Одна и та же книга - Макс Фрай 29 стр.


Это я не выдумываю теперь задним числом, а вспоминаю. Меня в детстве еще и не такие мрачные видения преследовали. Лучшая пора жизни как-никак.

И что за невыносимая мука была, когда звали на кухню помогать, хотя на этих несчастных шести метрах и без меня было не развернуться. Сидеть, резать огурцы, вдыхать кухонные ароматы, слушать голоса слегка поддавших взрослых, бурно обсуждающих достоинства вчерашнего ужина и позавчерашнего обеда, и еще того угощения, которое было неделю назад на дне рождения тети Ани, и как мы сейчас, скоро уже, примерно через полчаса вкусно поедим, и что надо будет потом приготовить на завтра, и когда ехать на рынок. Как будто поговорить больше не о чем, о господи.

И так каждый год: ждешь, ждешь лета, а потом оно приходит, совсем не такое, как представлялось, — пыльное, жаркое, утомительное, у взрослых начинается отпуск, они целый день торчат дома, готовят и едят, едят и готовят, с утра на Привоз и опять к плите, а потом за стол. Иногда еще выбираются на пляж, и это совсем плохо, потому что приходится идти с ними, и тогда от моря никакого удовольствия. Взрослые устраиваются на подстилке, тут же вынимают из сумки банки с пищей, закапывают в прибрежный песок бутылки с вонючим пивом, не дают купаться дольше чем пятнадцать минут кряду, зато постоянно зовут жрать, словом, день окончательно испорчен, лучше бы они оставались дома, обедали бы за столом, кто им не давал-то.

Они уже умерли все давно, мои бедные, ни в чем не повинные взрослые, а мне по-прежнему делается дурно, когда в жаркий день из распахнутого окна потянет от соседей жареными перцами, или вареной кукурузой, или еще какой-нибудь летней едой. На пару секунд, не больше, а все-таки.

И ведь любой нормальный человек на моем месте вспоминал бы сейчас, какое у него было счастливое, безмятежное детство в южном городе, в любящей, дружной, простой семье. Но неблагодарному подменышу все не впрок.

На высоте

Ночью, когда за двадцать минут до посадки выключают свет и самолет ныряет в густые, как манная каша, облака, лица многих пассажиров, освещенные только тусклыми лампочками для чтения, по-настоящему прекрасны. Сосредоточенность на тщательно скрываемой от сторонних взглядов безмолвной молитве всем к лицу.

Пожилая женщина в соседнем кресле быстро посмотрела на свою правую ладонь, потом на левую, чуть заметно улыбнулась, явственно расслабилась и сложила руки на коленях как ни в чем не бывало. Я, наверное, знаю, зачем она смотрела на ладони. Проверяла, на месте ли утешительно длинные линии жизни. Убедилась — на месте. И успокоилась.

Я тоже их иногда проверяю, чего уж там.


Рядом со мной расположилась француженка лет пятидесяти с хвостиком, худая, смуглая, очень красивая. Ее взрослый сын почему-то сидел в другом ряду, видимо регистрацию проходили по отдельности, и регулярно приходил ее навещать.

Женщина сначала очень боялась, виду не подавала, но звенела от напряжения, и в глазах ледяная тьма, решала кроссворд, грызла ручку, писала буквы с нажимом, так что бумага рвалась, порыкивала на пришедшего сына, чтобы не отвлекал.

И вдруг отложила журнал с кроссвордом и расслабилась. То есть абсолютно. Даже когда самолет залетел в облака и началась тряска, женщина хранила безмятежность. И когда прискакал сын — дескать, как ты, все в порядке? — торжествующе помахала перед его носом журналом, принялась что-то объяснять, похлопывая его по руке, он снисходительно улыбался, и до меня вдруг дошло: да она же загадала. Типа, если решит кроссворд, значит, не разобьемся. И решила. И теперь спокойна — до следующего рейса.

Господи боже, на каком только топливе не летают самолеты. И не только они, и не только летают, и вообще всё.


Когда самолет пошел на посадку в Копенгагене, моя соседка, белокурая валькирия, всю дорогу рывшая носом толстенную книжку, так что мне даже не удалось толком разглядеть ее лицо, достала из кармана пакетик с мятными зелеными леденцами, один отправила в рот, другой протянула мне, как будто нет ничего естественней, чем совать мятный леденец всякому, кто окажется рядом, когда самолет идет на посадку.

Строго говоря, вот это и есть схема идеальных человеческих отношений. Быть рядом, не докучать, заниматься своими делами, а в нужный момент совершить единственный жест — необходимый и достаточный в текущих обстоятельствах.

(Ну и конечно, нельзя забывать, что все участники вышеописанного идеального диалога были на высоте — в самом что ни на есть прямом смысле этого слова. Наверное, это обстоятельство не следует упускать из виду.)

