Юность - Рюрик Ивнев 14 стр.


— Ах, не утешайте, я себя вел ужасно. Мне просто стыдно показаться Грановской. Что она подумает?

— Ничего. Ничего, успокойтесь. Право, последняя выходка вас спасла, как это не странно, этот стакан воды развеселил публику, и вас бы непременно качали, если бы вы остались.

— Нет, вы смеетесь, Эдуард Францевич.

Сани поминутно покачиваются. Дорога плохая. Боря валится на Эдуарда Францевича.

— Ради Бога простите.

— Ничего, я вас держу. — Рука Эдуарда Францевича, крепкая и нежная обнимает Борину талию. — Так хорошо? Не упадете?

— Какой вы милый. Какой вы добрый.

— Вы раненый, пострадавший на диспуте, а я в карете скорой помощи.

— Была минута, когда я думал, что меня поколотят.

— Я бы не допустил до этого.

— Чтобы не огорчить Веру Арнольдовну?

— Да, я думаю, Вере Арнольдовне было тоже неприятно, но вам главным образом.

Пауза.

— Хотите проехать немного дальше?

— Плохая дорога.

— Мы выберем лучшую.

— Лучшую дорогу?

— Да. Лучшую дорогу.

— Иногда мне кажется, что вы говорите загадками?

— Я никогда не говорю загадками.

— Куда же мы?

— Вы не проголодались?

— Да, но дома.

— Дома одно, но, я не люблю есть дома. Поедемте в ресторан.

— Хорошо, только не через мост, дует, я без башлыка.

— Башлыки — вообще уродство.

В общей зале веселее, но в кабинете уютнее. И музыка слышна.

— Холодно, холодно. Надо побегать.

— Здесь негде.

— Тогда гимнастикой. Раз два, раз два.

— Вино?

— Хорошо. Ах, как приятно. А знаете, мне не стыдно.

— Стыдно?

— Не стыдно, что вот на диспуте. Тогда было страшно стыдно, готов был сквозь пол, вниз провалиться, а теперь ничего. Со стороны, это было очень смешно?

— Нет. Нет.

— Вы трижды главный. Я вам не кажусь странным?

— Нет, наоборот.

— На-о-б-о-рот. Смешное слово «наоборот», нет, не смешное, а приятное «рот», «рот». А ведь я никогда не ухаживал за барышнями.

— Да?

— Да. Это вас удивляет?

— Нет. Нисколько.

— Эдуард Францевич, вы говорили когда-нибудь с моей сестрой, с Верочкой, обо мне?

— Не очень много, но говорил. Но так, не о важном.

— О важном? О чем же?

— О пустяках, не помню.

— Хотите на брудершафт?

— Конечно.

Боря крепко целует Эдуарда Францевича в губы, Эдуард Францевич будто нарочно удлиняет поцелуй. Боря чувствует знакомое сердцебиение и не может оторваться от губ, от лица, ставшего милым, теплым.

— Эдуард Францевич, вы совсем славный, вы мой? Отчего вы мне раньше не сказали? Впрочем, это лучше, так неожиданно и вдвойне приятно.

— Борис Арнольдович, что вы?

— Милый, милый, я готов на все… Так можно?

— Нет, нет, вы должно быть ошиблись.

— Ошибся? Я не понимаю.

— Я тоже не совсем понимаю. Ваши поцелуи слишком долгие, и потом это… ведь вы не женщина, может быть это вино на вас так. Хотите сельтерской?

— Сельтерской? Нет, я хочу вас целовать. Ведь вы… я же не навязываюсь.

— Вы значит хотите?..

— Да.

— Разве вы?..

Краска бросается Боре в лицо. Он весь сжимается. Какой-то холод возникает в груди.

— Я не люблю грубых слов, но, в сущности…

— Ну, а вы?

— На пари.

— Что?

— На пари все это…

— Пари? Я что-то начинаю понимать. Впрочем, это слишком ужасно.

— Ничего ужасного. Я держал пари с Ксенией Эразмовной (да, это не секрет, с Ксенией Эразмовной), она говорила, нет, а я да. Но этого мало я должен был убедиться. Таковы условия.

Боря кладет голову на мокрую скатерть, на пролитое вино, какой-то вкус странный, соленый, это должно быть слезы, и еще чем-то пахнет — скатертью должно быть.

