Белая голубка Кордовы - Дина Рубина 29 стр.


Людка уверяла, что революция победила потому, что большевики знали все проходные дворы как свои пять пальцев.

Она показывала сохранившиеся в некоторых дворах изумрудные от мха поленницы сырых дров, которыми топили когда-то печи и камины; приводила мальчиков на деревенского вида задворки, где росли душистые сирень и черемуха, и от этих запахов сшибало с ног; а однажды везла их долго на трамвае, посмотреть «аутентичную», заодно и слово выучили, булыжную мостовую, не тронутую со времен Пушкина.

В конце концов, видимо с согласия отца, привела двоих этих гавриков в дом, поразивший воображение обоих.

Это была огромная пятикомнатная квартира в дореволюционном доме на берегу Невы, за мостом Александра Невского: с лепными потолками, двумя алебастровыми колоннами в гостиной, с высокими арочными окнами, вся заставленная антикварной мебелью, частью реставрированной самим хозяином. Людка показала ребятам сундучок с ручками по бокам, который Степан Ильич подобрал на помойке и привел в порядок; оказалось — дорожный ящик конца восемнадцатого века. В гостиной стоял украшенный изящной резьбой великолепный книжный шкаф красного дерева, в стиле позднего Георга III, лаковый китайский шкаф для фарфора, полный тонких, напросвет чашек — каждая со своим именем и возрастом, и фортепиано с бронзовыми канделябрами для свечей, на крышке которого обитали три фарфоровых статуэтки, три многажды битые и клееные маркизы: одна сидела за туалетным столиком, другая держала в руке клетку с птицей, третья пила кофе, кокетливо улыбаясь.

Домработница Ирина Игнатьевна, которую все так и называли по имени-отчеству — ребята сначала приняли ее то ли за тетушку, то ли за гостью, — сервировала чай на чудном столике в стиле «чипендейл», состоявшем из двух половинок, каждая о четырех ногах. Половинки составлялись, получался овал: стол-сороконожка.


Они провели там полдня и плавно остались (пап, можно мальчики у нас и поужинают? — давай, подкорми доходяг) — остались на ужин. Да и не ужин это был, а настоящее барское застолье: льняные салфетки в кольцах, подставки под вилки и ножи в форме мчащихся коней (на вихревую гриву можно было уложить и серебряную чайную ложечку)…

И все было поразительно и непривычно: что это не празднество, не дата какая-нибудь, а — как объяснила Людка — просто ужин в честь приезда папиного друга, директора Рижского государственного музея; что домработница Ирина Игнатьевна не только приготовила всю еду, но и молча и ловко подавала за столом, как лакей во французском кино; что за раздвинутый необъятный, какой-то дворцовый стол свободно уселись, не теснясь локтями, еще несколько гостей: старший научный сотрудник Русского музея, два аспиранта Степана Ильича и еще три какие-то разновозрастные и разновеликие дамы, имена и занятия которых остались неопознанными.

И разговор за столом так легко, с усмешкой, переходил с одной темы на другую, будто невидимый джазист непринужденно перебирал клавиши то в верхнем, то в нижнем регистре, то брал аккорд из трех собеседников, то давал позвучать дуэту, а то вдруг с рассказом или анекдотом вступал соло кто-то из присутствующих…

Степан Ильич разговора не начинал и не прерывал, но ухом хозяина чувствуя, что тема иссякает, двумя-тремя фразами ее комментировал, и беседа или спор сразу вспыхивали другой гранью.


…Вот, значит, как надо в Питере жить, думал Захар, возвращаясь домой, к тетке. Именно так: свободно, с иронией обсуждая любую тему и любого человека; рассказывая, никого не боясь, политические анекдоты, зарабатывая своим трудом и талантом много денег, ни у кого и ни на что не испрашивая позволения…

И вспомнил, как, посмеиваясь, рассказывал сегодня Степан Ильич о приезде Марка Шагала в Питер, году в 73-м… Как вели того по Русскому музею, где, конечно же, ни одной его картины ни на одной стене не висело — все пылились в запасниках. И пока художника вели по залам, некая Милочка галопом мчалась вешать его картину, так что, когда Шагал до своей картины дошел, та еще качалась… И Шагал понимающе улыбнулся.

Вспомнил Захар и огромный кабинет Степана Ильича, с массивным письменным столом, на окраине которого небольшой скалой возвышался старинный чернильный прибор с целой толпой бронзовых зверушек; и лесенку припомнил — великолепную стеллажную лесенку красного дерева, — такую, какая, должно быть, была до войны в кабинете у деда.

