И когда муэдзин в отдалении дотянул и бросил последнюю ноту певучей угрозы, он вдруг понял с абсолютной ясностью — для чего искал его пройдоха Можар. И почему прислал этого недотепу. Славик — человек из семьи, и что бы ни произошло потом, его нетрудно будет держать у ноги. К тому же всем своим видом тот усыпит бдительность кого угодно, будь ты суперагент. Но дело не в этом. Консультация! Ай да Можар, Семен Семеныч… Башка у тебя варит неплохо, это так. Но в данном случае губу ты раскатал напрасно.
— Так это — она?
— А ты что, сам не видишь? Найди хотя б одно отличие, как в том ребусе.
— Нет, — Славик заволновался, — Семен Семеныч спросить велел: дело прошлое, бизнес есть бизнес. Это ведь вы, со своим… э-э… другом реставрировали настоящую, да?
Кордовин захлопнул тяжелый каталог, опустил его на журнальный стол и движением ладони слегка отодвинул, словно кораблик по воде пустил.
— Да, — бросил он.
— Тогда, может, вам известно, кто сработал… другую?
Он молча изучал круглое лицо хорошего зятя. Попал парень в уголовную семейку, как кур в ощип.
Наконец протянул руку к нижней лампе торшера, что последние пару часов жгучей коброй выжигала глаза нелепому парламентеру, и отвернул ее в сторону, мгновенно переодев комнату в иные тени.
По левую руку всплыло окно со зрелой напряженной луной над взводом кипарисов, сбегающих по улице вниз.
— Известно, — сказал он. — Это сделал я.
И в наступившую тишину добавил:
— Я один. Само собой, не имея понятия о планах Босоты, я ведь ему безгранично доверял.
Он выждал несколько мгновений, пока парень перестанет моргать воспаленными глазами, обвыкнув в полутемной комнате. Слегка подался вперед и проговорил:
— А сейчас я расскажу, Славик, зачем тебя прислал ко мне тесть. При тебе письмо или он устно велел передать?
Славик сглотнул, как поперхнулся:
— Устно…
— Это умно, — кивнул Кордовин. — Так вот, передать он просил следующее — следи за стилистикой, мне интересны разночтения… Поскольку я, Захар Кордовин, за все эти годы столь преуспел в своем картинном бизнесе, человек известный и уважаемый, эксперт, и — как верно ты выразился — хуё-моё, мне предлагается выгодная сделка: если уж «Венеру» ищут, да еще такие уважаемые инстанции, то можно пособить данную девушку найти — сколько еще ей валяться у Гнатюка без дела, правда? Для этого надо ее чуток подправить, гнатюковскую-то картину. Ведь мой профессиональный уровень неизмеримо, как верно полагает Семен Семеныч, вырос. Старить картины я теперь умею куда как ловчее. Главное же, вырос мой авторитет в кругах коллекционеров, экспертов и аукционеров. И данное мною экспертное заключение очень даже примут к сведению на любом аукционе. Но самое главное: где бы ни находился Босота, это полностью парализует все его планы на будущее относительно «Венеры». Он будет молчать. Что ты глядишь на меня дикими глазами, Славик?
Парень и вправду смотрел на Кордовина, вытаращив глаза. Он несколько часов, пока летел, заучивал в самолете наизусть всю эту речугу, с небольшими поправками в сторону уважухи. Вот уж точно Семен Семеныч выразился — дьявол. «Сынок, будь очень аккуратным с ним, вежливым. Захар, сука, он такой умный!».
— Не вдаюсь, каким образом вы собирались переправить мне картину — это уже вопрос технический. Возможно, ждали от меня указаний. А вот денежный расклад предполагаю таким: в случае удачи сорок процентов берет Гнатюк, нам с Можаром по тридцать, так?
— Сорок, — поправил Славик. — Вам — сорок. Папа согласен на двадцать.
— О-о! Я приятно удивлен бескорыстием Семен Семеныча.
Он внезапно поднялся и, повернувшись к гостю спиной, подошел к балконной двери и распахнул ее.
Ночная горная свежесть плеснула в комнату лавандовым прибоем, замерла на пороге, теребя занавеску. Высоко над кипарисами алмазным камушком светила яркая и одинокая звезда Венера.
Кордовин подошел к небольшому бару в углу, тихо мерцающему ночником, приоткрыл дверцу и склонился, изучая тесную толпу бутылок в призрачном зеленоватом свете. Славик сидел все в той же позе, не решаясь снять руки с колен, хотя Кордовин так долго выбирал напиток, что при желании парень мог бы совершить все, что угодно — рвануть к двери или прыгнуть на эту, худощавую на вид, спину… Но он продолжал послушно сидеть, боясь шевельнуть пальцами. Он почему-то был совершенно парализован этим человеком.