— Вы плачете? Это не годится. Впрочем, вам все можно.

— Ведь это же называется… Ведь за это… Ведь я все-таки мужчина. За это дуэль, за это бьют, я не знаю — Карлуша бы ударил.

— Действуйте, как находите наиболее подходящим к данному случаю.

— Что это за голос? Совсем чужой? Или это он притворяется.

— На вашу долю, Борис Арнольдович, 7 р. 50 к.

Боря хватается за бумажник, открывает, перебирает квитанции, записки, смятое письмо. Вот 5 рублей. Где же еще? В кошельке 60 к. мелочью. Почему я не зашел сегодня к Трубниковым? Сегодня месяц. Получил бы за урок 25 р. Можно было бы небрежно скомкать бумажку и швырнуть в лицо Эдуарда Францевича. А теперь пришлось, краснеть и, заикаясь, говорить:

— У меня не хватает, я вам отдам завтра же и потом за извозчика еще. Вот 5 р. пока.

— Эдуард Францевич 5-ти рублей не взял, а сказал небрежно:

— После.

— Неужели он это делает с целью меня оскорбить? Теперь я начинаю догадываться о приключении Владимира Александровича.

— Довольно, довольно. — Боря не хочет слышать дальше. — Завтра получите деньги. Дуэль — Боря выбегает, бледный, взволнованный мимо почтительно, расступающихся (вероятно подслушивали?) официантов.

— Карл Константинович! Карлуша! Вы понимаете? Ведь это подло. Ведь за это… Только я стрелять не умею. Но я… впрочем, это все равно. Я могу выстрелить, как попало. Пусть он целится, пусть.

— Нет, это неблагоразумно, с какой стати подставлять свой лоб? Он будет невредим, а вы?

— Ах, пусть я буду… пусть… Мне так и надо.

— Нет, я не могу согласиться. Знаете что? Я ударю его, и он меня вызовет. А я умею стрелять.

— Это совсем глупо. Ведь дело не в стрельбе. Неужели мне будет легче, если вы убьете? И причем вы? Но, трудно что-нибудь продумать.

— Тогда, совсем лучше не вызывать.

— Нет, Карл Константинович, я решил. Тогда я попрошу других, если вы откажетесь секундантом.

— Такая подлость. Но он все равно раньше со мною встретится…

Боря ходит по комнате большими шагами, останавливается у этажерки, берет какую то книгу, бросает.

— Это ведь очень нехорошо Карл Константинович.

— Что?

— Что я вас зову только тогда, когда что-нибудь неприятное у меня.

— Оставьте, ведь вы же знаете как я…

— Ах, нет, я скверный. Пусть. Мне так и надо.

— Бобби, Бобби, ты знаешь, Карлуша Маслов (помню, как я с ним воевала) убит. На дуэли. Это ужасно. Он ударил Эдуарда Францевича. Так нелепо ни с того не с чего.

— Как? Карл Константинтвич? Мой сек… Я ведь… он… — Боря смущенно замолкает.

Вера смотрит пристально.

— В чем дело? Ты знаешь что-нибудь?

— Нет, меня удивляет, я вчера только говорил с ним утром. Неужели?…

— Это ужасно. Я так взволнована. Эдуард Францевич, слава Богу, невредим. Я узнала уже после. Мне даже его не жаль. Ведь это сумасшествие. Он болен был, вероятно. Тот ему ничего не сделал. Это очень странно. Почему у тебя такой дикий вид, точно ты что-то знаешь и не хочешь сказать. Пойми, что это глупо. Сейчас же говори в чем дело.

— Ах, оставь меня в покое. Я ничего не знаю, откуда я могу знать.

— Тогда у тебя не было бы такого вида. Ведь я знаю тебя отлично. Точно в детстве, когда что-нибудь натворил.

— Детство так далеко. А теперь другое. Мне просто жалко Карла Константиновича. Ведь он ко мне так хорошо относился. Это так редко.

— Да, но он был сумасшедший.

— Неправда, неправда. И потом ведь он убит. Дай хоть трупу остыть. Это низко. — Боря выходит из комнаты, хлопая дверью.