4

Между ленинградской художественной школой имени Иогансона и московским Суриковским училищем был принят обмен студентами. Так что десятый класс СХШ, где учились Захар, Андрюша, Людка Минчина и рыжая одесситка Марго, на целый семестр переместился в Москву. Коренные питерцы, голубая-то кровь, крутили носами и губы кривили, иронически поглядывая вокруг. («Они выводят нас на эту их Красную площадь, — рассказывала потом Людка отцу, — и, представляешь, говорят: ребята, вы находитесь на самой красивой площади в мире!»)

Но все же дышать тут явно было легче, во всех смыслах: учебном, пространственном, человеческом… даже в театральном.

Именно тут всплыла способность Захара воспроизводить живое из неживого: например, извлечь из воздуха бесплатный билет на Таганку — на Высоцкого в «Гамлете».

Выдал его Андрюша, — не задумываясь о последствиях, просто к слову пришлось. Ему-то с Захаром на фиг не нужна была эта самая Таганка. Они-то, при первой же возможности, убегали в Пушкинский или Третьяковку, долго простаивая перед полотнами Врубеля.


В этих напряженных по колориту картинах был такой густой замес печали, что и много часов спустя после расставания вдруг возникали перед тобой тоскующие глаза «Цыганки», «Пана» или «Демона»… Иногда они забегали «навестить» какую-то одну картину, к которой сегодня лежала душа. Входили и шли прямиком, пересекая залы, издали чуя багряный свет Врубелевской «К ночи», с ее удивительным томлением и чуть ли не запахами украинского вечера…


Но девочки мечтали посмотреть на Гамлета-Высоцкого, тем более, курсировали слухи, что тот скоро совсем уедет из России во Францию, к жене Марине Влади. Несколько раз девчонки дежурили у выхода из метро «Таганская», в надежде на лишний билетик, но — ленинградская интеллигентность! — ни разу не повезло: не станешь ведь с ног сшибать, если кто наглый первым выхватит… Накрашенные, завитые, хорошенькие, они возвращались в отчаянной досаде на театр, на Москву, на командировочных, которых понаехало. Пока Андрюша не сказал:

— Да охота вам там колготиться почем зря. Вон, Захара попросите, он что хошь изобразит, он умеет.

Захар был озадачен, припомнил все изысканные увечья, плоды его вдохновенной кисти… попытался отбояриться, но не устоял: особенно многозначительно просила Наталья, неприступная красотка Наталья, к которой он безуспешно подкатывался уже пару месяцев. Потребовал только выдать оригинал — использованный билет, — который ему и принесли на следующий день, подобрав на тротуаре. И просидев полночи, наутро выдал девицам под благодарный восторженный визг четыре идеально исполненных входных билета: на обороте очень натурально шла косая надпись — «вход в зал после третьего звонка запрещен», на месте отрыва контрольного квитка была иголкой проколота перфорация — ровной дорожкой, твердой рукой.

— Ай да За-ха-ар! — повторяла Наталья. — Вот где настоящий талант! А червонец изобразить — слабо?

Он отшучивался, но простодушное восхищение девчонок было приятно. Тем более, что этот легендарный, противозаконный для них спектакль оказался последним «Гамлетом» Высоцкого. Они все потом вспоминали, как бросался принц Гамлет на ползущий по сцене занавес, как кричал со вздутыми венами на шее, и пел, будто в последний раз. Да и в самом деле: в последний раз…


Уже по возвращении в Ленинград он то и дело рисовал кому-то справки от врача — ну, перепил товарищ накануне, отдохнуть охота, отлежаться. Да и делов-то: перекатал на крутое яйцо подпись, а с того — на бумагу. Яйцо можно съесть, не отравлено. Главное, чтоб под рукой были акварельные краски «Ленинград». Там есть парочка очень полезных пигментов, кобальт фиолетовый, например. Кисточку в рот — чтобы линия была ясно-ровной и выглядела натурально: где-то лучше пропечаталось, где-то хуже…

Скоро все знали, что Кордовин виртуозно изготовляет любую бумагу.

Однажды, перед выпускными экзаменами, его вызвали из класса. В коридоре стоял не кто-нибудь, а преподаватель с кафедры реставрации академии художеств Константин Михайлович Казанцев.

— Кордовин, — спросил он, — Захар? Все правильно?

Притер Захара к стенке и еле слышно проговорил, дыша казенной котлетой ему в лицо, что хороший человек нуждается в помощи. То ли хороший человек был откуда-то изгнан и теперь восстанавливается, то ли потерял документ, то ли у него этот документ украли… Короче: необходимо извлечь из небытия печать, и чтобы Захар не сомневался, заплатят, не обидят.

Скоро все знали, что Кордовин виртуозно изготовляет любую бумагу.

