— Глупыш, глупыш, совсем иначе.
— То есть как иначе?
— Ах, ты всегда ко мне придираешься. Малышонок, мне надо же было дела устроить. Подожди, с кем я ехала, где она? Неужели и теперь не влюбиться. Жаль, что ты не…
— Вера, Вера…
— Ну что, такое… Я говорю, что я буду очень жалеть, если ты даже в нее не влюбишься. Она такая, такая… Ах, вот и она. Познакомьтесь, мой брат. Ксения Эразмовна фон-Корн. — Это было сказано торжественно. — И потом более просто. — Ты знаешь, знает Ксения Эразмовна дядю Павла. Он у них бывает. Боби у меня милый, но глупышонок он.
— Вера! Вера!
— Ну, хорошо, хорошо. Помоги лучше Ксении Эразмовне, да нет, вот этот саквояжик ручной. — Носильщик. Носильщик. — Бобик, позови, какой же ты неповоротливый.
Ксения Эразмовна была какая-то странная. Она совсем не улыбалась. Говорила очень приятно и любезно, но не улыбалась.
— Вы теперь живете у Павла Иринорховича?
Боре почему-то стало больно от слова «теперь».
— Да. Недавно. После смерти отца. — «Зачем я добавил „после смерти отца“. Ведь она не спрашивала. И что за гадкая привычка никогда не улыбаться. Неужели она всегда такая?» Боре захотелось рассмешить ее, придумать что-нибудь забавное. Он начал острить, сам смеялся своим остротам громче Веры, которая тоже хохотала, но Ксения Эразмовна даже не улыбнулась. При прощании сказала:
— Очень мило, — (и чувствовалось что это от души), — я так рада, что вас встретила, и вашу сестру, и все. До свидания.
— Верочка, знаешь что?
— Что?
— Она каменная. Совсем, каменная.
— Ах, глупырь, ты сам каменный, сам ты каменный. Она прелесть. Такая уж. Я бы влюбилась.
— Но знаешь, она не улыбается.
— Зачем ей улыбаться?
— Вера, Вера, знаешь, что я вспомнил. Ведь и он почти не улыбается.
— Кто он?
— Сенатор. Дядюшка.
— Дядя Павел?
— Да. Да.
— И знаешь, мне было очень трудно первое время. Мы видимся только за обедом, ну и то.
— Боби! У тебя есть уроки?
— Да. Один.
— Это хорошо. Надо еще взять и мне тоже, и вообще ты не сердись, но надо умириться.
— Умириться?
— Да сжаться.
Пауза.
— Ты надеюсь, у дядюшке не…
— Ну, Верочка, конечно.
Вера смеется, прижимается к брату.
— Ты у меня еще не совсем пропащий.
На набережной тихо. Сани несутся быстро.
— Ты взял хорошие сани, Боби. Правда, приятно так ехать? Да? Я люблю так ездить.
— У вас очень вкусный салат, очень. Ах, как у вас прохладно. Нет, я люблю скорее холод. Ведь я в Москве застряла, должна была на той неделе. Дела. Вы смеетесь? Правда, дела. Но зато я познакомилась с милой Ксенией Эразмовной. В дороге. Бобик должен влюбиться, она такая милая. Вы ведь ее знаете? Она про вас говорила много хорошего. Боже мой, но вы умеете смеяться, что же мой глупыш (это Бобик) мне насплетничал на вас, что вы никогда не улыбаетесь, как Ксения Эразмовна; та действительно не улыбается.
— Ах, Вера, ну что ты.
— Глупыш, глупыш, нечего, сам же говорил.
Павел Иринорхович, действительно, улыбается, как-то продолжительно и нежно.
— Он у меня не очень гадкий, Павел Иринорхович, он глупышонок, но право, ничего. Он вам не надоел здесь? Он бывает несносен.
— Вера, я так редко вижу дядю Павла.
— Все равно, все равно, можно надоесть и при редких встречах, это еще легче. Павел Иринорхович правда?
— Нет, я люблю молодежь. Видите, у меня как будто светлее стало теперь. Было хмуро, когда я жил один.