— Теперь моя очередь. Очередь. Боже. Точно перед расстрелом. Брр…

— Да, конечно, это не меняет дела. Я готов хоть завтра.

— Да. Да.

— Выбор оружия… все это… вам… Я ведь никогда еще не дрался. — Боре досадно, что он произнес последнюю фразу, точно милостыню прошу, сожаления. Ведь он отлично знает, что я никогда не дрался и стрелять-то не умею, зачем же об этом говорить. Боря краснеет, нервно шевелит руками. — Хотя я не дрался, но бывают случаи, когда тот, кто еще не дрался, убивает опытных. Я читал об этом. — Господи! Зачем я ему все это говорю? Надо давно проститься, холодно, вежливо.

Эдуард Францевич смотрит как-то поверхностно, точно ему дела нет до Бори. Особенно как-то позвякивает шпорами. Вдруг Боря говорит:

— Это не хорошо, что вы его убили. Он такой добрый. — Боря это сказал помимо своей воли и понял смысл сказанного, когда Эдуард Францевич спросил как-то спокойно и обыкновенно (точно в прежнем разговоре):

— Он был вашим другом?

— Да.

Должно быть, такие дни любит Кирюша. Холодновато, но весна. Подпрыгивает вагон (зимой на площадке как-то особенно): во-первых, пусто, а во-вторых, как-то светло. Снег вокруг, но уже не твердый, телеграфные столбы, проволоки, точно домой иду, а не на расстрел. Расстрел? Почему расстрел? Какие глупости. Нет не глупости. Вдруг что-то закололо в груди. Боже мой, ведь и тогда был снег, и хрустел он так особенно, об этом писал Леша, и на снегу белом Колина кровь красная. Неужели и сегодня будет кровь? Нет, не может быть. Все так игрушечно. (Игрушечные вагоны, во-первых, «как смешно, что они едут в первом классе». — Это продумал Шандарцев — универсант, секундант. Для торжественности, что ли? Какая же торжественность? Впрочем, когда хоронят, тоже торжественность.) Да, завтра надо быть на похоронах Карла Константиновича. Завтра? Но ведь может быть? Ах, да, да. Поезд останавливается в Царском Селе. Боря вздрагивает. Уже? Нет. Дальше. В Павловске. Летом начнется музыка, а зимой, нет, хоть бы скорей зима, но может быть, ах, да. Книга стоит рубль пятьдесят, можно марками. Надо… будто все равно. Даже веселее. Конечно, надо быть веселее.

— Шандарцев, скоро?

— Да.

— А где Гурьев?

— Здесь.

Толстый Шандарцев и томный Гурьев — секунданты, оба новички и оба торжественны. Зеленое сукно пальто, блестят на солнце, шпаги.

— Вы со шпагами, а я без.

Шандарцев не знает, что говорят в таких случаях и чтобы не нарушать торжественности, молчит.

С деревьев падает снег, точно их трясут.

— Здесь ужасно сыро.

— Да, зимой, летом меньше.

Небо очень голубое, солнце играет на шпагах, на шпорах офицеров (секундантов Эдуарда Францевича), на белых пушинках снега. Снег белый и на белом снегу кровь. Почему кровь? Ну, конечно, не вода же. Да, да. Липкая кровь.

— Что? Мир?

— Нет.

Это только для приличия, а ведь на самом деле об этом никто не думает. Кто-то говорит сбоку (и шпоры звенят), противники отказываются мириться.

— Расстрел? Ну, когда же? Скорей бы.

— Бедный мальчик!

Кто это сказал? Ну, конечно, это послышалось, это ветка хрустнула так жалобно, и показалось: бедный мальчик. А на самом деле… кто же бедный мальчик, тот в снегу, с красной раной, Траферетов или Боря, т. е. я? У Бори путается все в голове, но держится он прямо и на вид спокоен, да и внутри у него, как будто, все в порядке.

— Раз.

— Два.

Это команда? Нет, это какая-то чушь, которой я не желаю подчиняться. Зачем они мечутся. Ведь совсем Кирюшина весна. Он любит такую. Так пахнет, пахнет так. Вот стоять бы целую жизнь и нюхать этот запах голубого неба, снега, сырой земли, веточек, хрустящих жалобно, солнечных лучей и духов Эдуарда Францевича. Они такие сильные. Он их ясно слышит. Вот сейчас должен быть расстрел. Глаза закрыты? Но они сами закрываются.

