– Майкл, – пробормотал доктор Груберт.
– Ты думаешь, я почему заболел? – продолжал торопиться Майкл. – Потому что я чувствую, что ничего не могу. Я не знаю самого главного. И самого главного я не могу, а не того, что вы все! Работать, зарабатывать – вот это, вы думаете – главное, а я знаю, что нет.
Доктор Груберт опустил глаза.
– Я не могу много говорить об этом, я сразу устаю. И потом, они закачали в меня столько лекарств… – Майкл расстегнул верхнюю пуговку рубашки. – Знаешь, отчего я так поразился, когда увидел картинку Рафаэля? Да, это правда: я узнал себя. Но этот «я» неизвестно где. Хотя я чувствую, что «он» есть, что «он» где-то существует. Но я ведь не понимаю, что такое время. Где прошлое, где будущее? Может быть, все это мы сами себе придумываем?
– Но в таком случае, Майкл, – прыгающими губами возразил доктор Груберт, – как же тогда? Как жить?
– Мы об этом много говорили с МакКэротом. Он очень помог мне. Он мне сказал, что есть что-то, что просто не нашего ума дело.
– А нашего – что? – вздрогнув от зависти к МакКэроту, спросил доктор Груберт.
– Я прочту? Вот. – Он открыл нужную ему страницу: – «И сказал я в сердце своем: праведного и нечестивого будет судить Бог, потому что время для всякой вещи и суд над всяким делом там». И вот это тоже: «Потому что участь сынов человеческих и участь животных – участь одна, как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества пред скотом, потому что все – суета!»
Но Николь! Николь, которая смотрит на Майкла так, как счастливые невесты смотрят на своих здоровых мускулистых женихов!
Неужели ей не страшно за него?
– Мы поженимся, – прошептала Николь, лаская Майкла мокрыми от восторженных слез глазами. – В Лас-Вегасе. Когда вы поправитесь.
Доктор Груберт мысленно схватился руками за голову.
В палату заглянула медсестра.
– Вас к телефону. Подойдете?
– Это я, сэр, Элизе. Я все думаю тут, как мне быть. У меня послезавтра присяга на гражданство, сэр, после этого я получу паспорт. Думаю, что самое простое – самому полететь в эту проклятую Москву. Как вы считаете? Я не хочу, чтобы сумасшедшая баба использовала моего сына. – Он откашлялся. – Я тут подружился с одной русской. Хорошая девушка. Работает здесь, в Бруклине, в ресторане. Она согласна полететь со мной в Москву, потому что я без языка, мне будет трудно. А она мне поможет. Как вам такая идея, сэр?
– Элизе, – перебил его доктор Груберт, – сейчас не самое удобное время для разговора.
Элизе глубоко, простуженно вздохнул.
– Я вас не знаю, вы меня не знаете, но я почему-то доверяю вам, сэр. Сам не могу объяснить почему. И поэтому: с Новым годом вас, сэр! И ваших близких тоже.
* * *…В Москве было утро – без пяти восемь, – когда Элла внесла в палату доктора Груберта небольшой торт, украшенный клубникой и персиками.
– А поскольку вам нельзя спиртного, – сказала она, улыбаясь притягивающей его улыбкой, – чокнемся виноградным соком.
И разлила виноградный сок в четыре бумажных стаканчика.
– Как хорошо, – сказал доктор Груберт Элле, – что именно вы сегодня дежурите.
Без трех двенадцать.
Без двух.
Двенадцать.
Николь потянулась к Майклу и, ни на кого не обращая внимания, крепко поцеловала его в губы.
* * *Ева, похожая на черную рыбу, заплыла в реку, где жили черепахи.
Бабка Изабелла знает, что черепахи умнее людей. Она разрезала ананас, из ананаса пошел снег.
Потом во двор вошла худая собака с облезлым боком и стала тереться о горбатую старуху, сидевшую на белом сугробе.
Старуха отломила от сугроба кусок мороженого.
– Все сразу не ешь, пусть спит. Николаша.
