Николай Минский
«Минский, считавший отцом символизма себя, мне годился в отцы; он себя объявил социал-демократом; газету „Начало“, где Ленин писал, редактировал несколько дней; его стих открывался строкой:
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
…Тут должен сказать: этот старый писатель возился с холодною витиеватою мыслью: додумался он до отказа – от мысли; ужасно съедаться абстракциями, копошащимися, точно черви в сыру, в мозговом веществе; с перемудра, а может быть и с геморроя, почтенный сей муж заболел мозговой лихорадкой, сказавшейся в страсти к гнилятине; уже позднее я встретил почтенного Минского, седоволосого старца, живущего жизнью идей; и парижского Минского вовсе не связываю с Николаем Максимовичем, или – подлинным Минским» (Андрей Белый. Между двух революций).
«Г-н Минский, принадлежа к числу сильных у нас метафизических умов, вставляет систему свою в рамки не ученых диссертаций, мало кем или совсем никем не читаемых, но в художественную форму то признаний („При свете совести“), то „разговоров“. От формы этой, однако, не веет теплотой: здесь то же царство холода, как и в его мышлении. Как поэт, как мыслитель, как художник Минский холоден на всем протяжении: его пафос (где он попадается) несколько искусствен и внешен, и от этого он так мало привлекает русского простого читателя. Конечно, это нисколько не роняет его как философа. Он дал систему „мэонизма“, – термин, родственный древним неоплатоникам. Те учили об „эонах“, некоторых метафизических существах, лежащих в основе всего физического миропорядка, как у Платона его „идеи“ или у Лейбница его „монады“. „Эоны“ – положительное, сущее. Минский остановился на довольно верной мысли, чисто логического порядка, что ведь если есть Бог, то оттого Он не смешивается с миром, оттого никакую вещь мира мы не принимаем за „Бога“, что есть у нас врожденное и истинное убеждение, что Бог – нечто совершенно иное, чем все осязаемое, видимое, слышимое, даже, наконец, чем определенно мыслимое. Бог „премирен“, как говорили платоники; „сверхмирен“, как учат христианские философы…Минский основательно и говорит, что если весь осязаемый, видимый ипр., ипр., наконец, весь представимый и мыслимый мир соединен и объединен тем качеством, что он – есть, существует, реален, то пропастью отделенный от этого мира „неизреченный“ Бог есть „мэон“, „несущее“, „небытие“, т. е. что это есть некоторое метафизическое же отрицание всякого реализма, грубости, тяжеловесности. Ну, „святое“ – как его взвесишь?! „Святый Боже“, как поет церковь в песнопениях, конечно, это вовсе, вовсе иное, нежели все, с чем в этом мире юдольном обращается наша мысль. Довольно замысловато и, кто знает, может быть, правдоподобно» (В. Розанов. Одна из русских поэтико-философских концепций).
«…Поэт умный и умозрительный; в его „собственной“ метафизике небытия, „меонизме“ какое-то мерещится мне теперь предчувствие хайдеггеровского экзистенциализма» (С. Маковский. На Парнасе «Серебряного века»).
МИНЦЛОВ Сергей Рудольфович
1(13).1.1870 – 18.12.1933Прозаик, поэт, драматург, детский писатель, мемуарист, библиофил, библиограф, археолог. Публикации в газетах и журналах «Юный читатель», «Всходы», «Мир», «Образование», «Голос минувшего», «Сегодня» и др. Стихотворный сборник «Стихотворения. 1888–1887» (Одесса, 1897). Романы и повести «Во тьме» (СПб., 1900), «Война и приключения оловянных солдатиков» (СПб., 1901), «На заре века» (СПб., 1901), «В лесах Литвы» (СПб., 1904), «Царь царей» (СПб., 1906), «Без идеалов» (Уфа, 1910), «Литва» (СПб., 1911), «Царь Берендей» (Берлин, 1923), «Сны земли» (Берлин, 1924), «Закат» (Берлин, 1926), «Мерцанье дали» (Рига, 1930) и др. Книги мемуаров «Дебри жизни. Дневник 1910–1915 гг.» (Берлин, 1915), «Далекие дни. Воспоминания 1870–1890» (Берлин, 1925), «Трапезондская эпопея. Дневник» (Берлин, 1925), «У камелька (Моя молодость)» (Рига, 1930), «Петербург в 1903–1910 гг.» (Рига, 1931), «Прошлое» (София, б. г.). Брат А. Минцловой. С 1919 – за границей.
