— Всегда удивлялась, как совмещаются в тебе серьезность, тонкое художественное чутье — и лексика одесского босяка и хулигана. Все же согласись: божественность мало вяжется с животной добротностью. Поговорим о более насущных вещах, чем проблемы молочного производства у прекрасных женщин и тощих коров.
— Слушаюсь. Итак, самые насущные вещи.
— Первая. Окончательно ясно: тебе нечего больше делать в Одессе. Здесь дорогу тебе закрыли. Надо переезжать в Ленинград. Тем более что я могу найти себя только там. Все трудности переезда беру на себя. Ты мало способен на хозяйственные операции. Не возражаешь?
— Возражаю. Не мало способен, а полностью бездарен. Передаю вожжи управления в твои руки. Тебе хорошо известно, что я всегда мечтал о Ленинграде. Слушаю о второй вещи.
— Вторая — деньги. Переезд без средств, немалых и свободных, причем в руках, а не в перспективе, немыслим. Надеюсь, ты это понимаешь?
— Очень хорошо понимаю. Как и то, что ты денег пока не зарабатываешь, а у меня их стало меньше, чем было. Не уверен, что хватит даже на скудное существование.
— Надо искать срочный выход.
— Надо. Вполне по Ленину — еще месяц назад мне частенько приходилось его цитировать — «Грядущая катастрофа и как с ней бороться?»
— Я говорю серьезно, Сергей.
— Я тоже серьезен, Фирусенька. Просто, в отличие от Ленина, не вижу никакого быстрого выхода из безвыходного положения. Только один, но медленный — ждать, пока мне простят мои несовершенные прегрешения.
— Ты все-таки удивительно несерьезный человек, Сергей.
— Уже слышал.
— Неплохо еще раз услышать. Я уже в Ленинграде знала, что ты ничего толкового не придумаешь — просто засядешь за книги, и все!
— Каждый может только то, что он может. Предложишь что-нибудь необычное?
— Ты не ошибся — предложу. Но совершенно обычное. То самое, что уже однажды нам помогло, — помнишь, когда мама переезжала в Ленинград?
— Тогда ты обменяла квартиру на Троицкой на нашу теперешнюю.
— Тогда мы продали старую квартиру и получили новую — причем с хорошей доплатой.
— Уж не собираешься ли ты проделывать рискованные операции с нашим жильем?
— Именно! Но не рискованные — только трудные и, кстати, вполне законные. Квартира в самом престижном районе, на лучшей улице города, независимо от ее размеров и состояния, — такая огромная ценность, что вполне может нас выручить. Она нам не нужна, если мы решили уезжать из Одессы.
И Фира изложила свой план, обдуманный задолго до родов. Это был запутанный, многоступенчатый обмен квартирами — до операции такой сложности я ни при каких условиях не поднялся бы.
Она впервые задумалась об этом, когда прочитала объявление, наклеенное на уличном столбе: инженер из Николаева, которого переводили в Одессу на постоянную работу, предлагал обменять тамошнюю квартиру на жилье здесь. Он часто ездил к нам в командировки — и указал адрес своих одесских знакомых. Когда я уехал в «Красный Перекоп», Фира, давно задумавшая переезд в Ленинград, зашла к ним. Там оказался и сам инженер. У него была большая семья, свою николаевскую квартиру он называл роскошной. У него уже появился вариант обмена, при котором вместо многокомнатных хором он получал какую-то одесскую лачугу — правда, с большой доплатой. Все деньги инженер собирался отдать тому, кто поможет ему по-настоящему устроиться в Одессе.
— А зачем нам квартира в Николаеве? — удивился я. — Мы ведь собираемся переехать в Ленинград.
— Твоя мама говорит, что ты был очень наивным ребенком! — засмеялась Фира. — И, по-моему, в этом смысле ты так и не повзрослел. Тебе не придется переезжать в Николаев — ты временно поселишься с мамой, пока я буду хлопотать в Ленинграде. Когда ты был в совхозе, я на всякий случай обсудила этот вариант с Зинаидой Сергеевной.