Саша приоткрыл глаза, и худая собака исчезла вместе с черепахами и бабкой Изабеллой.
Зато Ева осталась, и горбатая старуха тоже. Ева сидела к нему спиной, а старуха лицом, и на щеках у нее горело по клубнике.
– Слава Богу, что вы его отпустили! – сказала старуха.
Рядом с диванчиком, на котором спал Саша, стояла новогодняя елка, облезлая и горбатая, как сама старуха. С красной звездой на верхушке.
– Merry Christmas![17] – крикнул им Саша и заснул.
– Как же было не отпустить, – продолжала старуха, – там же семья. Я вам скажу: никогда не связывайтесь с женатыми мужчинами. Что бы они вам ни говорили. – Она осторожно откусила от подгоревшего пирога слабыми зубами. Зубы почернели. – Что бы они вам ни пели. Потому что, если человек женат, он по определе-е-е-ни-и-ю не принадлежит себе. Что вы думаете? Ах, не возражайте, не возражайте! – она замахала руками, похожими на птичьи лапки. – Вы не должны мне возражать! И я вас уверяю, что это везде так: и в России, и в Америке, и у черта на куличках! И если даже человек не любит свою жену, это не значит, что он от нее свободен, ни вот на столечко не значит, что вы! Даже наоборот! Мужчины боятся скандалов. Ух! – Она зажмурилась. – Их женщины напугали. Смертно и навсегда. Отсюда все.
– Какие женщины? – спросила Ева.
– А вообще. Женщины, – жеманно прощебетала старуха и махнула птичьей лапкой, – мамы, тети, учительницы, сестры. Женщина – это ужас.
Ева засмеялась. Они сидели за столом, на котором, кроме того, что принесла Ева, стояло два пирога: один почти совсем черный, от которого потихоньку откусывала старуха, и другой, тоже подгоревший, со вздувшейся корочкой.
– Чему вы смеетесь? Женщина – это ужас. А мужчина – что? Грешен и слаб. Подкаблучник. Но он нужен женщине, и она его за это унижает. Женщина хитра. Говорят, что мужчине, ну, почти всякому, нужно иметь много женщин. Я вот даже по радио слышала, что скоро наша ци-ви-ли-и-изация откажется от однобрачия и перейдет к официальному многобрачию. Но этого никогда не будет! Я вам предсказываю! А все потому, что есть вещь сильнее любви! И вообще сильнее всего. Всех этих чувств.
Она высоко подняла черные нарисованные брови на лысой голове.
– Какая вещь?
– А ревность-то? Вы что, забыли? Ревность-то? Ведь это же она всем вертит! Ведь вот когда говорят: сгорел от любви, повесился от любви, запил от любви – ведь это же они чепуху говорят! Ведь не от любви это все, дорогая вы моя, а от ревности! Исключительно от нее! Любовь – дело тихое. Ах, тихое! И приятное. А ревность – это ад.
– Лучше иметь дело с холостыми, по-вашему?
– У холостых – свои безобразия, – сухо отрезала старуха. – Но от женатого человека нужно бежать. Быстро-быстро-быстро. Мой вам совет. У него за плечами ведь еще одна женщина. Вы – ведьма, и она – ведьма, и эти ведьмы в него вцепились с двух сторон, как кошки, и тащат его, бедного, тащат. Он же у вас весь в крови.
Она снисходительно усмехнулась.
– Я-то свое прожила, – сказала она, облизнувшись. – У меня теперь одна забота – Николаша. Не приведи Господи прежде него помереть!
Вдруг она замолчала и прислушалась.
– Пришел! – переплела бугристые пальцы, потрясла ими в воздухе. – Легок на помине!
В дверь позвонили.
– Кто же это к вам так поздно?
– А это тот самый племянник мужа, которому отписана квартира, – небрежно сказала старуха и заковыляла к двери.
Пока она открывала, громыхая засовами, Ева подумала, что лучше бы уйти, но Саша спал так крепко, и так темно было за окном, так морозно… хотя ведь только перейти дорогу, три минуты…
Хозяйка вернулась в сопровождении широкоплечего, с выпуклыми черными глазами человека лет пятидесяти.