«Всякий, кто держал в руках древний предмет – монету или книгу – и внимательно вглядывался в них, испытывал некое воздействие их на себя; грубо говоря – чувствовал душу вещей. Я всю жизнь собирал монеты и книги, но отнюдь не ради их материальной ценности. Я собирал их из-за радости, которую ощущал, держа их в руках. Соприкосновение с ними связывает живых людей с далекими эпохами, с давно ушедшими из мира тенями, выявляет образы и картины прошлого. Если хотите, назовите это самогипнозом; дело не в названии, а в удовлетворении, какие дают переживания. Мне не раз доводилось часами держать в руках старые книги; я не читал, а только ощущал их, всматривался в переплет, в начертание букв, в отдельные страницы. Если у меня устанавливалась связь с ними – я их читал, если нет – отставлял до времени в сторону: надо сперва почувствовать – затем придет понимание и откровение» (С. Минцлов).
«Две биографии – жизненная и духовная – у одних сливаются, у других расходятся, у третьих противоречат. Есть расколотые существования, двойственные натуры, но встречается и редкая цельность человеческого образа, выросшего как крепкое дерево, из одного корня. С. Р. Минцлов – это почитание вечности. Отсюда его 1) любовь к старине и археологии, 2) благоговейная влюбленность в книгу, это живое и никогда не умирающее свидетельство прошлого, 3) мистика. Самая глубокая вера Минцлова – в историю и историчность» (П. Пильский. С. Минцлов).
«Другого такого кипучего и всегда жизнерадостного человека я не знаю; второе свойство, резко отличавшее его от окружающих, – поразительная любовь к природе… Учиться он не любил, да и, что греха таить, учили нас скучно и неинтересно: Минцлов даже не прочитывал, а, благодаря громадной памяти, наскоро проглядывая учебники, набирался из них знаний на балл „душевного спокойствия“, на шестерку, и этим ограничивался. Читал он зато много и читал запоем. Едва в воздухе начинала чувствоваться весна, Минцлов превращался в мученика. Как птицу из клетки его тянуло в заволжские дали, видные нам из корпуса, и в огромные леса, окружавшие Нижний. И как только несколько просыхала земля, Минцлов все свободное время проводил на Волге, на Оке, в лесах и даже ночевал где приведет Бог: в кустах, в оврагах, на берегу реки под лодкой. Возвращался он загорелый, с обветренным лицом, а зачастую и порядком изодранный, полный восторгов и впечатлений.
…Еще в Нижнем он стал понемногу собирать книги; с переездом в Москву он окончательно увлекся этим делом уже на всю жизнь. Правда, денег в его распоряжении было немного… но в то время книги в первопрестольной, а тем более на Сухаревке, были дешевы…Имея полную возможность остаться в Москве и сделать благодаря огромным связям отца блестящую карьеру при штабе, Минцлов вышел по окончании училища в скромный Уфимский полк в Вильну, его тянули к себе развалины замков и дремучие леса Литвы, древней колыбели его предков, и он исколесил ее пешком вдвоем с обожавшим его денщиком…Из Вильны он перевелся на Кавказ и несколько лет провел там, отдавая все время путешествиям. На Кавказе он расстался с военным мундиром, и с тех пор началась его беспрерывно-кочевая жизнь, во время которой он изъездил и исходил всю Россию. Еще в корпусе Минцлов начал увлекаться историей и археологией, а по отъезде на Кавказ посвятил им себя окончательно. Помимо литературы и исторических исследований Минцлов много себя отдавал сцене…Много было отпущено от Бога этому человеку, только свыше забыли его снабдить честолюбием и даром пролазничества, столь необходимым в наши времена» (А. Амов. Сергей Рудольфович Минцлов).