— Нет, нет, но все-таки, я думаю вам тяжело. — Вера вздыхает.
Павел Иринорхович смеется.
— Какая вы смешная, моя племянница, и милая.
— Я милая? Нет, я просто думаю о том, что вы привыкли к одиночеству, что мы вам немного в тягость. Но это пока. Потом мы, вероятно, устроимся иначе.
— Ах, что вы.
Боря жмется. Ему как-то неудобно от этих Вериных искренностей. Как она может? И ей это так легко, должно быть. Я не могу, я не могу ничего такого сказать, хотя и надо иногда.
— Ваше здоровье. Я вина не пью, но ради такого исключительного случая.
Вера смеется и чокается с Павлом Иринорховичем. Тот улыбается одними глазами.
— Спасибо.
— Бобик, а ты что, дикаренок?
— Я? Я тоже, я тоже пью, буду пить.
— Как ты можешь с ним так говорить? Вот сюда, да, наши комнаты рядом. Не правда ли трогательно, мне неудобно, например, с ним о чем-нибудь…
— Ах, это все глупости, ты ничего не понимаешь. Пусть не воображает, что мы на всю жизнь, на шее…
— Вера, ты знаешь, она милая, но она суховатая.
— Кто? Ксения Эразмовна?
Пауза.
— Я думаю, она влюблена в дядюшку.
— Ах, глупости. Она нас просила зайти. На днях надо будет.
— Я ни за что.
— Почему? Почему? Ах, малыш, эта этажерка совсем некстати, возьми ее к себе. Нет, нет, к Ксении Эразмовне ты пойдешь, и больше нет разговоров об этом.
В комнате Верочки уютно, очень много вещей, но Вера все переставляет по-своему и занимается всем этим очень серьезно. Боря стоит у окна и барабанит по стеклу. На улице снег, пушистый, пушистый.
— Вы, конечно, не в карты, Борис Арнольдович?
— Да.
— Да в карты или да не в карты?
— Не в карты.
— Тогда в розовую, в розовую. Эдуард Францевич! Вы тоже не в зеленую. Идите в розовую, с баронессой, что вы морщитесь. Как вам не стыдно, она очаровательна. Вот право… Борис Арнольдович, а вы с кем? Ну, хорошо, тогда со мной. Эдуард Францевич, пожалуйте и вы со мной, баронессу представим полковнику.
— Фи, фи…
— Не говорите гадостей. Борис Арнольдович в первый раз у нас, он подумает, Бог знает что.
В розовой гостиной довольно большое общество. Это очень странно, что молодежи не так много, как это бывает обыкновенно, хотя хозяйка вечера совсем молоденькая.
— Ну, это совсем неправда.
— Т. е. как совсем?
— Так. Так. Я знаю, что Англия не такая коварная, как ее хотят изобразить.
— Боже! В розовой гостиной, и говорят о политике. Здесь только игра и все молоды.
— О, полковник, ваша игра не при чем, здесь все должны быть молодыми.
— Как, Верочка, ты болтаешь о политике?
— Не вмешивайся, не вмешивайся. Помни, что на вечерах, чем дальше держится брат от сестры, тем лучше. — Верочка, разгоряченная, видимо, не на шутку спором с полковником, сердито смотрит на Борю. На ней белое газовое платье, с черной лентой, она совсем хорошенькая. Боря с удовольствием смотрит на нее.
— Хохотушка.
— Что?
— Я говорю, хохотушка записалась в политики. А ты сегодня хорошенькая.
— Сегодня? Это мило. Кстати. Эдуард Францевич любит англичан. Я это знаю, он душонок.
— Ах, вот в чем дело.
— Тише. Тише. Милый, заговори с ним.
— Ты же говорила, что на вечерах, чем дальше брат…
— Ах, оставь, оставь, глупости, это тогда, а теперь…
— Горячий спор между братом и сестрой? — Звенят шпоры. Бархатистый вкрадчивый голос совсем над ухом. Вера оглядывается. Рядом Эдуард Францевич, гвардейский поручик, почтительно склонивший голову.
— Ах, нет, не спор. Я его распекаю. Он дикаренок.