В комнате запахло морозом.
Увидев Еву, вошедший смутился. Ева увидела, что он навеселе, но старается держаться.
Ей стало не по себе.
– Арсений Николаевич, – сказал он, – лучше просто Арсений.
– Просто Ева.
– Разве же это просто – Ева? – скаламбурил он, подсаживаясь к столу.
Она заметила, что он плохо выбрит, на воротнике пиджака серебрится перхоть.
– Извините, – сказал он, – я д-действительно немного выпил, но, уверяю вас, это не страшно, я не буйный.
Улыбка его была мягкой, расстроенной. По вздрогнувшим темным глазам она заметила, что произвела на него впечатление, и сама неожиданно смутилась.
– Если вам н-неприятно мое, это, ну, как, – он замешкался, – мое присутствие, я могу уйти…
– Господи, Арсик, – вздохнула старуха, – куда тебе уходить…
Ева вдруг увидела, что она в валенках.
– Кости, кости, – пробормотала старуха, – устали мои косточки, ноют, что уж тут о моде думать…
– Наталья Андревна, – сказал племянник, – кто автор сей красоты?
И показал на пирог со вздувшейся корочкой.
– Эта п-п-поверхность, – продолжал он, видимо, борясь со своим смущением и от этого заикаясь еще сильнее, – напоминает мне к-к-каток в парке культуры и отдыха. Знаете, когда зальют каток и он замерзает такими вот пузырями?
Ева настороженно улыбнулась.
– Давайте в-в-выпьем, – решительно сказал он, – у меня с собой.
Пересек комнату, из куртки, брошенной на кресло в углу, извлек бутылку водки, открыл ее крупными напряженными пальцами.
Ева настороженно улыбнулась.
– Давайте в-в-выпьем, – решительно сказал он, – у меня с собой.
Пересек комнату, из куртки, брошенной на кресло в углу, извлек бутылку водки, открыл ее крупными напряженными пальцами.
Ева видела, что он торопится выпить, что ему не терпится.
Налил немного водки в ее рюмку и вопросительно приподнял брови.
– Более чем достаточно, я не пью.
– А мне – ровно четыре капли, – строго сказала старуха. – Всех мужей моих помянуть, с Новым годом поздравить, а то обидятся, покойники, что и не вспомнила… Ревнивые как черти…
– Выпьем, – блестя глазами, воскликнул он, высоко подняв свою рюмку, – за ледяную поверхность бытия, замерзшего п-п-пузырями…
Опрокинул и тут же налил еще. Ева пригубила из вежливости, старуха не притронулась.
– Не беспокойтесь, Наталья Андревна, – сказал он, – ничего не будет. Никого не убью и даже… – Он снова огорченно улыбнулся: – Даже не поцарапаю.
– Разве ты за себя отвечаешь, Арсик? – Старуха махнула птичьей лапкой. – Лечиться тебе надо.
– Я и лечусь. Только не таблетками. Да и вообще нет разве темы поинтереснее, чем запои у старого скульптора?
– Вы – скульптор? – спросила его Ева.
– О, он великий скульптор, – вмешалась старуха, – но он не делец…
– И не ж-ж-жилец, – засмеялся Арсений, – так что выпьем и за это т-т-оже!
Ева поднялась со стула.
– Мне пора, я и так засиделась. Спасибо за угощение.
– Ну, что – угощение? – прошамкала старуха. – Угощение вы с собой принесли. Заходите. Вы ведь еще не улетаете?
– Надеюсь, что нет, – она принялась одевать спящего Сашу.
– Я вас провожу, – сказал Арсений, – может быть, лучше в-в-вызвать машину?
– Какую машину, что вы! Мы здесь, через дорогу!
Она взяла Сашу на руки.
– Позвольте мне, – сказал он.
– Я привыкла, не беспокойтесь.
Арсений быстро застегнул куртку. Руки его сильно дрожали. Лифт не работал. Света на лестнице не было.
