— Что так поздно? — спросила последняя.
— Долго колебалась, ехать ли, потому что чувствую себя не совсем хорошо.
— В самом деле, ты бледна.
— Думаю, что опять появится невралгия лица, как в прошлом году.
— Боже упаси!..
— Посмотри, Елена, на г-жу Буассьер, — сказала Джованелли Дадди своим странным хриплым голосом. — Разве она не похожа на одетого кардиналом верблюда, с желтым париком?
— Молодая Вэнлу теряет сегодня голову из-за твоего брата, — сказала Масса Д’Альбе княгине, при виде Софии Вэнлу, проходившей под руку с Людовико Барбаризи. — Недавно я слышала, как она, после польки, умоляла его подле меня: «Ludovic, ne faites plus da en dansant; je frissonne toute…»[7]
Дамы хором расхохотались, продолжая размахивать веерами. Из соседних зал доносились первые звуки венгерского вальса. Явились кавалеры. Андреа наконец мог предложить руку Елене и увлечь ее за собой.
— Я думал, что умру, ожидая вас! Если бы вы не пришли, Елена, я бы вас искал повсюду. При виде вас, я насилу удержался от крика. Всего второй вечер я вижу вас, но мне кажется, что я уже люблю вас, не знаю, с каких пор. Мысль о вас, единственная, беспрерывная, теперь как жизнь моей жизни…
Он произносил слова любви тихо, не глядя на нее, устремив глаза прямо перед собой. И она слушала его, все в том же положении, безучастная с виду, почти мраморная. В галерее оставалось мало народу, Вдоль стен, среди бюстов Цезарей, матовый хрусталь ламп в виде лилий, бросал ровный, не слишком сильный свет. Обилие зеленых и цветущих растений напоминало пышную оранжерею. Музыкальные волны разливались в теплом воздухе, под выгнутыми и гулкими сводами, проносясь над всей этой мифологией, как ветер над сказочным садом.
— Вы полюбите меня? — спросил юноша. — Скажите, что полюбите!
Она ответила, медленно:
— Я пришла сюда только ради вас.
— Скажите, что полюбите меня! — повторил юноша, чувствуя, что вся его кровь хлынула к сердцу, как поток радости.
Она ответила:
— Может быть.
И взглянула на него тем же взглядом, который накануне вечером показался ему божественным обещанием, тем невыразимым взглядом, который вызывал в теле ощущение любовного прикосновения руки. Затем они оба замолчали и слушали окутывавшую их музыку танцев, которая то была тиха, как шепот, то взвивалась, как нежданный вихрь.
— Хотите танцевать? — спросил Андреа, дрожа внутри при мысли, что будет держать ее в своих объятиях.
Она немного колебалась. Затем ответила:
— Нет, не хочу.
Увидев при входе на галерею герцогиню Ди Буньяно, свою тетку по матери, и княгиню Альберони, с женой французского посла, прибавила:
— Теперь будьте благоразумны, оставьте меня.
Она протянула ему руку в перчатке и пошла навстречу трем дамам, одна, ритмичным и легким шагом. Длинный белый шлейф сообщал ее фигуре и ее походке царственную грацию, потому что ширина и тяжесть парчи шли в разрез с ее тонкой талией. Провожая ее глазами, Андреа мысленно повторял ее слова: «Я пришла, только ради вас». Стало быть она была так прекрасна для него, для него одного! Внезапно, из глубины его сердца, поднялся остаток горечи, вызванной словами Анджельери. В оркестре стремительно раздалась мелодия. И он никогда не забывал ни этих нот, ни этой внезапной тревоги, ни позы этой женщины, ни блеска волочившейся ткани, ни малейшей складки, ни малейшей тени, ни малейшей подробности этого высшего мгновения.
IVНемного спустя, Елена покинула дворец Фарнезе, почти тайком, не простившись ни с Андреа, ни с другими. Следовательно, она оставалась на балу каких-нибудь полчаса. Возлюбленный долго и напрасно искал ее по всем залам.
На следующее утро он послал слугу во дворец Барберини и узнал, что она больна. Вечером отправился лично, надеясь быть принятым, но камеристка сообщила, что госпожа очень больна и никого не может видеть. В субботу, около пяти часов вечера, все с той же надеждой, он отправился снова.
Он вышел из дома Цуккари пешком. Был фиолетовый, тусклый, несколько сумрачный закат, как тяжелое покрывало, постепенно спускавшийся над Римом. Вокруг фонтана на площади Барберини уже горели фонари, чрезвычайно бледным пламенем, как свечи вокруг катафалка, и Тритон не выбрасывал воды, быть может вследствие починки или чистки. Вниз по улице спускались запряженные двумя или тремя лошадьми возы, и толпы возвращавшихся с построек рабочих. Некоторые из них, держась за руки и пошатываясь, распевали во все горло непристойные песни.