МИНЦЛОВА Анна Рудольфовна
10(22).6.1866–1910(?)Деятель теософского и розенкрейцеровского движений, переводчица (О. Уайльд. «Портрет Дориана Грея», «Замыслы» – оба 1906). Корреспондент Р. Штейнера. Среди знакомых Минцловой – Вяч. Иванов, Андрей Белый, М. Волошин, М. Кузмин. Сестра С. Минцлова.
«Фигура ее была бесформенной, лоб слишком велик, такой лоб часто можно найти у ангелов на картинах старых немецких живописцев, голубые глаза навыкате были очень близорукими – несмотря на это, взгляд их был устремлен в беспредельные дали. Ее рыжеватые волосы, разделенные на прямой пробор, завитые волнами, были в беспорядке, узел грозил развалиться, шпильки всегда сыпались дождем вокруг нее. Нос ее был грубой формы, лицо – несколько одутловатое. Самым удивительным в ней были ее руки, белые, мягкие, с длинными узкими пальцами. Здороваясь, она дольше, чем принято, задерживала вашу руку, тихонько ее покачивая. Во время нашей первой встречи в Москве мне это особенно не понравилось, как и ее манера разговаривать: голос, который она понижала почти до шепота, чтобы скрыть сильные эмоции, учащенное дыхание, незаконченные фразы, часто только отдельные, не связанные друг с другом слова. Чаще всего на ней было поношенное платье из черного шелка, на пальце она носила кольцо с аметистом. В Петербурге она жила у отца, известного адвоката. Свои обширные знания она черпала, как рассказывала мне, в основном из хроник различных эпох и стран, которые читала в оригинале. Она чувствовала себя непризнанной и непонятой людьми ее круга, так как на ее мистические наклонности смотрели как на сумасшествие. И отец ее, должно быть умный и духовно богатый человек, принадлежал к материалистам и скептикам. Но все признавали ее большие познания и способности в сфере хиромантии и графологии…Одним из предков Минцловой был француз; отсюда ее французский юмор. Яникогда не встречала человека, столь интенсивно воспринимающего другого человека. Она всю себя отдавала другому, видела в нем максимум того, чего он мог когда-нибудь достичь, в ее присутствии каждый чувствовал свою приподнятость над повседневностью. Впоследствии некоторые из ее прежних подруг были склонны считать ее льстивой и обвиняли ее в шарлатанстве, так как в своих письмах она к каждому обращалась как к самому близкому, любимому, дорогому человеку. Она считала, что самые тайные желания, живущие в каждом, это то, что предназначено судьбой, и поддерживала их, что чрезвычайно привязывало к ней людей. Она поддерживала даже противоречащие друг другу стремления различных людей, но каждый думал, что она имеет в виду лишь его цели. Когда она приходила, вокруг нее всегда возникал водоворот людей и событий, она появлялась на несколько дней то здесь, то там; после смерти ее отца у нее больше не было дома. Но в этом водовороте она не была неподвижной точкой, а сама была вовлечена в этот вихрь страстей. О ее страстности мои друзья позже рассказывали мне совершенно гротескные истории. Ее большие магнетические способности не были обузданы чувством меры и самообладания, они действовали хаотически, не очистившись, и хотя многие с ее помощью получили возможность заглянуть в иной мир, она сеяла вокруг себя несчастье и потеряла веру в себя» (М. Сабашникова. Зеленая змея).