+++

Тьма наступила еще до заката — так густо обложили небо грозовые тучи, но в десять вечера у Врат Зари вдруг снова стало светло, почти как днем, и не в фонарях дело, просто дома, тротуары, деревья и люди засветились изнутри. Воздух звенел от совершенно особого напряжения: сейчас, сейчас! А что «сейчас» — неведомо, не то бог к нам с неба спустится, не то чудище хтоническое из строительной ямы попрет, ну или просто грянет гром, и мы упадем замертво, и не жалко — пока все вокруг так звенит, будь что будет.

Людей было так много, как не бывает даже в праздничные, ярмарочные дни, — не протиснуться. Дюжина гигантских двухэтажных автобусов паслась на Базилиону, с другой стороны ворот, каждый только что изрыгнул из чрева группу Ион разного возраста, пола и цвета. Иностранные Ионы вперемешку топтались на улице Аушрос Вартай, заполнили все пространство от ворот до филармонии, глазели по сторонам; при этом тихо было так, словно это не люди, а голограммы. Высоченный черный парень с детским лицом держал за руку хрупкого, миниатюрного азиата — белоснежная рубаха, рот-бритва, выражение лица «приходите завтра», тот еще персонаж, короче, но руку в распоряжение черного великана предоставил безропотно, молодец.

Огромную старуху привезли в инвалидном кресле к ступеням храма, а там она встала и пошла дальше сама, неспешно, но твердо, словно в последний момент решила не беспокоить Деву Марию просьбой об исцелении и быстренько совершила чудо сама, потому что неудобно являться к Богородице без подарка, а «встань и иди» — это же вполне приличный гостинец, правда? Ну и вот.

И еще много-много всего было там, но для меня свет клином сошелся на человеке, который сидел с ноутбуком за столиком уличного кафе, на месте бывшей восточной забегаловки с турецким кофе и лавашами, — все не соберусь туда зайти, проверить, так ли они хороши, как их предшественники. Человек сидел, писал что-то свое, почти не замечая происходящего, и его так перло, так перло, смотреть невыносимо — слишком хорошо.

И вдруг мне стало совершенно очевидно, что человек-с-ноутбуком-на-аушрос-вартай-в-вильне-четырнадцатого-августа-в-двадирть-два-ноль-ноль представляет собой ровно то же, что я иногда, изредка, в некоторые моменты времени, в некоторых городах. Он сидит в прекрасном незнакомом месте, но почти ничего не видит и не слышит, потому что делает свое дело, и его так прет, что от этого ночью становится светло как днем, а воздух звенит, и кажется, что почти конец света, и некоторые люди берутся за руки, а другие люди встают на ноги, и вообще.

Время от времени так происходит — в самых разных городах. Некоторые путешественники приходят в нужное место, в правильный момент и делают это — некоторые сами того не зная, некоторые — примерно догадываясь, что происходит, а некоторые прекрасно все понимают, у них, возможно, специальный график поездок составлен, чтобы все по науке. И я, конечно, из тех, кто примерно догадывается, а человек-с-ноутбуком явно знает, но это совершенно неважно, потому что на качество драйва это совершенно не влияет.

Человек так и не оторвался от своего ноутбука, головы не поднял, но вдруг вскинул левую руку вверх, приветственно ею взмахнул, и


и окружающий мир вдруг стал совершенным местом, бесконечной суммой бесконечного числа переменных, значение каждой из которых может быть каким угодно и меняться сколько влезет, понятно, что оно никак не влияет на результат.

+++

Я стою на кухне, почти спиной к плите, на которой варится кофе, в руке пустая чистая чашка, которую надо поставить на стол, окна закрыты, никаких посторонних запахов, звуков и прочих надежных рычагов воздействия на память, и тут оно на меня обрушивается и утаскивает, не в первый раз, даже не в десятый.


Осень, сырой, пасмурный, теплый день, Берлин, улица Рейнштейнштрассе, я иду из школы по тротуару, выложенному из маленьких рейнских, если верить топониму, камней, по левой стороне, если стоять лицом к музею; «русский магазин» уже за спиной, а «дом холостяков», особняк, где обустроено что-то вроде коммуналки для неженатых офицеров и в саду есть маленький бассейн с рыбками, еще впереди. У меня ранец (красный, со светящимися застежками), поэтому руки свободны — одно из основных условий приятной прогулки. Пахнет мокрой землей, где-то далеко кричит горлица, трехсложное, монотонное у-кук-ку, у-кук-ку — с сильным ударением на второй слог и явственной запинкой между вторым и третьим. И мне вдруг становится пронзительно, неописуемо хорошо, сладко, уютно, спокойно и — иначе не назовешь — бессмертно. Ощущение не то чтобы совсем незнакомое, но основательно забытое к восьми годам, старость не радость. И одновременно мне становится жутко, но даже жуть эта — не обычное ощущение неведомой опасности, а просто реакция глупого разума на происходящее, которое он не то что осмыслить — осознать не способен, а участвовать поневоле приходится, вот и паникует — разум, а не я, мне-то сейчас как никогда хорошо, спокойно и бессмертно, как уже было сказано выше.

