Тем более, что время от времени он вспоминал некую беспокойную ночь, которую провел случайно — году в девяносто восьмом — в римской квартире Бассо.
В ту ночь его обычно сдержанный, даже замкнутый приятель вдруг разговорился. Да еще на какие деликатные темы! Эта горестная хмельная ночь, в которую Захар попал, как кур в ощип, опоздав на поезд Рим — Амстердам и понадеявшись мирно соснуть до утра в кабинете у приятеля, оказалась лишь эпизодом в целой серии поминальных попоек Бассо по убитому возлюбленному. Вот почему этот утонченный эстет, безбожно ругаясь, минут пять строго допрашивал Кордовина из-за закрытой двери — кто и что? — и лишь когда Захар проорал ему несколько ласковых стронцо и фильо ди путтана[32] — дабы тот получше расслышал, — наконец, открыл ему: небритый, взвинченный, с воспаленными глазами, в майке, залитой на груди вином явно позавчерашней выдержки, не умолкавший ни на минуту.
Захар еще не успел опустить на ковер гостиной свой чемодан, как уже были произнесены такие вещи, от которых чемодан может запросто выпасть из рук:
— …его якобы нашли в постели, в женских трусиках и лифчике, с пулей в башке, — ты можешь представить этот бред? Седрика, моего Седрика, воплощение мужественности и благородства!.. По их мнению, гомосексуалист — это тип, который крутит задницей и ходит в дамских подвязках. Но это — версия одного из журналистов, теста ди каццо, которые всегда рады вынюхать содомитов след во владениях Святого Престола и присочинить смачные детали. Есть, правда, официальная версия Виджиланцы: что его застрелил этот капрал. Вроде Седрик вычеркнул его из списка награжденных… ну, и тот взбесился. Застрелил, потом пустил себе пулю в лоб… Рядом с ним валялось ружье, которое, ты же понимаешь, положить нетрудно, правда? Какая из версий тебе больше нравится? Мне — никакая… ке каццо!!![33] — застонал он.
Ага… ого… угу… Выходит, убили Седрика, такие дела. Бедняга Бассо…
Седрик, подполковник гвардии Святого Престола, был его многолетним возлюбленным. Само собой, это не афишировалось. Сто десять молодцов-швейцарцев, стоящих на страже безопасности Ватикана, должны быть добрыми католиками, а при поступлении на службу даже обязаны предъявить рекомендательное письмо приходского священника. И Седрик, кадровый военный, прошел блистательный путь от алебардиста до подполковника. Кому же он перебежал дорогу? Неладно что-то в ватиканском королевстве…
— О господи, ты не представляешь, как вовремя припёрся, черт бы тебя побрал. У меня закончилась вся жратва. Пойдем, тут есть за углом одно местечко. Один я выходить боялся, а с тобой — они не посмеют.
— Мне кажется, ты одет как-то… не на выход, — осторожно заметил Кордовин. Он никогда не видел Бассо в подобном состоянии и, признаться, вообще ни разу не видал итальянца в таком градусе подпития. А Бассо был в самом удрученном настроении и взвинчен до предела.
С каминной полки прямо на Захара смотрел изысканно увитый крепом юный Седрик: фотография с церемонии принятия присяги. Облаченный в «гранд-гала», большую парадную сине-желто-красную форму алебардистов, в выпуклогрудой кирасе и в шлеме-морионе, с плюмажем из красных страусиных перьев, красавец стоял навытяжку с двухметровой алебардой у бедра, чуть приподняв и вытянув вперед серьезное лицо.
И даже в смешном опереточном одеянии выглядел весьма импозантно.
Словом, Захар принялся уговаривать Бассо никуда не тащиться (сам безумно устал за день), а позвонить и заказать из того же заведения что-нибудь домой. Но тот упёрся, клялся, что они пришлют какого-нибудь виртуоза-киллера на мотоцикле: «пиццу заказывали, синьор? бах, бах!» — и вытянутым пальцем тыкал в грудь Захара: именно поэтому он не выходит из дому уже пять дней.
Почему-то парень вбил себе в голову, что после Седрика настанет его очередь. С какой стати? И что, собственно, произошло с Седриком? И почему Бассо думает, что правдоподобная версия Виджиланцы, тайной полиции Ватикана, о сошедшем с катушек капрале — туфта?
В холодильнике и правда аукались три яйца, просроченный йогурт, скукоженная обёртка от упаковки сливочного масла и банка консервированной фасоли.