Наконец Кордовин вернулся к журнальному столику с бутылкой коньяка и двумя широкобедрыми бокалами. Неторопливо расставил, плеснул в бокалы темной маслянистой жидкости, придвинул к парню.
— Выпей, Славик. Ты неплохо поработал сегодня. И ты мне нравишься, ты — преданный папе зять. Ну, пей… Это хороший коньяк.
Главное, невозможно понять — когда этот человек говорит серьезно, а когда издевается. Но выпить очень хотелось. И Славик на свой страх и риск протянул потную руку к бокалу и с жадностью опрокинул в рот содержимое. Неграмотно: смаковать же, вроде, надо… да плевать! Вон, у него поджилки до сих пор трясутся. Вкус во рту от коньяка возник терпкий и душистый, и с каждой минутой горячо заливал все изнутри — затылок, лицо, даже уши.
Кордовин, внимательно глядя на гостя, дождался ожидаемой реакции и налил еще. И Славик быстро принял добавку.
— Ну, хорош, — сказал хозяин. — Тебе ведь еще рулить. Никогда больше не бери машину с таким цирковым-счастливым номером. Понял?
— Понял! — благодарно выдохнул парень.
— А теперь запоминай ответ Семен Семенычу.
Кордовин помолчал, будто перебирая в уме разные варианты ответа. Хотя ничего он не перебирал. Просто вспомнилась их с Андрюшей мастерская, бледный северный свет из трех окон в покатой крыше, горячие пышки, укутанные в Андрюшин шарф, и возлюбленный диван, диван возлюбленных, утопленный в Обводном канале.
Он кашлянул и проговорил медленно и раздельно, будто заботился о том, чтобы дурка-Славик в точности запомнил не только его слова, но и интонацию:
— Я потерял друга. Я потерял все свои картины. Попытки договориться со мной бессмысленны.
Славик выслушал это, приоткрыв рот и потупившись. Запомнить это было легко. Большого ума тут не требовалось.
— Теперь иди, — устало сказал Кордовин и протяжно зевнул, медленно стягивая с шеи галстук. — А я тут вздремну…
Славик поднялся, не зная — как прощаться в таком случае, в случае полного провала всей миссии. Например — протянуть ли Кордовину руку? Или нормально подосвиданькаться? А может, просто повернуться и молча выйти?
Он запихнул каталог в портфель, застегнул замок и поднял голову.
И — окоченел:
На него из руки Кордовина безжалостно глядело маленькое черное дуло. Кордовин сидел в кресле — прямой и пружинистый, — словно в течение той минуты, пока Славик решал — как лучше прощаться, — выспался за двоих. Но главное — глаза, эти холодные серые глаза эксперта начисто отметали намек на розыгрыш. И совсем не вязались с сочувственным, даже сострадательным голосом.
— Ты забыл мне рассказать еще кое-что, сынок, — проговорил этим сочувственным голосом Кордовин. — Ведь вы нашли Босоту?
— Нет еще! Нет! — вскрикнул Славик, тряся головой и прижимая к животу портфель обеими руками. Он не мог сказать про Босоту. Гнатюк просто убьет его, и все! Да и не знает он всей тонкости игры с этой проклятой «Венерой», которую затеяли тесть с Гнатюком.
— Значит, еще не нашли… А кто ищет?
— Я… не знаю, — чуть не плача, выдохнул Владик. — Вот крест, не знаю! — и под ласково-ледяным взглядом этой кобры зачастил: — Какое-то агентство в Нью-Йорке, сыскное, там маленький шустрый латинос, через знакомую вышли, говорят, из-под земли вытаскивает, как ворон — червяка…
Это уже он повторяет слова Гнатюка. Тот всегда любил фольклор. А сейчас, понятно, желает заменить заново состаренную, незадачливую свою копию на подлинную «Венеру», изъятую у Босоты, живого… или, скорее, мертвого, — как уж получится.
— Ну, иди, — кивнул Кордовин, опуская руку.
И Славик обреченно повернулся, вышел в прихожую, немея спиной… рухнул грудью на дверь, выпал наружу и побежал. Загромыхав по лестнице, стукнул подъездной дверью и завел машину так быстро, словно невидимый судья дал старт в авторалли…
На рассветном небе в черной раме окна тихо истаивала Венера, генерал-звезда. Кордовин поднялся, запер входную дверь, медленно, с наслаждением разделся, вошел в ванную и долго стоял под сильным напором душа, переключая горячую воду на холодную. Наконец перекрыл краны и с силой растерся полотенцем.
Комната за это время выплыла из ночи, раздалась вширь, обнаружила на стенах кое-какие неплохие гравюры и болотного цвета, широко раздвинутые занавеси на балконной двери, между которыми акварельной зеленью разлилось утреннее небо.