«Анна Рудольфовна Минцлова была очень толстая пожилая женщина, в молодости воспитанная на французских романах XVIII века. Она была похожа на королеву Викторию, только белесовата и опухлая, как утопленница, иногда она воочию расползалась, как пузырь. Впечатление зыбкости производила еще ее крайняя близорукость, она все делала, ходила, брала, вставала, садилась очень проворно, но как-то на ощупь, как слепая, неопределенно и часто мимо цели. Проворность до некоторой степени маскировала эту беспомощность. Так же и речь: она говорила очень быстро и тихо, неуверенно и неубедительно; когда она говорила что-нибудь невпопад, она говорила „да, да, да, да“ и сейчас же начинала лепетать совершенно противоположное тому, что только что говорила. В тесном кругу она играла сонаты Бетховена. Играла она невероятно плохо, не туда попадая, без ритма, тыкаясь носом в ноты, будто гонимая ветром, бесформенно и хлипко, давая им (особенно 4-ой) какие-то мистические и наивные объяснения, вроде как О. Г. Смирнова объясняет свои рисунки на набойках: это трава, а это – солнце, а это – берег. Но музыка Ан[ны] Р[удольфовны] слушалась с таким благоговением и так обставлялась, что поневоле производила впечатление…Иногда Ан[на] Р[удольфовна] читала по запискам какие-то лекции Штейнера, Вяч. Ив[анов] взвивался, как змей, и критиковал. Мне Ан[на] Р[удольфовна] давала уроки ясновиденья, причем впервые я узнал поразившие меня навсегда суждения, что воображение – младшая сестра ясновиденья, что не надо его бояться. Давала она советы, причем сговорчива была до крайности. При наличии внешнего уважения к ней она готова была потакать самым чудовищным глупостям. Была ли она медиум? Всего вернее, но и кой-какое шарлатанство было в ней» (М. Кузмин. Дневник 1934 года).
«Большеголовая, грузно-нелепая, точно пространством космическим, торичеллиевою своей пустотою огромных масштабов от всех отделенная, – в черном своем балахоне она на мгновение передо мною разрослась; и казалось: ком толстого тела ее – пухнет, давит, наваливается; и – выхватывает: в никуда!
…Я помню, бывало, – дверь настежь; и – вваливалась, бултыхаяся в черном мешке (балахоны, носимые ею, казались мешками); просовывалась между нами тяжелая глыбища; и дыбились желтые космы над нею; и как ни старалась причесываться, торчали, как змеи, клоки над огромнейшим лбиной, безбровым; и щурились маленькие, подслеповатые и жидко-голубые глазенки; а разорви их, – как два колеса: не глаза; и – темнели: казалось, что дна у них нет; вот, бывало, глаза разорвет: и – застынет, напоминая до ужаса каменные изваяния степных скифских баб средь сожженных степей.
И казалася каменной бабой средь нас: эти „бабы“, – ей-ей, жутковаты!» (Андрей Белый. Между двух революций).
МИРОЛЮБОВ Виктор Сергеевич
псевд. Миров;22.1(3.2).1860 – 26.10.1939Оперный певец (бас), редактор-издатель «Журнала для всех». Член-учредитель Религиозно-философского общества в Петербурге (1902).
«Еще будучи студентом, Миролюбов водил близкое знакомство с большими писателями: с Михайловским, Златовратским, Глебом Успенским и в особенности с Плещеевым, имевшим тогда особенное влияние в литературных кругах.
На публичных студенческих вечерах, где главным „гвоздем“ было „златовратское“ чтение, не меньшим „гвоздем“ было и „миролюбовское“ пение: студента с замечательным голосом все прочили в будущие оперные певцы, а молодежь на студенческих вечерах встречала бурей аплодисментов. Выдавался он еще как студенческий оратор и один из „вожаков“ всяких общественных выступлений молодежи. Самая наружность его была импонирующая: почти гигантская фигура, статность, кудри до плеч, красивое, иконописное лицо.
По многим из этих причин был он вхож к знаменитым писателям, пользовался вниманием и, можно сказать, с юности сложился под влиянием этих больших и интересных людей.
Университета за свою „заметность“ и „политическую неблагонадежность“ он, конечно, не кончил и после наиболее громких студенческих „беспорядков“ был выслан из столицы.
…Кто-то из меценатов обратил внимание на его выдающийся голос и отправил в Италию учиться пению.
…Через пять лет учения Миролюбов вернулся в Москву уже с обработанным голосом и был принят на сцену Большого театра.
Даже в Европе немного было таких голосов, каким обладал Миролюбов.
Дирекция радовалась, что нашла такого Марселя для „Гугенотов“, какого еще не было на мировой сцене, но ее ожидало большое разочарование.
Миролюбов (на сцене Миров), выступавший в течение нескольких лет в Большом театре, не решался выступить ни в одной из главных партий басового репертуара, ограничиваясь вторыми ролями вроде царя в „Аиде“, слуги в „Демоне“, Гремина в „Евгении Онегине“ и т. п.