И Фира рассказала мне все подробности. Я сразу запутался в деталях непрерывных перемещений бывших и будущих жильцов (и, естественно, очень скоро их забыл). Но в результате мама с отчимом должны были поменять свою двухкомнатную квартиру на трехкомнатную в том же доме, мы с Фирой переезжали к ним и занимали две комнаты, родителям оставалась одна (они соглашались потесниться), инженеру из Николаева каким-то законным способом доставалось наше жилье на Пушкинской, а доплат за все обмены должно было хватить и на мамин переезд, и на первоначальное устройство в Ленинграде.
— Как видишь, все очень просто, — победно закончила Фира.
Все эти простые для нее многоходовки были явно выше моего понимания — но зато они полностью отвечала Фириному характеру. В далеком «впоследствии» она, сначала актриса, затем — известная журналистка «Литературной газеты» Эсфирь Малых, энергично бралась за сложнейшие житейские ситуации — и мастерски в них разбиралась. Она словно взрывалась пониманием и наполнялась неведомо откуда взявшейся мощью, которая помогала ей все преодолеть. Особенно если нужно было выручить кого-нибудь из беды… Наверное, эту взрывную энергию помощи следовало изобразить попроще, но у меня нет слов более точных, чем эти.
Теперь — о моих отношениях с мамой.
Я уже рассказывал о нашей ссоре, после которой я ушел из дома и несколько месяцев не показывался там, ночуя то на чердаке у своей жены, то (тайком) у нее в комнате и питаясь на 15 копеек в день. Фира радостно взвалила на себя обязанности домашней хозяйки: по вечерам она стирала мою рубашку и трусы, чтобы утром я мог одеться в чистое.
Осень внесла коррективы в этот почти устоявшийся быт. Выстиранное вечером белье перестало высыхать к утру, а холода потребовали более плотной пищи, чем три стакана кефира в сутки. К тому же возобновились занятия в университете. И сменное белье, и учебники, и даже мои кровные пять рублей, полученные за уроки и демонстративно оставленные на месте (теперь они могли стать неплохим подспорьем к кефирно-хлебному существованию), — все это было дома.
Нужно было идти к маме.
Я не сразу решился подвергнуть свой гонор такому серьезному испытанию. Я выбрал хмурый денек и предстал перед киоском на углу Колонтаевской и Средней. Мама, увидев меня, побледнела, у нее перехватило дыхание. Но у нас были похожие характеры: она и не собиралась демонстрировать мне ни волнения, ни радости — она справилась. Только сказала свою любимую фразу (она всегда так говорила, когда ее что-нибудь ошарашивало):
— Явление в коробочке для самых маленьких!
— Здравствуй, мама, — сказал я, тоже стараясь не волноваться. — Я по делу.
— Знаю, что без дела не ходишь. Что понадобилось?
— Хочу взять белье.
— Ключи на месте. Все твои вещи собраны.
Больше я ей ничего не сказал — просто повернулся и пошел домой. Ключ был в углублении, в свое время продолбанном в самом низу кирпичной стены. Мое выглаженное белье было стопочкой сложено на видном месте. Я достал из шкафчика заветную пятерку и положил ее в карман — несколько дней буду добавлять к стакану кефира с куском хлеба еще и горячую сосиску, а иногда — настоящее пирожное (это грядущее роскошество я просчитал заранее).