Побыв там какое-то время, я возвращаюсь на кухню миг спустя, рука с чашкой так и не успела опуститься на столешницу. Тут же вспоминаю, что так уже было не раз, в последнее время оно все чаще обрушивается и утаскивает меня — все время в один и тот же эпизод, исполненный блаженства и жути, на другую сторону персонального моста времени, наиважнейшего в ходе военных действий стратегического объекта.

+++

Наливать кофе (чай) в молоко, а не добавлять молоко в уже налитый кофе (чай) — это вопрос честности, а не кулинарной традиции.

Когда льешь кофе (чай) в чашку, где уже есть молоко, напиток сразу видит, что его ждет. У него есть время приготовиться и мужественно встретить лицом к лицу неотвратимую молочную угрозу.

А когда льешь кофе (чай) в пустую чашку, напиток думает, что его ждет великая судьба. Сейчас его выпьют неразбавленным! Жизнь удалась!

И вот он плещется в чашке, весь такой довольный, расслабленный и гордый собой, и тут — оп! — с разверзшихся небес льется вероломная струя предательского молока. Редкий напиток способен выдержать такое разочарование и не сломиться.

Вот почему кофе (чай), налитый в молоко, гораздо вкусней, чем тот же самый кофе (чай), в который добавили ровно такое же количество молока. А вовсе не потому, что предубеждение и самовнушение.

Но дело даже не в этом. А в том, чтобы заслужить право честно и открыто смотреть в круглые доверчивые глаза напитка.

+++

Албанский дракон болла дрыхнет круглый год, просыпается только в день святого Георгия, оглядывается по сторонам и, если видит кого-нибудь поблизости, жрет, а нет — и не надо, опять засыпает зверушка.

Правда, есть один стремный момент. Раз в двенадцать лет болла превращается в кулшедру — огромную женщину с волосатым телом и цыцками до земли. Это немыслимое создание выпивает всю воду в местности, где произошло превращение; чтобы оно угомонилось, нужно принести человеческие жертвы.

Но это, повторяю, всего один раз в двенадцать лет, а покажите мне человека, которому раз в двенадцать лет некого принести в жертву. Честно говоря, можно и чаще.

Что касается огромной пьющей бабы, ее, конечно, нельзя считать подходящим знкомством. С другой стороны, человека, хотя бы единожды побывавшего в женской бане города Невьянска Свердловской области, волосатой грудастой великаншей не испугаешь. Подумаешь.

Таким образом, албанский дракон болла по-прежнему представляется мне одним из самых неприхотливых и простых в содержании домашних животных. Именно то, что надо. Если у кого самка боллы ощенится, дайте знать.

Не пригодилось

У мамы была старшая сестра по имени Женя, единственная в семье голубоглазая и белокурая; по свидетельствам очевидцев, красавица, а фотографий ее не осталось, кроме младенческих, такое тогда было время.

Все те же очевидцы рассказывали о ее необычайно крутом нраве, фантастическом упрямстве, неописуемом легкомыслии и убийственном обаянии, благодаря которому ей все вышеперечисленное как-то сходило с рук.


Вскоре после войны, в сорок шестом, кажется, году Женя поехала куда-то с подружкой торговать трофейным шмотьем и не вернулась. Записано «пропала без вести». Тела и вообще каких бы то ни было следов так и не нашли никогда. Впрочем, как я понимаю, и не особо искали, время-то послевоенное, и бардак был тот еще.


Однажды, в совсем раннем детстве, мне довелось услышать разговор родителей о Жене. Вот, дескать, такая была молодая-красивая, а погибла, и даже могилки нет — ну все, что в таких случаях обычно говорят. А потом мама почему-то стала вспоминать, что Женя была очень умная, но в школе часто получала двойки, потому что не хотела ничего учить наизусть, особенно стихи, как уперлась в первом классе: не хочу, и всё! — так ни одного стихотворения наизусть и не выучила, всем назло. Как чувствовала, что ей это не пригодится, сказала мама, и ее слова потрясли меня до глубины души, поскольку именно в ту пору мое спокойное младенческое знание о всеобщем бессмертии куда-то делось и на смену ему пришли бесконечные размышления о небытии и червяках, пожирающих трупы, что неудивительно, если учесть, с какой регулярностью взрослые таскали меня на кладбище и какую чушь несли в ответ на мои встревоженные расспросы.