— Я не позволю, не позволю!

— Кто не позволяет? — Верочкин голос? Что ей нужно?

— Слышите, чтобы никогда, никогда. Это подло.

Кто-то соединяет их руки. Одна — Борина. Другая — пахнет сильными духами.

— Кто тебя просил?

— Сама просила. Маленький утконос.

— Почему утконос?

— Потому, что ты утенок, утконосик. И еще дуэлянт. Ах, как умно. Конечно, он бы тебя не тронул, но ведь не в этом дело. И потом случайно можно задеть и даже убить. О нас ты совершенно не думал, мама не вынесла бы, только что муж… Фи, ну, как тебе не стыдно. И мне не слова. Оба хороши.

— Кто тебе сказал? Напрасно ты вмешалась. Боря говорит холодно, сухо, но в душе почему-то приятное чувство, которое бывало изредка в детстве, когда какие-нибудь очень неприятные наказания вдруг неожиданно отпадали.

— Он меня оскорбил.

— Ах, глупости.

— Вера. Он все-таки нехороший. Я тебе расскажу потом. Это бесчестно. Вера, а дядюшка?

— Ах, конечно, все, все знают об этом. Во-первых — Ксения Эразмовна, во-вторых, телефон, секундант этот дурацкий Шандарцев — точно праздничное событие, хотя это отчасти хорошо, я узнала каким поездом и вместе с вами, понимаешь, но только я хотела во время, могла бы и раньше, но тогда вы могли бы опять. Теперь же я уверена. И ты должен поклясться. Верочка, розовея от мороза, начинает расстегивать жакетку.

— Ты простудишься, не расстегивайся.

— Но Вера расстегивает, вынимает грудной крест.

— Целуй сейчас же.

— Но, Вера.

— Целуй, что никогда. Иначе я простужусь.

Боря целует мокрыми солеными губами (откуда взялись эти предательские слезы) дрожащий в Вериной руке крест и мягкие Верины руки, но руки незаметно будто случайно.

На углу Литейного и Жуковской процессия остановилась. Что-то случилось впереди. Был ясный солнечный день, звенели звонки, гудели автомобили. Боря почему-то подумал: «Это предвещает весну». Откуда столько венков? Я не думал, что у Карла Константиновича столько родных. Да, он как-то держался в стороне. Может, это смешно, что я в трауре. Нет, почему же? Ведь я друг.

— Вы знаете, мне почему-то стыдно встречаться с его родными. — Шандарцев полуулыбается. Он теперь спокойный, не такой торжественный, как на дуэли. — Я встречался с ним у родных. Я знаю лучше Ольгу Константиновну.

— Ольгу Константиновну?

— Да, сестру.

— Нет, ничего, такое странное совпадение.

— Вот она, блондинка, слева.

Чьи-то всхлипывания; какой-то особенный запах, вынесенный из церкви: некрепкого ладана, воска.

— Вы Апайцев?

— Да.

— Я сестра Карлуши. Это ужасно. Но вы не виноваты. Заходите к нам. Я очень любила брата.

— Хорошо. Я тоже рад. Но, конечно, я виноват.

Боря ясно услышал шепот сзади себя.

— Вот он, вот он, с сестрой. В трауре. Как ни в чем не бывало.

— Ужасная наглость.

Боря не смеет повернуться. Он чувствует, что весь горит.

— Ольга Константиновна! Ведь я тоже дрался, должен был, уже в поле, но мне помешали. Было все тихо и спокойно, хотя Боря чувствовал, что на него смотрят, о нем говорят (и, конечно, недружелюбно). Но на кладбище произошла маленькая сцена, которую Боря долго не мог забыть. Когда засыпали гроб, какая-то старушка (оказалось мать Карла Константиновича) громко, как-то пронзительно, невозможно пронзительно закричала:

— И убийца здесь. — И начала судорожно биться.