Саша не проснулся, пока они ощупью спускались с четвертого этажа. Вышли наружу. Во дворе было пусто, и от сверкающей белизны снега казалось почти светло.
– На дворе зима, – пробормотал он, – и дым огней бессилен распрямить дома, полегшие вповал… Может, я не точно цитирую…
– Это, наверное, Пастернак или…
– Это Пастернак, – перебил он, – мне тетка успела сообщить, что вы приехали из Нью-Йорка. Работаете там? Или эмигрировали?
– Ни то и ни другое. Я американка. Мать была из первой эмиграции. Через Харбин.
Он кивнул. Лицо его в снежном освещении стало моложе и красивее.
– Моя жена тоже сейчас в Америке. Если жива. Ради Бога, извините меня, – он нерешительно посмотрел на нее. – Ради Бога, не б-б-ойтесь меня. Вы не позволите мне подняться к вам на пять-десять минут? Прикончить эту бутылку, – он хлопнул себя по карману, – и еще немного посмотреть на в-в-ваше лицо?
«No! – быстро подумала она. – No way!»[18]
– Да не бойтесь вы меня, Господи! – выдохнул он с досадой. – Я немного посижу у вас, отогреюсь и уйду. Д-д-даю вам слово. Тетка давно спит, мне некуда больше п-п-пойти. П-поздно.
Она еще поколебалась.
– Ладно, – помрачнел он, – поплыву домой. На земле зима…
– Пойдемте, – решилась Ева, – только я вас очень прошу: не разбудите Сашу.
В чужом московском доме, с оскалившимися львами на креслах и пыльным зеркалом, она быстро накрыла на стол – поставила все, что было, согрела чайник. Он сидел, не снимая куртки, следил за ней глазами. Глаза были восхищенными, но так бескорыстно, открыто восхищенными, что она успокоилась.
От всего его существа – напряженного и одновременно размягченного выпитым алкоголем – шло ощущение беззащитности и беззлобности.
– Я совсем не голоден, Ева, – сказал он, – и я скоро уйду. Расскажите мне про себя.
– Вот этого не надо. Может быть, просто поговорим? Не так, как это у вас здесь принято?
– А как у нас п-п-ринято? – усмехнулся он.
– Ну, как это? Душа нараспашку и дружба до гроба. У нас ведь по-другому. Англосаксы не откровенничают.
– Вы не очень похожи на англосакса, Ева, – с мрачной иронией сказал он и налил себе и ей.
– Хватит.
– Так что вы мне там объяснили про культуру? – Он быстро, с жадностью и отвращением опрокинул в себя рюмку. – Не будем, значит, начистоту, да? Хорошо, не будем. Дым огней бессилен…
– Вы давно пьете?
– Не переношу Чайковского, – вдруг зарычал он, – не переношу! У-у-у! Подлец! К-к-красивенький! Вот вы спросили, давно ли я пью? Я могу вам так ответить, чтобы, как у Чайковского: мрачновато, конечно, но зато красиво! Душу переворачивает! Б-б-балет! А могу иначе. По-человечески. Вы как хотите?
– Правду.
– Так ведь и то, и другое п-п-правда, – усмехнулся он. – Мы принимаем только ту правду, которая нам близка. Остальную выплевываем.
Он вдруг перестал заикаться.
– Ну, а если вы со мной согласны… – Налил полную рюмку, быстро, жадно опрокинул и тут же налил еще. – Если вы со мной согласны, то вот: пью я очень давно. Лет с двадцати. И очень много. Потому что у меня луженая глотка и дикое здоровье. Меня в художественном училище прозвали Герасим. Это у Тургенева в «Муму». Почему я начал пить? А Бог его знает! Конечно, и тут можно объяснить красиво: родители развелись, и отец мой нас не просто бросил, он сбежал. Мне было шесть лет. А поскольку отец был военным и много мотался по стране, он как-то так ловко заметал следы, что мы с мамой не знали даже, где он. Алименты он не платил. Мама могла бы его, что называется, прижучить, но она была женщина гордая, предпочла с хлеба на воду, лишь бы ничего не просить. Если бы не дядька мой, Натальи Андревны муж, мы с матерью дуба бы дали. Но он помогал. Я потихоньку вырос и стал, что называется, ваять. Мама померла, – он быстро опрокинул рюмку, – Царствие ей Небесное. У меня на руках. Я уже тогда как следует поддавал, но алкоголиком еще не был. Ее смерть п-п-помогла.