В конце концов Захар сам вызвался выйти на охоту и скоро вернулся из того самого «местечка» с пиццей, с презренным «чипсом» в картонных стаканчиках и с кое-какой выпивкой…
И весь остаток ночи, то и дело задремывая в кресле, он выслушивал отрывистые замечания истощенного многодневной бессонницей и страхом Бассо, который то впадал в сонную оторопь, то, как подброшенный, вскакивал и мотался по комнате, возбужденно бормоча что-то вроде — …хрен им позволит Виджиланца протащить это в газеты. И хрен она позволит римской полиции заняться расследованием. У этих ребят свои ухватки, и общественность может удавиться разом вся, но правды не узнает никто…
На все расспросы он или отмалчивался, или огрызался, но когда усталый Захар попытался ретироваться в кабинет, прикорнуть там часок на диване, Бассо немедленно явился, вытащил его в гостиную и вновь усадил в кресло. Ему хотелось говорить, говорить он боялся и не говорить он не мог… Подмигивал воспаленным глазом и уверял, что Заккария не зна-а-а-ет, что такое Святой Престол и как тот умеет хранить свои тайны… (нам бы ваши тайны, господин учитель, дайте же поспать хотя бы часик, черт его дернул явиться к Бассо в такой патетический момент).
Уже под утро в бормотании и стонах Бассо, похожих на болезненный бред, всплыла какая-то …комната, понимаешь, она показалась тогда Седрику странной… Да нет, не сама комната, а инструкция насчет нее… Ну-у… есть такая секретная инструкция: что и как в первую очередь спасать в экстренных случаях. Пожар там или наводнение. Так вот, в другие помещения инструкция предписывала посылать для спасательных работ по нескольку человек, а туда, в ту вечно закрытую комнату — только одного… Вот что насторожило Седрика. Почему? По-че-му?! Вот ответь ты, выкормыш Моссада, — что за притча, почему в случае катаклизма в ту комнату направляли только одного человека? А?
— Потому что, после всех спасений: чик — по горлу! — и нет человека, и тайна сокрыта, — насмешливо заметил Кордовин, впрочем, уже внимательней прислушиваясь к бормотанию Бассо.
— Стронцо, ты и вправду шпион, а? Башка у тебя варит в нужном направлении… Порко дио! — он опять застонал, сцепил руки за головой, пригнулся, словно сам себя заставлял поклоны бить: — зачем, зачем Седрику надо было лезть в это дерьмо! Почему я, дурак, его не остановил!
— Вы что, — Захар насторожился, — вы что, мирные пилигримы, взломали замок на этой пещере Али-Бабы?
Бассо умолк, обнаружив, что говорил вслух, погрозил ему пальцем, лег ничком на ковер… Минут пять было тихо, лишь за наглухо задраенными окнами взревывали и почихивали бешеные римские мотоциклы — в ночи они взрывались, как петарды. Как он живет тут, закупоренный в душегубке страха, столько дней…
И когда Захар уже был уверен, что его приятель не проснется ближайшие двое суток, Бассо качнул головой и, не открывая глаз, снова заговорил:
— …Он просто взял на себя ночное дежурство. Никакого риска, сонная пустыня, все патеры дрыхнут во главе с господом богом… Он, знаешь, добыл такую штучку, такой приборчик… забыл, как он называется: оптиволокновый, что ли… такой, в общем, экран, величиной с конверт, на длинном шнуре. Шнур запускают в любое отверстие, в любую щель; и тогда на экране в зеленоватом свете видать — что происходит внутри помещения. А там, понимаешь, старинная дверь с настоящей, как ухо, замочной скважиной. Закидываешь в нее удочку и уди себе на здоровье. Вот тогда… тогда я увидел сотни их… на веревках. Как белье на веревках, висят холсты… будто подштанники сохнут на балконе какой-нибудь тетушки!
Бассо открыл глаза, пошевелился, и вдруг сел, обхватив руками поднятые острые колени.
— Заккария, ты бы уссался, если б знал, что за картины там хранятся. То, что удалось мне в этом мертвецком свете фрагментами рассмотреть или догадаться — все-же не зря меня, теста ди каццо,[34] чему-то учили: Тинторетто, Веронезе, Беллини, Тьеполо, Перуджино, Филиппо Липпи, Боттичелли, Бассано… И ни одна из работ, ни одна, ты понял?! — никогда не была атрибутирована… Ни-ког-да! А зачем? Каждая картина переходила из рук художника прямиком в закрома Ватикана. Понимаешь?! Они все работали на Святой Престол, все! Заказчик был ве-е-сьма богат.
Кофе мне, кофе, думал Захар, одуревая от глухого молочного света торшера, нагоняющего сонное оцепенение. (Люстру Бассо почему-то не давал включить, видимо, в его воспаленной башке образовались свои представления о том, как должен вести себя преследуемый.) За чашку кофе отдам все сокровища таинственной комнаты, что, конечно, явилась парню в полупьяных бессонных галлюцинациях.