И, хотя ни на кого не смотрела, Боря как-то сжался и почувствовал, что на него смотрят многие господа, неужели это про меня? Господи, неужели? Он начал креститься, часто, часто… Вспоминал золотой крестик Веры, сани, свои соленые мокрые губы и клятву и сейчас же вспомнился золотой крест Траферетова — отца. Господи, вот она смерть. Белый снег и золотой крест. Крови нет. Крови нет, и не надо. Это она убивается ужасно. Единственный. И потом досадно, если от болезни — не так, а то от дуэли.

— Так заходите же. Он вас любил и я люблю.

— Дуэлянт? — И бритая щека дядюшки касается Бориных губ.

— Ах, Павел Иринархович, он ужасен, ужасен, я думала тихоня, а он…

— Что вы не поделили?

Боря вспыхивает. Ему хочется рассказать поступок Эдуарда Францевича, но ему стыдно. Вообще с дядюшкой ему как-то неловко. Точно тот что-то знает и молчит, ожидая, когда Боря сам скажет.

— О, вероятно, замешана женщина.

Верочка звонко смеется.

— Уж, не из-за меня ли? Боби меня так любит и ревнует к тем, кто со мной. Ведь Эдуард Францевич мне сделал предложение.

Пауза.

— Но я отказала.

— Как? Ведь ты же?

— Я отказала.

Боби забывает о присутствии дяди.

— Вера, но ведь это странно.

Вера ничего не отвечает. Павел Иринорхович смотрит, будто невидящими глазами. И они такие еще голубые. Входит Лаврентий с кофейником и тремя чашками. «Точно на сцене» — думает Боря.

— Это очень нехорошо подслушивать, но ведь нельзя заткнуть уши, когда все слышно. И потом это так интересно. Дверь в Верину комнату не закрыта, вероятно, Вера думает, что он в университете. Голос Ксении Эразмовны (должно быть она не улыбается): Милая, это очень нехорошо. Вы должны пожалеть его. Он в отчаянии. Стоит ли из-за таких пустяков. И потом ведь во всем виновата я. Ну, я прошу прощения. И у него попрошу.

— Нет, я совсем не потому, Ксения Эразмовна. Я не поверю, не поверю. Ведь сразу это не проходит. Я знаю все. Мы с детства с Эдуардом знакомы. Он мне все говорит. Я не могу, не могу.

— Из-за таких пустяков разбивать его счастье и свое… тоже… ведь я знаю…

— Неправда. Неправда.

— Милая, милая — шепчет Боря, а я иногда был несправедлив к ней; это она из-за меня, я отлично все понял.

— Вы не сердитесь, но это упрямство. Я все же надеюсь. — Ксения Эразмовна уходит. Хлопнула дверь. Минуту в Вериной комнате тишина, потом слышны рыдания, которые делаются все сильнее и мучительнее.

— Вера, Верук, Верук, не надо, не надо, это все из-за меня, не надо, я слышал, я не хочу, ты должна простить, я уже простил ему, Верочка, ведь ты его любишь.

— Не вмешивайся! Не твое дело, я совершенно никого не люблю. Оставьте меня в покое. Очень нужно из-за тебя. Ничего подобного. Не воображай. — Вера затихает, потом вдруг начинает рыдать сильнее.

— Вера!

— Оставь меня. Оставь.

— Ты опять в дамском?

— Ах, Вера, это становится невыносимо.

— Не злись. Цвет лица будет желтым. Впрочем, под таким слоем пудры будет незаметно.

— Ты хочешь мне испортить настроение перед маскарадом, но это тебе не удастся.

— Ты, может быть, еще скажешь, что я завидую тебе, что ты идешь к Грановской. Терпеть не могу богемы.

— А я терплю — и успокойся.

— Я и не волнуюсь.

— Ах, Вера, не мешай мне. Теперь я буду переодеваться. Выход свободен.

— Хорошо, хорошо, только, пожалуйста, когда будешь, готов все-таки покажись. Я поправлю. Я уверена, что ты, как следует, не сумеешь.

Боря торопливо одевается. На нем костюм турчанки. Газовая чадра. Немного фантастично, но ведь это маскарад. Зеркало отражает красивое, немного даже восточное, очень измененное Борино лицо. Я, кажется, доволен собой. Еще губы немного подкрасить. Теперь, совсем мило. Пусть Верочка гордится, а не нападает. Желтые шелковые шаровары, бархатный лиф. Темный парик. Нет, теперь совсем хорошо.

Назад Дальше