— Неправда, Вера, ты…
— Молчи. Молчи, ты только глупости болтаешь.
Отношения обостряются. Требуется вмешательство третьей державы.
— Ах, Эдуард Францевич, заступитесь за меня, он меня пилит.
— Я ухожу, ухожу.
— Боби, Боби, вернись сейчас же, куда ты?
— Ксения Эразмовна. Ксения Эразмовна. Он не слушается.
— Кто? Викентий Алексеевич?
— Фанты, фанты должны исполнять все. Викентий Алексеевич, извольте исполнять. Вам что? Статуей?
— Это не совсем приятно, но все же.
— Ах, Ксения Эразмовна, Вера Арнольдовна требует почти невозможного. Я не могу на одной ноге…
— Почему же не можете, все могут.
— Ах, он слишком толстый. Ха-ха-ха.
— Я в этом не виноват.
— Побольше прогулок, прогулок, приходите завтра на свидание пешком на стрелку.
— Но кто же проверит, что я пешком?
— Ах, это так легко…
— Господа. Господа. Запоздавший гость. Позвольте представить моего кузена Владимира Александровича Ольховина. Вы, кажется, знакомы?
— Баронесса Шготц.
— Вера Арнольдовна.
Борино сердце падает. Это немыслимо. Нет, конечно, трудно, но вдруг узнает?
— Куда же вы? Борис Арнольдович? Вы незнакомы? Ваш коллега. Только он технолог, вы универсант.
Боря совсем бледный, подальше от света, чтобы не так заметно, сердце совсем останавливается. Боже!
— Что это? Зачем так пугаться? — Владимир Александрович протягивает руку, смотрит как-то поверхностно.
— Слава Богу, прошло. Кажется, не узнал. Да и трудно, почти немыслимо, в голову не придет.
— Как, до ужина? Нет. Нет. И не думай, это не вежливо и глупо. Да, да, глупо. — Верочка сердито обдергивает Борин зеленый сюртук, потом вдруг нежно: — Ну, милый, пойми, что… ну, для меня, ты должен устроить, чтобы нас посадили рядом.
— Нас?
— Ах, нет, ну, какой ты недогадыш… Понимаешь? Только незаметно.
— Ах, Вера, это так трудно и потом…
— И не трудно и не потом.
— У вас опять спор? Простите, что я все вмешиваюсь. Вы, вероятно, очень любите друг друга?
— Эдуард Францевич, скажите ему, чтобы он до ужина не уезжал.
— Как? Вы собираетесь? — Эдуард Францевич смотрит так удивленно, нежно, сквозь пенсне.
— Ах, нет.
— Ну, вот видишь, вот видишь, ты согласился.
— Вы не имеете родственницу Ольгу Константиновну Бутковцеву?
Боря старается изменить голос, сделать его басистее, но от этого только давится, закашливается и отвечает с опозданием (чувствуя, что краснеет).
— Бутковцеву? Нет? Шлитковцева у меня есть, но не родственница, а знакомая хорошая, вдова генерала.
— Вдова?
— Да.
— Ольга Константиновна?
— Нет.
— Это не та. Вы мне напомнили. Я все смотрел на вас, что-то знакомое, наконец, вспомнил, я даже думал что вы брат.
— Я брат. Моя сестра Вера Арнольдовна.
Стол украшен цветами, ярко горят электрические люстры (слишком ярко), в бокалах искрится вино.
— Я тоже, я тоже поклонница Англии.
— Это очень приятно. Это признак…
Наискось визави Боре Верочка и Эдуард Францевич. Около Бори с одной стороны Владимир Александрович, с другой барышня с длинной шеей, фамилию которой он не расслышал потому, что она была слишком сложной. Она ела как-то особенно нежно, но по глазам было видно, что она страшно голодна. Боря чувствовал себя связанным, как-то неудобно. Разговор не клеился. Сначала что-то налаживалось, вроде:
— Вы тоже теперь в Петербурге?
— Да, а это Москва, я ее проезжала такая… — Девица с тонкой шеей не докончила. Это было совсем глупо, потому что Боря ждал, очень долго ожидая узнать про Москву что-то особенное.