Однажды, перед выпускными экзаменами, его вызвали из класса. В коридоре стоял не кто-нибудь, а преподаватель с кафедры реставрации академии художеств Константин Михайлович Казанцев.

— Кордовин, — спросил он, — Захар? Все правильно?

Притер Захара к стенке и еле слышно проговорил, дыша казенной котлетой ему в лицо, что хороший человек нуждается в помощи. То ли хороший человек был откуда-то изгнан и теперь восстанавливается, то ли потерял документ, то ли у него этот документ украли… Короче: необходимо извлечь из небытия печать, и чтобы Захар не сомневался, заплатят, не обидят.

— Какую печать? — еще не понимая, спросил он.

Профессор придвинулся ближе, и внятно прошептал:

— Гербовую. Нашу родную гербовую печать.

— В смысле… какой конторы? — он все никак не мог понять — почему Казанцев шепчет и оглядывается по сторонам.

— Конторы? — ухмыльнулся тот. — А вот какой конторы: Союза Советских Социалистических республик.

5

— Вы Пасху празднуете? — спросила однажды Людка.

Андрюша с Захаром переглянулись и почти одновременно уточнили:

— Которую?

Она рассмеялась и сказала:

— А неважно. Мы, книжники-либералы, празднуем всё… Милости просим, у нас сегодня главная закуска: новый знакомый, коллекционер, страшно занятный. Всех знает, дружит с великими и всех их лечит.

— Психиатр? — спросил Захар.

Людка ухмыльнулась и сказала:

— Нет-с! Сексопатолог.


Коллекционер-сексопатолог даже сидя возвышался надо всеми. А уж когда поднялся — выйти на балкон покурить, — гости, задрав головы, проводили его сутулые плечи в элегантном замшевом пиджаке восхищенными взглядами. Хозяин дома, пузатый коротконогий мужичок Менчин, даже крякнул вслед:

— Ну вы и громила, извините, Аркадий Викторович… Как это вас пациенты не боятся? На вас глянешь, вмиг импотентом станешь.

Чуть-чуть портила импозантную внешность странно торчащая, будто вычесанная вперед, русая борода в форме лопатки, она выглядела наскоро приделанной, как у актера-любителя перед выходом на сцену.

Захар с Андрюшей припозднились. От закусок все уже перешли к горячему, и разговор шел многослойный, бурный, веселый, с какой-то явно иносказательной, затемненно-игривой струей. Минуты через две стало ясно, что гость солирует, не нажимая, в самую точку вставляя остроумные замечания.

Темы крутились, в основном, вокруг его экзотической профессии. Судя по называемым именам — Леонардо… Чайковский… Пруст… Оскар Уайльд — ясно было, с чего начался этот изысканный разговор, который прервал хозяин дома. Степан Ильич аккуратно снял с воротника салфетку, не торопясь, вытер усы и губы… отложил ее в сторону мягким движением, и с кротким вздохом проговорил:

— Понимаю, все понимаю: альтернативные устремления плоти, древние пастушьи традиции великих греков, туманные восторги однополого влечения… Одного не смогу понять никогда: как можно променять сладостный сосуд любви на чью-то грязную жопу.


Людка, шмыгая вокруг стола, наполнила две тарелки всеми закусками сразу, поставила перед ребятами, и те сосредоточенно принялись наворачивать, усиленными темпами продвигаясь к горячему. Тут ничего нельзя было пропустить — Ирина Игнатьевна готовила фантастически — и взять, к примеру, соленый груздь, не подцепив заодно фарфоровым ковшиком маринованных опят, — был грех непростительный. К тому же, обоих не очень интересовала всегда модная тема гомосексуализма, как и вообще любая патология.

К десерту у Минчиных, помимо Ирининых пирогов с ревенем и черникой, всегда подавали фирменные пирожные из «Норда»: желтоватый хрустящий конус, заполненный неуправляемым, с обоих концов выползающим, сливочным кремом, «картошку», фруктовые корзинки, и главное, «пти фюр» — крошечные шоколадные кирпичики. Людка называла их «птифюрчиками» и всегда пододвигала блюдо к Андрюше — в память о первом визите, когда, отчаянный сладкоежка, он в одиночку умял чуть не всю коробку, не поднимая глаз на гостей. Те косились, но — люди интеллигентные — молчали. Понимали: мальчик из провинции.

А коллекционер-сексопатолог от пикантных тем перешел к давней выставке Альтмана, в начале семидесятых. Интересно, шепнул Андрюша, он и Альтмана лечил?