Он остановился, чтобы пропустить их. Две или три этих красных косых фигуры остались у него в памяти. Заметил, что у одного из возниц была перевязана рука и повязка была в крови. Как заметил и другого возчика, стоявшего на возу на коленях, — человека с посиневшим лицом, впалыми глазами, сведенным, как у отравленного, ртом. Слова песни смешивались с гортанными криками, ударами кнута, грохотом колес, звоном колокольчиков, проклятиями, руганью, грубым смехом.
Его печаль усилилась. Он находился в каком-то странном состоянии духа. Чувствительность его нервов была настолько сильна, что малейшее ощущение, вызванное внешними предметами, казалось глубокой раной. Одна неотступная мысль занимала и мучила его, между тем как все его существо было предоставлено толчкам окружающей жизни. Его чувства были напряженно деятельны, несмотря на полное затемнение ума и полное оцепенение воли, но об этой деятельности он имел смутное представление. Вихри ощущений проносились вдруг через его душу, подобно исполинским призракам в темноте, и мучили и путали его. Вечерние облака, образ темного Тритона, в кругу тусклых фонарей, это дикое движение озверелых людей и огромных лошадей, эти крики, эти песни, эта ругань углубляли его печаль, возбуждали в его сердце смутный страх, какое-то трагическое предчувствие.
Закрытая карета выехала из сада. Он увидел, как к окну наклонилась женщина, но он не узнал ее. Перед ним вставал огромный, как королевский дворец, дом, окна первого этажа сверкали голубоватым отблеском, на самом верху еще медлил слабый свет, от подъезда отъезжала еще одна закрытая карета.
«Если бы мне повидать ее!» — думал он, приостанавливаясь. Замедлил шаги, чтобы продлить неуверенность и надежду. Она казалась ему очень далекой, почти затерянной, в этом обширном здании. Карета остановилась, из дверцы высунулся господин и крикнул:
— Андреа!
Это был герцог Гримити, родственник.
— Ты к Шерни? — спросил он с тонкой улыбкой.
— Да, — ответил Андреа, — справиться о здоровье. Ты же знаешь, она больна.
— Знаю. Я оттуда. Ей лучше.
— Принимает?
— Меня, нет. Но тебя, быть может, примет.
И Гримити начал ехидно смеяться, сквозь дым своей сигары.
— Не понимаю, — заметил Андреа серьезно.
— Смотри, поговаривают, что ты в милости. Узнал об этом вчера вечером, у Паллавичини, от одной из твоих подруг, клянусь тебе.
Андреа сделал нетерпеливое движение, повернулся и пошел дальше.
— Bonne chance! — крикнул ему вслед герцог.
Андреа вошел под арку. В глубине души его тщеславие уже радовалось этим возникшим толкам. Он теперь чувствовал себя увереннее, легче, почти веселым, полным тайного удовлетворения. Слова Гримати вдруг освежили его душу, как глоток возбуждающего напитка. И пока он поднимался по лестнице, его надежда возрастала. Достигнув двери, остановился, чтобы унять волнение. Позвонил.
Слуга узнал его, и тотчас же прибавил:
— Если господину графу угодно подождать минуточку, я пойду предупредить камеристку.
Он согласился и начал ходить взад и вперед по обширной передней, где, казалось, гулко раздавалось бурное биение его крови. Фонари из кованного железа неровно освещали кожаную обивку стен, резные сундуки и античные бюсты на подставках из цветного мрамора. Под балдахином блестел вышитый герцогский герб: золотой единорог на красном поле. По середине стола стояла бронзовая чаша, полная визитных карточек, и, бросив на нее взгляд, Андреа заметил карточку Гримити. «Bonne chance!» И в его ушах еще раздавалось ироническое пожелание.
Явилась камеристка и сказала:
— Герцогине немного лучше. Полагаю, что господин граф может войти на минугку. Пожалуйте за мной.
Это была женщина уже отцветшей молодости, худая, вся в черном, с парой серых, странно сверкавших из-под накладных белокурых локонов, глаз. У нее были поразительно легкие движения и походка, точно она шла украдкой, как человек, привыкший жить возле больных или исполнять щепетильную обязанность, или ходить по тайным поручениям.
— Пожалуйте, господин граф.
Она шла впереди Андреа, по едва освещенным комнатам, по мягким, смягчавшим всякий шум, коврам, и юноша, несмотря на неудержимое душевное волнение, не зная почему, испытывал инстинктивное чувство отвращения к ней.