Новый певец с феноменальным голосом необычайной красоты и силы, с безграничным диапазоном оказался мало музыкален от природы и, кроме того, совершенно лишенным артистических способностей; на сцене в каком угодно костюме и гриме он продолжал чувствовать себя русским интеллигентом Виктором Миролюбивым.
Но и это было бы с полбеды, если бы героического вида великан не терял присутствия духа на сцене, не трусил так, что со страху не слышал оркестра, не видел дирижера, пел не в такт, то отставая от оркестра, то опережая его и теряя способность не только „играть“, но хотя бы сколько-нибудь сносно держаться на сцене.
Выступление на сцене стало для него ужасом и мукой: он еще дома начинал дрожать и волноваться, увидев свое имя на афишах.
Понятно, что в день спектакля на сцену выходил совершенно больной человек и проваливал самую простую, второстепенную роль.
…Промучившись таким образом пять лет на казенной сцене, обладатель мирового голоса решил наконец „сойти со сцены“, вернуть себе прежнюю фамилию и заняться журнальной деятельностью.
Миролюбов открыл в Петербурге небольшой ежемесячный журнальчик, назвав его „Журналом для всех“, назначив баснословно дешевую цену – всего рубль в год.
Миролюбовскому начинанию улыбнулся необыкновенный успех: годовая подписка сразу же выразилась в неслыханной цифре в сто тысяч экземпляров.
…Для своего детища – журнала – этот оставшийся на всю жизнь холостяком сурово-одинокий человек не гонялся за известными и знаменитыми именами: он имел чутье к начинающим писателям с задатками таланта, и они органически тянулись к нему: Миролюбов привлек к своему начинанию литературную молодежь без имени и известности, но с верно угаданной талантливостью.
Как-то сам собою около Миролюбова образовался кружок поэтов и беллетристов, которых он, сам ничего не писавший, „учил“ писать. Незаметно около „Журнала для всех“ рос литературный молодняк, параллельно горьковской группе „знаньевцев“, уже распустившейся пышным цветом.
В миролюбовском журнале впервые начали печататься дотоле никому не известные молодые авторы, в числе которых оказались Муйжель, Арцыбашев, Башкин, Лазаревский, Сургучев…
„Журнал для всех“ выписывали действительно „все“: трудовая интеллигенция, сельские учителя и учительницы, земские люди, мелкие чиновники, школьные библиотечки, рабочие и крестьяне.
Миролюбов сделался близким другом всех лучших писателей, как это было с ним и прежде, в годы молодости: часто бывал по делам журнала у Льва Толстого в Ясной Поляне, у Горького в Нижнем, у Андреева в Москве и на собраниях „Среды“. Охотнее всего собирал у себя в редакции и дома своих собственных „выучеников“.
Характерным для Миролюбова был один необыкновенный поступок, на который не всякий редактор решился бы: когда во время разгона I Думы Лев Толстой прислал в „Журнал для всех“ большую статью, написанную в духе „непротивления злу насилием“, Миролюбов признал ее непригодной для напечатания и возвратил великому автору, а вместо нее напечатал выборгское воззвание депутатов Думы, за что, конечно, „Журнал для всех“ был закрыт тотчас же, а редактор его эмигрировал за границу, где и оставался многие годы» (Скиталец. Река забвенья).
МИРОПОЛЬСКИЙ Александр Александрович
наст. фам. Ланг, псевд. А. Березин;1872–1917Переводчик, прозаик, поэт. Публикации во 2-м сборнике «Русские символисты» (М., 1894), в альманахах «Северные цветы», «Гриф», в журнале «Ребус». Поэтические книги «Одинокий труд» (М., 1899), «Ведьма. Лествица» (М., 1905).
«Был чернобородый Александр Александрович Ланг, сын книготорговца, один из могикан от „декадентства» (псевдоним „Миропольский“), спирит с шевелюрой: длинный и бледный, как глист, со впалой грудью, узкими плечами и лукаво-невинными голубыми глазами, он производил впечатление добряка, словам которого нельзя верить: невинно солжет и даже не заметит. Он сиял благоволением от… спиритизма…» (Андрей Белый. Начало века).