Книги, как и прежде, громоздились на полочках старой этажерки и на двух подоконниках большой комнаты (я валил их туда, когда не находил свободного места). Моя детская кроватка, удлиненная, когда я повзрослел, большой табуреткой, была чисто убрана, простыни и наволочки сменены. Единственным, что изменилось, был передний угол: в нем опять появились иконы, еще недавно аккуратно сложенные на полу платяного шкафа. Я вгляделся в них как в старых знакомых — и удивился, что эти добрые лики вызывали во мне когда-то такую непонятную (иными словами — принципиальную) вражду. Я вдруг почувствовал, что я, атеист, вовсе не фанатик атеизма — деизм, проникший в меня с пантеизмом моего любимого Бенедикта Спинозы, уже потихоньку давал себя знать. Я даже засмеялся от удивления. А перед книгами я стоял долго. Я снимал их с этажерки, просматривал, возвращал на полки. Это были мои друзья — все эти месяцы я остро чувствовал их отсутствие. Я стал отбирать самое необходимое — учебники по высшей математике, физике, химии, несколько философских трактатов… Получилась порядочная кипа, ее, связанную, нужно было тащить на спине — она была тяжела даже для обеих рук. А рядом стояли другие книги, сегодня они были не так необходимы, но жить без них было немыслимо — и они тоже не должны были существовать без меня. Морозовское собрание Пушкина, весь Лермонтов в одном томе, такой же полный однотомник Гоголя, Шекспир и Шиллер в роскошных брокгаузовских переплетах, марксовские издания Ибсена и Кнута Гамсуна, Достоевского и Уайльда, многотомные творения Сенкевича и Шоу — и многие, многие другие, мои учителя и братья, и прежде всего, главней всего — суть моей собственной души. Добрый десяток лет мне дарили их на дни рождения, я их выискивал, добывал, покупал — это был я сам, я не мог уйти от них и не мог взять их с собой — вдохновенный груз свободно хранился в моем сознании, но был непосилен для спины. Я только перебирал их, гладил переплеты, просто сжимал в руках, как что-то живое и бесконечно близкое. Внезапно стукнула дверь и голос отчима воскликнул:
— Сережа, наконец!
Осип Соломонович шел ко мне — и радостно протягивал руки. Мама не признавала нежности и сентиментальности, считала их мещанским слюнтяйством — и я в этих вопросах был пуритански, по-мальчишески суров. Но я тоже протянул руки и шагнул к нему — и он обнял меня и заплакал.
— Осип Соломонович, что с вами? — спросил я, порядком сконфуженный.
— Ничего, ничего! — торопливо сказал он, вытирая глаза. — Это, знаешь, от усталости, я так бежал…
— Бежали? Зачем?
— Я подошел к киоску, мама сказала, что ты пришел за бельем и сразу уйдешь. Я очень торопился, чтобы застать тебя. А я, знаешь, уже не юноша, да и вообще рекордов в беге никогда не ставил. Больше не будем обо мне. Расскажи о себе. Как ты живешь? Что у тебя нового?
— Нового нет ничего — просто существую, — сказал я с улыбкой. — И существую очень неплохо.
— Неплохо, да! Ушел, не взяв ни копейки. Мама боялась, что ты умрешь с голоду, но из гордости никогда не признаешься, что голодаешь. И ты не сказал, где тебя искать. Я пошел в канцелярию университета, но там мне дали наш адрес, нового ты им не сообщил.
— Новый у меня пока тайный, только Фира знает, где я живу.
— Твою жену, значит, зовут Фирой? — спросил он осторожно.
— Фирой, разве я вам не говорил? Вы хотели встретиться со мной в университете?
— Мама запретила мне искать встречи. Ты ее знаешь, она бы не простила, если бы я нарушил запрет. Я только узнал, что ты аккуратно посещаешь лекции, весел и здоров, и передал это маме. Она сказала: «Вот и хорошо, и нам не надо его знать, если он нас знать не хочет!» У твоей мамы такая гордыня! А ночью она не раз втихомолку плакала — я слышал. Я очень рад, Сережа, что ты пришел. Я очень боялся, что мама заболеет от горя. Да и мне без тебя было…
Он замолчал, сдерживаясь, чтобы опять не заплакать. Я переменил тему:
— Я заберу сейчас свое белье, Осип Соломонович. И все нужные книги. Дайте веревку, чтобы перевязать пачку.