Дойдя до какой-то двери, скрытой двумя полосами старинных ковров с красной бархатной обшивкой, она остановилась и сказала:
— Сначала войду я, доложить о вас. Подождите здесь.
Голос изнутри, голос Елены звал:
— Кристина!..
При этом неожиданном зове Андреа почувствовал такую сильную дрожь во всем теле, что подумал: «Вот сейчас упаду в обморок». У него было неопределенное предчувствие какого-то сверхъестественного счастья, превосходящего его ожидания, опережающего его мечты, превышающего его силы. — Она была там, за этим порогом. — Всякое представление о действительности исчезло из его души. Ему казалось, что, когда-то, в живописных или поэтических образах, он представлял подобное любовное приключение, в том же самом виде, при такой же обстановке, на том же самом фоне, с той же тайной, и другое лицо, образ его фантазии, было в нем героем. И теперь, благодаря странному фантастическому феномену, этот идеальный художественный вымысел сливался с действительностью, и он испытывал невыразимое чувство смущения. На каждом гобелене было по символической фигуре. Безмолвие и Сон, двое стройных и высоких юношей, как их бы изобразил художник ранней Болонской школы, охраняли дверь. И он, он сам, стоял перед ней, в ожидании, а за порогом, может быть, в постели, дышала божественная возлюбленная. И чудилось, что в биении своей крови он слышал ее дыхание.
Камеристка наконец вышла и, придерживая рукой тяжелую ткань, тихим голосом, улыбаясь, сказала:
— Можете войти.
И удалилась. Андреа вошел.
Прежде всего получил впечатление очень теплого, почти удушливого воздуха, почувствовал в воздухе своеобразный запах хлороформа, заметил что-то красное в тени, красный дамаск стен, навес над кроватью, услышал усталый голос Елены, шептавшей:
— Благодарю вас, Андреа, что пришли. Мне лучше.
Несколько колеблясь, потому что плохо различал предметы при этом слабом свете, он подошел к постели.
Она улыбалась, лежа в полутьме, на спине, с утонувшей в подушках головой. Лоб и щеки у нее были обвиты белой шерстяной повязкой, в виде монашеского нагрудника, обхватывавшей подбородок, и цвет кожи на лице был не менее бел, чем эта повязка. Внешние углы век были стянуты болезненной корчей воспаленных нервов, время от времени нижнее веко слегка, невольно, вздрагивало, и влажный, бесконечно нежный, глаз, был как бы подернут почти умоляющей слезой, которая не могла скатиться с дрожавших ресниц.
Бесконечная нежность наполнила сердце юноши, когда он увидел ее вблизи. Елена вынула руку и очень медленным движением подала ему. Он нагнулся и почти встал на колени у края постели, и начал покрывать быстрыми и легкими поцелуями эту горячую руку, этот бурно бившийся пульс.
— Елена! Елена! Любовь моя!
Елена закрыла глаза, как бы желая глубже изведать поток наслаждения, поднимавшийся по руке, разливавшийся по верхней части груди, проникавший в наиболее сокровенные тайники. Она поворачивала руку под его устами, чтобы чувствовать поцелуи на ладони и сверху, между пальцами, вокруг кисти, на всех жилах, во всех порах.
— Довольно! — прошептала она, снова открывая глаза, и несколько онемевшей, как ей казалось, рукой провела по волосам Андреа.
В этой столь нежной ласке было столько подчинения, что она была для его души, как лепесток розы для переполненной чаши. Страсть била через край. Губы дрожали у него под смутным наплывом слов, которых он не знал, которых не произносил. У него было могучее и божественное ощущение какой-то жизни, выходившей за пределы его существа.
— Какое счастье! Не правда ли? — сказала Елена тихо, повторяя эту ласку. И под тяжелым покрывалом по ее телу пробежала видимая дрожь.
И так как Андреа хотел взять ее руку снова, она сказала, умоляюще: — Не надо… Вот так, останься так! Ты мне нравишься.
Сжимая ему виски, она заставила его положить голову на край кровати, так, что щекой он чувствовал округлость ее колена. Затем посмотрела на него немного, продолжая ласкать его волосы, и в то время, как между ее ресницами мелькало нечто в роде белой молнии, замирающим от восторга голосом, растягивая слова, она прибавила:
— Как ты мне нравишься!
Невыразимо сладостное обольщение было в ее раскрытых губах, когда она произносила первый слог этого столь зыбкого и столь чувственного на женских устах слова.
— Еще! — прошептал возлюбленный, чувства которого замирали от страсти, под лаской ее пальцев, от обольстительного звона ее голоса. — Еще! Повтори! Говори!