— …эта выставка стала возможной только по одной причине, — заметил Степан Ильич, — Альтман Ленина рисовал, то есть был неприкосновенен. Пускали «паровозом» с десяток лукичей, а там уж можно было и на кое-что другое поглядеть…

— Совершенно верно, — подхватил коллекционер. — Тем не менее, выставку час не открывали, собралась толпа, кто-то выкрикнул: «Абстракционизм в России умер!» — и сразу из толпы в ответ: «Не умер, а убит!». А поверх толпы грозное: «Я знаю, кто это сказал!»… Да, это были времена, доложу вам. У Альтмана я потом подписал каталог выставки. Сам он был смешным и трогательным: такая маленькая обезьянка в коричневом костюме, с платочком на шее, весь не отсюда…

У коллекционера был необыкновенного тембра голос — одновременно мягкий и властный, негромкий, но слышный поверх любого разговора. Убедительнейший голос.

Людка шепнула Захару, что Босота — оказывается, у этого великана была такая вот смешная бродяжья фамилия, — купил у папы сразу несколько офортов. И этот вечер, он, конечно, как бы и Пасха, но и обмывка. Вон, видишь, как папаня доволен, даже клюкнул поболе, чем врач разрешил.

— Эй, па-апа! — и пальцем погрозила отцу с другого конца стола, делая страшные глаза…


…Уже заполночь Захар с Андрюшей вышли от Минчиных, и выяснилось, что к вечеру страшно похолодало; они шли по колено в свистящей и треплющей брюки поземке, а когда добрели до моста, оказалось, что тот развели.

— Куда деваться? — морщась от колючего ветра, спросил Андрюша. — А пошли в собор! Там сейчас тепло, надышали. Вот Бабаня была бы довольна! Пошли, я свечку за нее поставлю…

И всю Пасхальную ночь они простояли на ногах меж старух, то и дело задирая головы на знаменитый купол Троицкого собора, со строгими статуями святых работы Шубина.

На рассвете Андрюша христосовался со старушками, называл их всех «бабанями» и был просветлен и возвышен. И назад они шли через кладбище лавры, мимо склепа со славнейшей русской могилой, так просто поименованной: «Здесь лежит Суворов»…


И уже немыслимо было представить, что тот разговор утром, на террасе, мог повернуть совсем в другую сторону, что дядю Сёму мог не впечатлить своими рассказами «дорогой клиент», да этот клиент попросту мог сесть в соседнее кресло, к Исидору Матвеичу, а тому один хрен — что художник, что сапожник; в конце концов, у дяди Сёмы могло не оказаться — совершенно случайно! — адреса Фанни Захаровны — а у той в день получения письма могло быть неподходящее настроение…

И тогда — страшно вымолвить! — тогда бы в их жизни не было Питера: ни школы, ни обожаемого запаха смоченной водой коробочки акварельных красок «Ленинград», ни сводящего зубы известнякового запаха только что отшлифованного типографского камня, ни запаха азотки от травленных досок в офортной; ни лип Летнего сада, изумрудно зеленеющих весной, ни мутного серого льда на Неве, по которому так просто перебежать на другой берег, спустившись по ступеням от сфинксов академии; ни красных кленов Приморского парка, ни блеклого солнца на крупах клодтовых коней, летящих в руках у возничих, ни бронзовой под луной воды Обводного канала, ни звенящих в ночи трамваев, заворачивающих на круг, ни ночного, холодящего сердце: «цок-цок-цок!» — каблучками — по гулкой лестнице парадного…

Не было бы этого странно тлеющего белыми ночами невесомого города, от которого теперь так трудно оторваться, даже на неделю…

6

На первом курсе академии жить стало куда веселее: у Захара с Андрюшей появилась мастерская — огромная мансарда с отличным верхним светом. Вообще, в Питере с мастерскими было раздолье: любое домоуправление владело сокровищем — нежилым фондом. Полуподвалы, мансарды и чердаки, волнуясь всеми фибрами сплетенных паутин, ждали своих вдохновенных обитателей. Главное было получить справку в деканате — студент такой-то нуждается в мастерской. И если толково подойти к вопросу, можно устроиться и без денег: лозунги к праздникам писать или портрет начальника ЖЭКа.

Захар был гением устройства подобных сделок. И за восемьдесят метров в мансарде дома у Обводного канала, на Лиговском проспекте — седьмой этаж по черной лестнице, — они с Андрюшей обязались расписывать декорации в клубе жилконторы.

Место оказалось густое, исконно питерское. Рядом — гастроном, напротив — кинотеатр «Север». А неподалеку на Пушкинской — там, где скверик с памятником, — в скромном кафе изумительно готовили рисовую кашу с изюмом. Запекали ее в печи, в горшочке, и подавали с тоненькой золотистой корочкой, эх!

Назад Дальше