Он ужаснулся:
— Ты с ума сошел, Сережа! Такой груз! Ты надорвешься. Я просто не могу тебе разрешить взять сразу все.
— Но мне нужны все эти книги.
— Ты же не будешь читать их одновременно, скопом. Возьми половину, завтра заберешь вторую.
— Я не смогу прийти завтра. Я начал ходить в астрономическую обсерваторию — там по вечерам много работы. Впрочем, и днем ее тоже хватает.
— Придешь послезавтра, придешь через три дня. Книги твои никуда не денутся. Мама часто вытирает их, чтобы не пылились.
Я смотрел на книжную пачку — и сомневался. Конечно, я был сильным, но эта ноша, пожалуй, действительно была не по силам: от дома до Фиры нужно было пройти полгорода. Отчим снова заговорил очень осторожно:
— Между прочим, Сережа… Тебе не кажется, что тебе надо бы прийти сюда вместе с Фирой? Все-таки теперь родственники…
— Мама так тогда ее оскорбила, что я боюсь их знакомить.
— Ты все-таки плохо думаешь о маме, Сережа. Она же не знала, что Фира твоя жена. Думала, какая-то шалая девчонка…
— Узнала, когда я показал вам загсовское свидетельство. Могла заговорить и по-хорошему.
— Заговоришь с тобой в такую минуту! Посмотрел бы на себя в зеркало, когда сердишься… Ты был в ярости, в жуткой ярости! Никогда не видел тебя таким.
— Она могла хоть что-нибудь сказать. Нет, враждебно молчала.
— Не враждебно, Сережа. Ошеломленно! Ты нас как по голове ударил. У меня даже в горле перехватило, у мамы тоже. Очень прошу тебя — приходи с Фирой. Она поможет тебе и книги забрать, какие захочешь. А мама встретит ее хорошо, слово даю.
— Нет, — ответил я, немного подумав. — Мама, возможно, и постарается загладить свою вину. Но моя жена не из тех, кто забывает незаслуженные оскорбления. Уж я-то ее знаю! Даже если очень попрошу, не согласится.
— Ты все-таки попроси, — сказал отчим. — Мне кажется, главное все-таки не в ней, а в тебе. Ты бываешь иногда таким суровым…
— Это у меня от мамы. Никогда не допущу, чтобы порочили дорогого мне человека!
— А разве мы не дорогие тебе люди? — как-то философски произнес Осип Соломонович. — Мама по крови, а я… ну, по душе… Столько намучились с тобой во время гражданской и голода! Ты так болел — испанка, возвратный тиф, дистрофия, отравления. Сознание терял… Сколько раз мама хваталась за голову и кусала руки, чтобы не зарыдать. Я видел! Все ее дети погибли — и ты уже погибал. Так это было, Сережа.
— Хорошо, я поговорю с Фирой и скажу вам, как она решит, — сдался я. — Но я уверен в ее отказе, честно предупреждаю.
Разговор с Фирой получился иным, чем я ожидал. Она и не думала вспоминать старых обид. Она не рассердилась, а обрадовалась приглашению. И, как всегда, немедленно перешла к активным действиям.
— Сегодня уже поздно, — сказала она с сожалением (мы разговаривали вечером). — Но завтра явимся.
— Я ведь обещал предупредить заранее…
— Именно об этом я и говорю. Завтра, еще до занятий в университете, подойдешь к киоску и скажешь маме, что вечером явимся знакомиться.
— Сколько знаю, я с ней уже знаком, — засмеялся я.
— Как сын — да, как мой муж — нет, — парировала Фира. — Ту глупую сцену на улице я в расчет не беру. Если хочешь знать, я даже оправдываю твою маму: она молодец! Она защищала тебя от всяких поклонниц — сам ты неспособен отбиться от интересных девушек. А с женой твоей она будет ласкова до нежности, ручаюсь тебе.