Комната за это время выплыла из ночи, раздалась вширь, обнаружила на стенах кое-какие неплохие гравюры и болотного цвета, широко раздвинутые занавеси на балконной двери, между которыми акварельной зеленью разлилось утреннее небо.
Как все же толково он сделал, подумалось мельком, с самого начала передав дедову коллекцию во временное владение родному Иерусалимскому университету. И сохранна оказалась, и полмира с выставками объездила. Нет, неглуп ты, Кордовин, Захар Миронович, а пожалуй, даже и очень неглуп.
Итак, маленький шустрый латинос… агентство в Нью-Йорке… Из-под земли, значит, вытаскивает. Из-под земли, Люк?
Не одеваясь, он вышел на балкон. Окна его гостиной смотрели в заросший мальвой и кипарисами двор, так что никто видеть его не мог. А рассветный ветерок — самое приятное и мимолетное, что есть в Иерусалиме.
Когда бывал дома, он наблюдал с этого балкона восход солнца.
Ополоснув небо бледно-марганцевым отсветом, оно уже выпрастывалось из верхушек деревьев, медленно проворачиваясь огненными боками и дельфиньей спиной. Вот на раскаленную лысину светила надвинулось кинжальное облачко… Получилась тонзура наклюкавшегося монаха.
Уже вовсю хлопотали птицы в плюшевом теле огромного кипариса напротив — там обитала целая колония крошечных, как желуди, сизо-зеленых юрких птах. У них были налажены дипломатические отношения с удодами, те прилетали по двое, по трое — послы эмира в полосатых халатах — и, прежде чем нырнуть в одну из плюшевых пещерок, совещались друг с другом, надменно кивая великолепно украшенными головами.
Внизу, в квартире Рашкевичей, хлопнула балконная дверь. Это Рышард вышел покурить, судя по дымку сигареты, повисшему на лохматой ветви ближайшей туи.
— Утро доброе, Рышард! — крикнул Кордовин, не сводя глаз с пунцового светила, поднятого на пики туй и кипарисов: кармин, разбеленный краплак и кадмий пурпурный… И — бирюзовая. Можно и зеленую Поля Веронезе…
— А, Заки! — охотно откликнулся сосед. — Слышь, Заки, чего это ты вопил ночью?
Кордовин перегнулся и глянул вниз.
Облокотившись на перила своего балкона, непринужденно стоял польская девочка Рышард — голый, с бронзовыми желваками старых, но крепких мышц. Даже бронзовая лысина этого бывшего десантника, окруженная колючей седой изгородью, казалась задубелой мышцей.
— Зуб болел, — отозвался Кордовин…
Поначалу его раздражала эта местная манера привольно раскинуться там, где и в каком виде застанет тебя жара и хотенье, — все эти шлепанцы на босу ногу в приемной мэра Иерусалима, шорты и майки поголовно на всей очереди к окошку банковского кассира; раздражала привычка здешних мужчин носить брюки, вывалив животы и ягодицы на свободно обдуваемый простор. Особенно гневно он фыркал, когда издали замечал на шоссе, рядом с торопливо припаркованным на обочине автомобилем, спину очередного «невтерпежа», пускающего долгую блаженную струю в рыжий кювет.
Словом, очень сердился и презирал, пока однажды, возвращаясь из Тель-Авива после приема в Российском посольстве (концерт, банкет и добрый литр выпитого), — не обнаружил себя на обочине возле автомобиля, с мучительным «нетусилом» во всем, сладостно опустошаемом теле. И только вспыхивающие фары на шоссе озаряли его спину в безукоризненно сидящем на ней смокинге…
— Рышард, с кем ты там разговариваешь, голая задница?! — донесся хрипловатый голос Шуламиты.
— Со звездой Голливуда! — крикнул дантист. — Слышь, Заки, если не врешь, спускайся — я тебе до работы успею вытащить этот зуб, — зажав сигарету в углу рта, он умудрился одновременно почесать правой рукой седые кустики за ухом, а левой — седой куст внизу живота. — Но я думаю, ты врешь, а? Признайся, у тебя там баба? Красивая?
— Что ты несешь, старый бесстыдник! — крикнула Шуламита. — Одень штаны, наконец!
И двое голых мужчин — один на втором, другой на третьем этаже, — одновременно расхохотались, и каждый вошел к себе в квартиру.
Он надел свежую мятую хлопковую рубашку, из тех, что так удобны в работе, и темные, тоже мятые вельветовые брюки.
А вот кофе выпьем там, в мастерской. Заодно и Чико покормим.