— Вы цыпленка? (Боря вдруг подумал, что если я скажу: «не вы цыпленка, а просто вы цыпленок»)?
В это время произошла неловкость. Когда Боря отогнал эту мысль о цыпленке, он заметил, что его соседка держит соус, и по выражению ее глаз было видно, что она долго держала.
— Ах, простите.
— Ничего.
На этом все кончилось, если не считать разговора о концертах, который был слишком короток т. к. девица обнаружила полное незнание музыки. Придумывая новую тему, Боря случайно встретился с Вериным взглядом. Она делала такие страшные глаза, что Боря сразу потерял способность придумывать тему и замолчал. Зачем я остался? Надо было уехать. И Владимир Александрович узнал. Конечно, узнал. Только не хочет делать скандала за ужином. А после ужина подойдет и скажет: «Милостивый государь. Извольте вас попросить на пару слов; — или просто передаст карточку. — Об условиях переговорите с секундантами». И потом об этой истории со всеми подробностями будет трубить по всем гостиным. Это ужасно. А этот длинношеий цыпленок, как назло, молчит. Ну, чтобы сказать? Нет решительно нечего. Вот если улыбнуться, так снисходительно и заметить: «Как странно, нам не о чем говорить». Но она не найдет этой тонкости, примет за дерзость…
— Философ, философ! Вы мало занимаете свою даму.
Боря оглядывается. За столом Ксения Эразмовна с бокалом шампанского. И от того, что она не улыбается, несмотря на ее мягкий голос, кажется, что она делает выговор. Боря краснеет и в глубине души просто сердится, и от этого еще больше краснеет, делается пунцовым.
— Вера Арнольдовна, пью за вашего философа брата, но его необходимо растормошить.
— Почему я такой? Почему я такой неловкий? Боря недоволен собой, недоволен вечером. Вот Карлуша Маслов. Он так умеет обращаться с барышнями, так всегда поддерживает разговор а между тем… Да, если бы даже… и то я не мог бы говорить. Вероятно, было бы еще смешнее.
— Бобик, ты чем-то недоволен?
— Нет, нет.
— Эдуард Францевич, ведь он чем-то недоволен?
— Мне кажется Борис Арнольдович немного не в духе?
— Я? Нет. Совсем в духе. Только устал. Я ведь не привык к вечерам. Живу отшельником.
— Ах, неправда, неправда, он все выдумывает.
— Давайте, чтобы развеселить вашего брата, поедемте на острова, освежимся.
— Ах, как чудно. Бобик, Бобик, конечно да?
— Мне все равно. Пожалуй.
— Ах, какая снисходительность. Самому хочется больше, чем мне.
— Нет, тебе больше.
— О, эта ссора так очаровательна, я так жалею, что у меня нет сестры. Значит едем.
С маленькой сворачиваем на большую улицу. От фонарей снег желтоватый. Верочка кутается в шубу, под руку с Эдуардом Францевичем. Боря думает. Зачем иду я? Я совсем лишний, а он милый, этот Эдуард Францевич.
— Вот здесь. Это наш подъезд. Да. Спасибо. Заходите. Будем рады. Мы с братом здесь недавно.
— Это квартира сенатора Релидова?
— Да. Вы его знаете?
— Я встречался с ним у фон Корн. Он сегодня не был?
— Это мой дядюшка. Наш дядюшка. Он сегодня вероятно занят, мы его мало видим.
Эдуард Францевич целует Верину руку, звенит шпорами, улыбается.
— Было так хорошо проехаться. Спасибо.
— И мне, и нам… — Верочка кивает головой.
Падает крупный снег на шубу, на Борино пальто.
— Бобик, Бобик, как в сказке снег. Особенный такой. Правда? Он, душонок, душонок. Правда?
Лаврентий медленно открывает дверь. Должно быть, он не привык к таким поздним возвращениям.
— Прикажете кушать? В маленькой столовой накрыто.
— Нет, мы ужинали.
— Я думаю об отце. Знаешь, ведь он был далеко.
— Нет, мама очень любила.
Пауза.
— Знаешь, во время поездок этих страшно мучилась. Это только так казалось, что вся в хозяйстве, это только для отвода.