Потом еще несколько лет всякое выученное стихотворение из школьной программы казалось мне чем-то вроде гарантии долголетия. Я его учу, значит, я не чувствую, что оно мне не пригодится, значит, все будет хорошо, в ближайшее время я не умру. Двоечники вызывали у меня бесконечную жалость, уж они-то наверняка чувствовали, что школьные знания им не пригодятся, а значит, были первыми кандидатами в покойники, бедняги.


Это, конечно, абсолютно прекрасная модель мира: человек или умирает молодым, или, дожив, скажем, до тридцати лет, принимается вдруг извлекать немыслимую пользу из школьной программы. «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…» — декламирует он, и все двери вселенной распахиваются перед счастливцем. «Я вам пишу, чего же боле…» — твердит человек, и все сокровища мира обрушиваются ему на голову, размалывая череп в порошок. А кто Тургенева про русский язык сможет отбарабанить без запинки, тут же становится президентом земного шара, не меньше.


А все-таки теперь ясно, что тот краем уха услышанный разговор стал одним из важнейших эпизодов моей жизни и краеугольным камнем моего фундамента. Оглядываясь назад, я вижу, что уже очень давно могу заниматься только теми делами, которые сильнее ощущения не пригодится. Причем чем дольше живу, тем более становится очевидно, что не пригодится вообще ничего или почти — по большому счету. Разве только на кратчайший миг. Но некоторые дела захватывают настолько, что ужасающая формула теряет наконец дурацкий свой смысл, ее просто нет, и меня, человека, над которым она имеет власть, нет тоже, есть только восхитительный процесс, и вот это — настоящая жизнь, как я ее себе представляю.

+++

По городу шли двое мужчин, один лет шестидесяти, второй, теоретически, вполне мог быть его сыном. А мог и не быть.

«Край земли, — с легким раздражением человека, вынужденного объяснять элементарные вещи, говорил старший, — находится в Португалии, там, где заканчивается суша и начинается океан… Что? Ты кому-нибудь другому рассказывай про Америку, я был там трижды, и с каждым разом все больше убеждался, что ее нет».

+++

Мои взаимоотношения с материальным миром — это сущая катастрофа. Я не умею справляться с самыми простыми задачами; вымыть посуду, пришить пуговицу, положить одежду в стиральную машину — мой потолок. В то же время в моей жизни были периоды, когда острая необходимость принуждала меня мастерить всякие вещи. Например, в конце восьмидесятых приходилось шить, потому что нормальной одежды не было, и вообще никакой. Тогда мне удавалось, к примеру, из двух пар рваных джинсов сшить одну нефиговую юбку до пят. Или сумку из лоскутов. Или, там, не знаю, полосатую тентовую ткань на рубаху раскроить. И все в таком роде. Иногда у меня все прекрасно получалось, а иногда нет. Интересно не это, а мое отношение к собственным успехам и неудачам. Если все получилось, значит — какие молодцы эти штаны! Они захотели стать юбкой и сделали это. А если не получилось, значит, какая дурацкая тряпочка попалась! Не захотела превращаться в полезную вещь, дура.

Поэтому мне не приходило в голову, что надо учиться шить, то есть совершенствовать свои умения в этой области. Ясно же, что шить я не умею и никогда не научусь. С моей точки зрения, надо было совершенствовать умение с первого взгляда отличать тряпочку, которая захочет стать хорошей вещью, от тряпочки, которая будет сопротивляться такому превращению. Первой — помочь, вторую — игнорировать.

И так во всем. До сих пор.

Поэтому, будучи по сути своей тираном и диктатором, я превыше всего ценю чужую свободу воли. Чужое волеизъявление избавляет меня от необходимости делать лишнюю работу.

+++

Сколько себя помню (будем считать, с года), мне всегда было абсолютно безразлично, есть ли Дед Мороз, настоящий ли он и как быть с соседом дядей Петей в красном полушубке. То есть меня это вообще не занимало. У меня было великое множество других, гораздо более актуальных проблем. Например, почему запахи переносят сознание в другое место-время, но тело туда не перемещается? Или если мне приснилось, что я взрослый дядя, почему вместо него просыпается прежнее малолетнее существо и почему никто вокруг не обращается со мной, как со взрослым дядей, и не слушается. Или, к примеру, где все эти люди и места, которые мне снятся? Куда они деваются и почему нельзя туда попасть? И как их все-таки найти? Или вот голоса, которые я слышу в тишине, и всякие штуки, которые я вижу в темноте, — почему их больше никто не видит и не слышит? Или вот еще марсиане, о которых в книжке написано, — как с ними быть? Потому что они же страшные. А с другой стороны, если их нет, непонятно, зачем вообще все. И так далее.

Назад Дальше