— Ты мне нравишься, — повторяла Елена, видя, что он внимательно смотрит на ее губы, и быть может, зная очарование, которое она вызывала этим словом.
Потом оба замолчали. Он чувствовал, как ее присутствие текло и сливалось с его кровью, пока она не становилась ее жизнью, а ее кровь — его жизнью. Глубокое безмолвие увеличивало комнату. Распятие Гвидо Рени освещало тень навеса над кроватью. Шум города доносился, как плеск далекого-далекого потока.
Потом внезапным движением Елена приподнялась на постели, сжала обеими ладонями голову юноши, привлекла его, дохнула ему в лицо своим желанием, поцеловала его, упала назад, отдалась ему.
Потом, безмерная печаль охватила ее, ею овладела темная печаль, которая скрыта в глубине всякого человеческого счастья, как в устьях всех рек есть горькая вода. Лежа, она держала руки под одеялом — беспомощно протянувшиеся вдоль тела, вверх ладонями, почти мертвые руки, по которым время от времени пробегала легкая дрожь, и смотрела на Андреа, широко раскрытыми глазами, неподвижным, невыносимым взглядом. Одна за другой, начали появляться слезы, и безмолвно скатывались по щекам, одна за другой.
— Елена, что с тобой! Скажи, что с тобой? — спрашивал возлюбленный, взяв ее за руки и приникнув к ней, чтобы пить слезы с ресниц.
Она крепко сжимала зубы и уста, чтобы сдержать рыдания.
— Ничего. Прощай. Оставь меня, прошу тебя! Увидишь меня завтра. Ступай.
В ее голосе и в ее движении было столько мольбы, что Андреа повиновался.
— Прощай, — сказал он, поцеловал ее нежно в рот, почувствовав при этом вкус соленых капель и купаясь в ее теплых слезах.
— Прощай. Люби меня! Вспоминай!
На пороге ему послышался взрыв рыданий. Он шел вперед, несколько неуверенно, колеблясь, как человек с плохим зрением. Все еще чувствовал запах хлороформа, похожий на опьяняющие пары. Но с каждым шагом что-то близкое улетучивалось, терялось в воздухе, и, инстинктивным порывом, ему хотелось сжаться, замкнуться, укутаться, помешать этому рассеянию. Перед ним были пустынные и безмолвные комнаты. У одной из дверей появилась камеристка, бесшумными шагами, без малейшего шелеста, как привидение.
— Сюда, господин граф. Вы не найдете дороги.
Она улыбалась двусмысленной и раздражающей улыбкой, и от любопытства взгляд серых глаз ее становился еще острее. Андреа не произнес ни слова. И снова присутствие этой женщины было ему неприятно, смущало его, вызывало смутное отвращение, сердило его.
Едва выйдя на улицу, он вздохнул глубоко, как человек, освободившийся от беспокойного волнения. Фонтан между деревьями издавал тихий плеск, изредка переходящий в звонкое журчание, все небо искрилось звездами, и отдельные разорванные тучи заволакивали их как бы в длинные пряди серых волос, или в длинные черные сети, между каменными колоссами, сквозь решетки, появлялись и исчезали фонари проезжавших карет, в холодном воздухе носилось дыхание городской жизни, вдали и вблизи, раздавался колокольный звон. Наконец-то он обладал полным сознанием своего счастья.
Всеобъемлющее, полное забвенья, свободное, вечно новое счастье с этого дня поглощало их обоих. Страсть захватила их и сделала равнодушными ко всему, в чем не было для них непосредственного наслаждения. Чудесно созданные душой и телом для переживания всех наиболее возвышенных и наиболее редких восторгов, они оба неустанно искали Высшего, Непреодолимого, Недосягаемого, и заходили так далеко, что порою даже в преизбытке забвения ими овладевало смутное беспокойство, — какой-то предостерегающий голос поднимался из глубины их существ, как предвестие неведомой кары, близкого конца. Даже из самой усталости желание возникало еще утонченнее, еще дерзновеннее, еще безрассуднее, и чем больше они опьянялись, тем неимовернее становилась химера их сердец, трепетала, порождала новые мечты, казалось, они находили покой только в усилии, как пламя находит жизнь только в горении. Порою нежданный источник наслаждения открывался в них, — как живой ключ вдруг вырывается наружу под ногой человека, блуждающего по лесной чаще, и они пили, не зная меры, пока не опустошали его. Порою под напором желания, странной игрой самообмана, душа создавала призрачный образ более широкого, свободного, более сильного, «самого упоительного» существования. И они утопали в нем, наслаждались им. Изысканность и изощренность чувства и воображения следовали за излишеством чувственности.