— Ты думаешь?
— Да. Да. Я не думаю, я знаю, хорошо знаю.
Пауза.
— Но для нас, детей, т. е. тебя и меня, Сережу считать нельзя, он маленький.
— Это потому, что дела. Ты знаешь ведь.
— Нет. Нет. Это не то. Бывают и дела, и все, и можно успеть.
— Что успеть?
— Поговорить… и вообще.
— Ну, поздно. Я ложусь.
— Нет, подожди, ты всегда так на интересном месте. Я только, что хотел спросить. Ведь Эдуард Францевич славный?
Верочка краснеет.
— Ну конечно, я ведь я же первая сказала.
— Первая, но теперь ты не то… ты почему-то не хочешь говорить о нем.
— Глупости. Ты просто спать хочешь.
— Ах, нет, Вера, я, правда. Ты ведь была в Александринке?
— Когда?
— Ну, вот на днях. И Эдуард Францевич был. Ну, с Эдуардом Францевичем?
— Была, была, ну и…?
— Нет. Ничего.
— Вера.
— Что?
— Ты не откровенна.
— Ах, милый, ну ведь и ты…
— Я бы все-все сказал, но ведь ты помнишь? Тебе нельзя говорить.
— Опусти занавеску, Бобик, нет, не так, касалапик, иди спать, потом поговорим. Боже. Какой ты глупый, Боби, глупый. Ну, понимаешь, не теперь. Я сама ничего не понимаю. Помнишь, как в детстве, на своем языке: бея, бе, ни, бе че…
— Как странно, Кирюша, на этом же месте.
— Да, почти. Немного дальше было, вот там.
— Ах, да, но это все равно. Вы куда?
— Я по делу, недалеко.
— Николай Архипович?
— Нет. Но по его делу. — Кирилл улыбается. — Ведь все дела его — мои дела. А вы? Это не хорошо. Забросили нас. Давно не были. Это очень нехорошо.
— Нет, я не забросил. Вы знаете, Кирюша, это иногда приятно, очень. Раз, понимаете? Для перелома. Для… ну, когда вы еще не перебродили. Это важно. Такое очищение. Но не всегда. И потом, у меня отец умер, знаете? Я живу у дяди. Приехала Вера. Сестра. Хлопоты. Уроки. У меня тут не далеко урок, за углом, вот этот коричневый дом.
— Как странно. Теперь опять праздник. Смотрите — флаги.
— Да. Да. Только теперь зима.
— Уже теплее.
— Вы думаете?
— Да.
— Я люблю такую весну.
— Весну?
— Ну, да не весну постоянную, а вот такую, когда зима… и снег, и еще холодно, но уже не зима. Теплеет.
Пауза.
— Не забудьте же. По пятницам. Вы теперь не новый. Того не будет.
— Какой вы смешной, Кирюша, этого я не боюсь.
— Ну, прощайте.
— Ах, да, Кирюша.
Кирюша возвращается покорный, какой-то особенно бледный.
— Заходите ко мне, так, просто, вот мой адрес.
«Дорогая Ольга Константиновна! Так давно нет от вас известий. Милая. Что это значит? Вы мною недовольны? А я брежу Вами. Это все очень смешно, эти объяснения в любви, но поверьте, что это более чем серьезно. Неужели вы сердиты? Я просто теряюсь в догадках. Напишите. Я обещаю быть „умником“. Еще одно свидание. Вы понимаете? Я прошу Вас, молю. Я глупею от любви, но что мне делать? На днях в одном доме встретил студента, он немного напомнил Вас, и я даже думал, что это Ваш брат. Он, кажется, был очень удивлен, когда я спросил его, приходится ли ему родственницей Ольга Константиновна Бутковцева. Бедняга ничего не понимал, мялся (он вообще был робким) и плел какую-то чепуху. Милая, не сердитесь, если я был немного груб в прошлый раз, я обещаю теперь быть благоразумнее, хотя я положительно не понимаю Вашей строгости в известном отношении. Не буду, не буду, я ясно вижу ваше сердитое, ваше милое, милое лицо. Откликнитесь же!