– Помогла?
– Метастазы пошли в мозг, – он смотрел прямо ей в глаза воспаленными глазами. – В последнюю неделю она перестала меня узнавать. Я там в больнице рядом с ней и ночевал. В коридоре. Она держалась на уколах. Уже не она, не мама, а тень от нее. В последний день утром говорит: «Помоги». Я спрашиваю: «Что, мама, что сделать?» «Имя, – говорит, – скажи мне свое! Имя! Как тебя зовут?» И все.
Он быстро выпил и затряс головой.
– Я свою мамочку до сих пор заливаю.
– Почему вы ничего не едите?
– Вы не беспокойтесь, – откликнулся он и вдруг судорожно поцеловал ей руку через стол. – Больше я уже не опьянею. Дальше будете слушать?
– Да, – неуверенно сказала она.
– Я недолго. Бутылка скоро опустеет, а метро откроется.
– Потом что было? После того, как у вас умерла мама?
– П-п-потом я почему-то женился. Жена была старше меня и намного умнее. Она сначала родила мне сынишку, а потом увезла нас всех в Штаты, где я восемь лет прожил в Чикаго.
– Вы не работали там?
– Ну как? Конечно, работал! На заправке работал, в ночном клубе вышибалой, в security. Долго меня нигде не держали, потому что я тогда уже здорово пил. А потом вдруг выиграл конкурс на украшение городской площади. Я придумал такую башню – как бы пародию на Эйфелеву, – из всякого пестрого мусора – банок, склянок, этикеток, обломков, всякой чепухи, короче, и ее действительно водрузили на площади.
– И у вас появились деньги?
– Деньги? – Он усмехнулся. – Да, п-п-появились. Не очень много, но хватило, чтобы развестись.
– А развелись почему?
– Потому что я поехал на радостях в Москву и тут, в Москве, встретил Дину. И все. Это моя теперешняя.
– Влюбились?
– Вы понимаете, Ева? – старательно выговаривая слова, сказал он. – Вы ведь понимаете, да? Мы же все время пытаемся поймать какую-то… точку, так? Крупицу, лучше сказать. Огня, да? Крупицу огня. Или света. Мы за ней постоянно гоняемся. Хотя можно, конечно, прожить и так. Как подземные гномы. Можно? Но почему-то все время хочется тепла. Все время. А его нет. Мне, во всяком случае, все время хочется т-т-тепла.
В бутылке оставалось совсем немного.
«Thanks God!»[19] – подумала Ева и тут же пожалела, что он встанет сейчас и уйдет.
– Вы знаете, – продолжал он с тем же старанием, – есть такой рассказ у Бунина, про старика, который надел шубу, надел валенки, пошел, лег на телегу без колес, летом, и начал ждать смерти. Не п-п-помните?
– Нет.
– Я бы хотел вот так, как этот старик, нас даже зовут похоже: его Аверкий, а меня Арсений. Улавливаете? Тепло, землей пахнет, лето, пожить бы подольше, никому не мешать. Смотреть, как растет трава. Ей-богу, это то, чего бы я хотел, а вместо этого – видите? Диночка…
– Теперешняя?
– Она т-т-такая… – забормотал он, глядя на нее воспаленными глазами, – она мой ангел. Знаете, как выглядит ангел? Ангел в аду. Вот что.
Он допил все, что оставалось в бутылке.
– А теперь хорошо бы чайку, – попросил он, – а то начнется такой пожар здесь, – и положил руку на грудь. – Такой костер, что хоть на стенку лезь! А мне пора восвояси, пока вы меня не послали.