Кофе мне, кофе, думал Захар, одуревая от глухого молочного света торшера, нагоняющего сонное оцепенение. (Люстру Бассо почему-то не давал включить, видимо, в его воспаленной башке образовались свои представления о том, как должен вести себя преследуемый.) За чашку кофе отдам все сокровища таинственной комнаты, что, конечно, явилась парню в полупьяных бессонных галлюцинациях.
— …Главное, пыль там, вековая пыль на всем лежала. Не могла такая пыль собраться в комнате без окон ни за год, ни за десять лет! Мы нарочно на пол смотрели — толстенный ковер из пыли, ни одного следа… Бог знает, сколько — десятилетий? веков? — туда никто не заходил…
Захару эта дикая ночь казалась бесконечной, глаза устали от мельтешения долговязой фигуры Бассо; голова сама собой опускалась на грудь. Он мечтал дотянуть до утреннего поезда и там уж отоспаться.
— А еще, знаешь, что там хранится, еврейская твоя морда? Что хранится в той комнате, куда вход для всех закрыт, и будет храниться вечно, пока стоит Святой Престол?!
Захар тряхнул головой и удивился, что проспал целых пятнадцать минут — если не врали узорные копья стрелок в пузатых часах на камине.
Напротив него, удерживая равновесие разведенными в стороны руками, будто он пытался пройти по канату, стоял Бассо, и победоносно скалился.
— Там в уголку, — вкрадчиво проговорил он, — укутанный какой-то парчовой тряпкой, стоит ваш легендарный, исчезнувший из сожженного Храма семисвечник, главный трофей императора Тита! Я догадался, что это он — по очертаниям. Не слишком-то высокий… вот, немного выше меня. И скажу тебе, со-о-овсем не такой формы, каким изображен на знаменитой арке Тита.
— А какой же? — ровным голосом осведомился Захар, внутренне взлетев, как бывало в армии, по тревоге: вот ровно секунду назад ты дрых, развалив яйца на пробор, а вот уже ты остер, как взведенный курок.
И выпрямился в кресле, равно готовый ударить Бассо или подхватить его на руки.
Тот укоризненно поводил указательным пальцем перед его лицом:
— Фарисей! — внятно произнес Бассо. — Тебе этого не узнать. Мы, римляне, разгромили ваш Храм в семи… десятом году от рождест… дества… Христова, и главный трофей должен храниться у нас вечно. Это справедливо?
— Справедливо, чтоб ты сдох, — ласково проговорил Кордовин, наблюдая, как чуть ли не под ноги ему на подпорченный винными пятнами ковер валится перебравший Бассо. Тот свалился кулем, как заколотый Тибальд, вытянулся, словно покойник, и вроде на сей раз действительно уснул. Но когда, подчиняясь внутреннему толчку, задремавший Захар опять поднял голову — удостовериться, что не опоздал и на утренний поезд, — он увидел, что Бассо глядит снизу медленным дурманным взглядом. Вдруг он приподнял обе руки, соединив запястья и разведя ладони, словно выпускал на свободу бабочку или жука.
— Вот… — тихо проговорил, перейдя на итальянский; Захар понимал его, скорее, по жестам. — Вот такой формы — как ветви расходятся от ствола — этот ваш… семисвечник.
Уронил руки на грудь и уснул.
В семь утра Кордовин поднялся из кресла, осторожно переступил через спящего Бассо и так же аккуратно и надежно захлопнул дверь: если уж человек боится, надо запереть его крепче. Выйдя из подъезда, он разыскал ближайшую телефонную будку и набрал номер Марио и Розы. Парня надо было срочно увозить туда, на ферму, и приводить в чувство.
* * *Днем позже, гуляя по Королевскому парку Гааги в ожидании встречи с одним из сотрудников музея Мауриц-хёйс, Захар несколько раз вспоминал эту странную ночь, дотошно перебирая в уме каждое бредовое слово своего неосмотрительного в скорби приятеля.
Деревянная скамья, на которой сидел он у самой кромки темной воды, тихо плыла, как ладья, в неуемном движении теней по ее поверхности. Черная теневая вязь скользила и по земле, и по грунтовой дорожке, опоясавшей пруд. Ползла по небу дымчатая медуза единственного облака, волоча за собой присборенную рваную бахрому.