— Крепко сомневаюсь.
Внешне встреча прошла по Фириному сценарию.
Мама, узнав о нашем приходе, немедленно закрыла киоск и побежала на Привоз за продуктами. Стол был накрыт еще до нашего появления — и еда была именно той (и только той!), которую я любил. Лишь одну слабость разрешила себе моя мать: сладкий кагор (бывшее церковное вино).
Знакомство наконец состоялось. Ласковой до нежности мама, конечно, не стала (эти два понятия — ласковость и нежность — плохо вязались с ее характером), но вежлива была безукоризненно: по-хорошему расспрашивала, по-хорошему отвечала. Отчим почти не вслушивался в разговор, я тоже. Фира держалась оживленно и весело, но в оживлении ее порой проскальзывал наигрыш — правда, самую чуточку, и все же…
— Мне было очень трудно, — пожаловалась она, когда мы ушли. — Твоя мама временами так смотрела на меня… Ничего плохого, конечно, но, знаешь, я чувствовала, что внутри у нее таится что-то недоброе. Боюсь, мы никогда не станем подругами.
— Обычное отношение свекрови к невестке, Фируся. Классическая картина, отягченная двумя обстоятельствами. Во-первых, моя мать не из тех, кто непрерывно обнимается и целуется. А во-вторых, я поступил все же по-хамски, даже не намекнув, что собираюсь жениться, — и она не может мне этого простить.
— Она тебя давно простила, не заблуждайся. А вот мне простит не скоро. Она не сомневается, что я заморочила тебе голову и соблазнила. Впрочем, так оно и было, она не ошибается. Сам ты такой теленок, что еще долго не осмелился бы жениться на мне, — тебя надо было основательно подтолкнуть.
— Так думаешь ты или моя мама?
— Мы обе. Я тебя задурила, а она об этом догадалась. Возражаешь?
— Не возражаю, а благодарю. Это так прекрасно, что ты меня задурила, очаровала, ослепила, связала… Что еще сказать, чтобы ты поняла, как я счастлив?
Фира засмеялась. Сейчас, на улице, слушая мои признания, она искренне радовалась, а не притворялась веселой, как раньше. Она только сказала:
— Тут есть одна опасность. Я завоевывала именно тебя, а мама, вероятно, подумает, что так я поступаю со всеми мужчинами.
— Как-нибудь я разъясню ей, что ты совсем не такая. Я скажу, что ты из тех женщин, которые только очень немногим великодушно разрешают доставить им удовольствие. И я оказался в числе избранных!
— Только, пожалуйста, говори не так кручено. В твоей похвале чувствуется ирония. Это меня пугает. Скажешь маме, что ты единственный избранный, а не из числа избранных.
Мы шутили и смеялись всю дорогу. Я радовался, что все обошлось лучше, чем я ожидал. Фира и ликовала, что встреча состоялась, и огорчалась, что она прошла не так, как хотелось. Мы, конечно, подружимся с твоей мамой, убеждала она меня, но это будет нескоро и ох как непросто!
Так оно и оказалось — добрые отношения у них наладились, но любви не вышло. Мама была слишком умна, чтобы превратиться в классическую сварливую свекровь, но внутренней отчужденности не преодолела.
Впрочем, мои неожиданные служебные успехи смягчили ее настороженность. Мама все же опасалась, не оправдаются ли предсказания отца, посулившего мне пьянство, разврат, преступления и — как итог — тюрьму. Тюрьмы она не страшилась, в пьянство не верила, но хулиганство и распутство заранее исключить не могла: слишком уж рано, еще не способный быть действительно самостоятельным, я уже требовал формальной независимости — и бесцеремонно перегибал палку. А теперь она успокоилась. Преподавание в вузе — это было очень почетно! Почет удовлетворял неумеренное честолюбие и ограничивал вольность. Я, по всему, стоял на правильной дороге!