И надо уже, надо поторопиться: Аркадия Викторовича в стоге сена не спрячешь, товарищ Гнатюк. А вам его искать не стоит. Ведь вам пока не на что подменить подлинного Рубенса в его коллекции — для чего вы и прислали ко мне семейного придурка, — так что притормозите.
И разбираться с Босотой будут не ваши заплечных дел мастера, не ваши ублюдки. Нет, мы недопустим подобного беззакония. Аркадий Викторович, не волнуйтесь, — вы умрете от руки мстителя, исполняющего закон. А умереть вам уже пришло время: Андрюша заждался…
Усевшись в кресло, он снял телефонную трубку и принялся наизусть набирать длинный номер. Мельком глянул на часы, поморщился: эх, рановато. Спит еще мой бугай.
Абонент и правда долго не отвечал. Затем, с полминуты в трубке кто-то отхаркивался, отрыкивался, пристанывал… Наконец, хриплый утренний бас рявкнул:
— Шо такое?!
Кордовин улыбнулся в трубку и нежно проговорил:
— Дзюбушка…
— Захары-ыч!!! — взревели ему в ответ. И еще минуты две он терпеливо пережидал каскад восторженных приветствий вперемешку с кашлем, ласковым матерком и отрывистыми восклицаниями типа: — А я, ну как чуял, еще вчера Ларке говорю — шо-та Захарыча давно не слухал… Постой, Захарыч, я только хлебну тут из холодильника пивка, а то вчера до ночи с ребятами…
— Иди, иди, — сказал Кордовин, — я подожду.
Это Дзюба несколько лет подряд мало помалу переправлял из Винницы дедову коллекцию. Холсты, покрытые горячим воском и свернутые в трубы; рисунки, акварели и гравюры, проложенные бумагой и упакованные согласно строжайшей инструкции «Захарыча», перевозили в своих зашорканных баулах спортсмены-боксеры и дзюдоисты, велосипедисты, теннисисты и лыжники, — все, кто ехал на зарубежные соревнования, особенно в Швецию, особенно водным путем. Иногда Захар встречал в порту Стокгольма сразу двоих, уже зная, что «долговязый такой Витек» везет две акварели Дюфи, а «конопата рыжуха, симпатычна така дывчина, Оксана» — рисунок Пикассо. Для того, собственно, он и устроился в этот паб, где работало всего три человека: повар, он, Захар, и хозяйка Адель, которая весь вечер несменяемо стояла за стойкой бара, никого никогда не подпуская к кассе. В обязанности Захара входило подай-принеси самого широкого спектра: он мыл посуду и туалеты, выносил мусор и разнимал драки, обновлял ассортимент порно-журналов, запускал музыкальный автомат, разносил по столикам заказы… И когда в два часа ночи паб закрывался, мыл оставшуюся посуду, протирал столы и барную стойку и уходил, и шел по ночному пустому порту, оглядываясь на теплые огоньки кораблей, скользящие в черной воде…
Ох, Дзюбушка… Дзюбушка — это целая жизнь. Зато когда того посадили за «тяжкие телесные» (идиотская драка, этот бугай никогда не мог соразмерить силу своих боксерских кувалд, особенно по пьяной лавочке) — Захар всеми мыслимыми способами пять лет пересылал его жене и дочке деньги на жизнь, иначе бы те не выдюжили.
— Ну, как ты, родной?
Сейчас можно расслабиться минут на десять: последует торжественное и подробное перечисление всех побед его ребят, молодняка, с таким же подробным пересказом неудач, с восклицаниями и неудержимым хвастовством. Затем надо спросить про «дочу» (самая большая слабость этого динозавра) — та уже поступила в институт, что-то там педагогическое, надо выслушать и проникнуться; про жену Ларису — пенсия не за горами, давление скачет, лечиться ж не у кого… Наконец последний традиционный вопрос:
— Как там Андрюша?
— Да не беспокойся ты, Захарыч, ты шо, все нормально. Были там на родительский день, все прибрали, буквы я позолотой поновил. Лариска эти посадила, как их… — и оторвавшись от трубки: — Лара-а! Шо мы у Андрюши-то посадили? Как? — и снова в трубку: — О! флоксы и ромашки, говорит. Короче: полный порядок.
Вот теперь можно и побеседовать.
— Дзюбушка, — сказал он, не меняя безмятежной интонации, не напрягая друга. — Есть дело небольшое. Мне нужен ствол. В Майями.
— Майями, — повторил Дзюба. — Шо-та слышал. Эт где — в Америке?
— Да, город такой, Майями-Бич. Во Флориде.
Два-три мгновения в трубке легонько мычали, затем опять хриплый бас крикнул в сторону:
— Лара! Никитка Паперный, он куда поехал — в Канаду? Или Америку? А-а… А тетка его еще здесь? Та Фира Михална! — И Лара что-то неразборчиво говорила из кухни…