Голое весеннее солнце освещало изумрудные стволы старых деревьев и деревянный мостик с мшистыми опорами, по которым снизу, от воды, катились и катились переливчатые солнечные жемчуга…
Забавно, думал он, ведь некоторые из наших ученых тоже считают, что форма храмового семисвечника была не полукруглой, а именно вот такой, в виде поставленной на макушку ели. Это ж надо: текут столетия, проплывают материки тысячелетий, и самое смешное, что, скорее всего, наша святыня, действительно «укутанная какой-то парчовой тряпкой», хранится в уголке потайного Ватиканского запасника, как старый пылесос в кладовке, совершенно ненужная всей этой своре инквизиторов. Хм-м… Разве не справедливо, спросим мы вослед Бассо — вернуть домой награбленное? Вся ватиканская гвардия — это сто десять человек, а на ночных дежурствах, само собой, задействованы далеко не все…
Утка с семью утятами — желто-черными пушистыми комочками — подкатились гурьбой к его скамейке и принялись лопатками вездесущих клювов щипать веточки и заодно рант его правого ботинка.
Несколько минут он наслаждался этим зрелищем, пока вдруг не поймал себя на том, что в эти же минуты невольно разрабатывает план похищения святыни; расхохотался над собой, над своим неуемным пиратским воображением… и перевел мысль на другие, гораздо более насущные вещи и детали, которые надо было обдумать до важной встречи.
* * *Его полуночная уютная беседа с Марио и Розой так славно, так плавно вилась меж виноградных лоз беседки; такой замечательно вкусной и сочной, как всегда, оказалась фьерентина… Но Захар довольно скоро отпросился спать, и наутро выехал — ни свет, ни заря, по пути накинув две петли: на Сан-Джиминьяно, давно любимый розово-горчичный городок на горе, нацеливший в небо десятки сторожевых башен (там, на площади перед Собором, выпил первый утренний кофе), — и на красно-кирпичную, с развевающимися штандартами Сиену, где не покидает тебя странное чувство всегда упущенного праздника — того, что закончился минуту назад или начнется, как только ты покинешь город…
4
Между тем он постоянно возвращался мыслями к картине, распятой сейчас на рабочем подрамнике — там, в его мастерской, в Иерусалимских горах.
И хотя ему не занимать было терпения — ведь годами высиживал в засаде, в ожидании, в сторожком созревании… — на сей раз, когда он покидал эту картину, пусть даже и на несколько дней, его одолевала беспокойная жажда. Так томительно, так неразрывно тянулся его роман с этой возлюбленной.
И все с ней складывалось наилучшим образом.
Прямиком из Толедо он привез ее к Марго, и надо было видеть осунувшееся лицо бегемотихи, когда в подвале он распеленал старое полотно и бледно аскетичное, в три четверти повернутое к зрителю лицо святого или монаха так жутко зажглось в сумраке неосвященной «школы».
— Ты что… — глухо буркнула Марго и медленно опустилась на стул. — Что это?! Ты с ума сошел. Кража?! Это же Эль…!
— Правда?! — счастливо перебил он. — Вот и отлично. Пусть так и будет. А теперь, малышка: принеси-ка пилочку для ногтей, самую тонкую… и оставь меня.
Она молча поднялась наверх и, судя по звукам — будто контуженый танкист над его головой все время менял направление движения танка, — минут пять потерянно бродила по комнатам. Наконец спустилась.
— Возьми, — сказала. И опять молча встала перед картиной.
…Было нечто пугающее в длинной протянутой руке, выброшенной вперед таким знакомым эльгрековским жестом: полураскрытая ладонь, четвертый и пятый пальцы согнуты, а большой, указательный и средний свободно вытянуты: то ли он кости бросил, то ли милостыню собирается просить, то ли на грешника сейчас укажет… Кто он, все-таки: святой? каноник? посланник инквизиции? А может, и сам — переодетый в сутану, преследуемый грешник?
Грязноватая тьма пожелтевшего лака у него за спиною сожрала то ли громаду скалы, то ли развалины замка. В левой руке он держал длинный жезл, навершие которого украшало что-то смутно белеющее: тряпица… цветок или птица, — это уж расчистка покажет. Как и то — почему, собственно, святой, монах или кто там он есть — обращает взгляд не вверх, к Всевышнему, а прямо сюда, к нам — будто хочет призвать к некоему свидетельству или сам свидетельствовать о чем-то.
Они стояли перед картиной и молчали оба. Наконец Марго — интересно, что она вбила себе в башку, дура толстая (ни в коем случае не разуверять: смирнее будет), — тяжело проговорила:
— Захар. Ты знаешь, как я к тебе отношусь. Но вот об этом я знать ничего не желаю. Я не видела этого. Ты понял? Не видела!
А он уже не слышал ее, жадно и осторожно осматривая холст, машинально расстегивая пуговицы на манжетах, закатывая рукава рубашки, пробуя большим пальцем острие пилочки… Возможно, так хирург перед операцией сосредоточенно моет руки по локоть и надевает перчатки, и держит их на весу, пока медсестра продевает их в рукава халата, и наконец подходит к столу, где уже лежит бесчувственное тело…