– Заткнитесь же наконец! – рявкнула Шевалье басом. – Что вы несете, Беккер?! Давайте поговорим после… Вы, кажется, собирались покинуть мой дом? – обратилась она к Каленину.
– А вот возьму и не покину! – неожиданно заявил Каленин и демонстративно уселся в кресло. – Хватит из меня дурака делать! Что за архив? Почему вокруг него такая возня? Я даже пострадал за него. Ну-ка объясните, что тут за тайна!
– Так он ничего не знает?! – обрадовался Ганс.
– Вы идиот, Беккер! – сердито выкрикнула фрау Шевалье. – Теперь благодаря вам уже кое-что знает! Мистер Каленин, – обратилась она к Беркасу, – я вовсе не настаиваю на том, чтобы вы покинули мой дом. Оставайтесь и живите сколько угодно. Не хотите брать деньги – ваше право…
При слове «деньги» Беккер снова забеспокоился и закрутил головой, пытаясь понять, о чем идет речь.
– Могу предложить полный пансион и освобождение от всех платежей за жилье. Но у меня есть просьба: давайте забудем про портфель и про все, что с ним связано. Через час этот портфель вместе с его содержимым навсегда исчезнет из вашей жизни – я вам обещаю это. – Старуха пристально посмотрела Каленину в глаза и добавила: – Если, конечно, вы не станете делать глупостей…
– Каких, например? – уточнил Беркас.
– К примеру, впутывать в эту историю мистера Куприна… Впрочем, как вам будет угодно. Можете рассказать ему обо всем. Только не думаю, что ему это понравится… Особенно после того как он попросит предъявить какие-либо доказательства случившегося.
– А если я покажу ему портрет на стене и потайную дверь в шкафу? – злорадно спросил Каленин.
– Портрет? Какой портрет? – Немка ехидно разглядывала Каленина. – Ах да, тот, что на стене… Прошу вас, – она показала рукой на книжный шкаф, – взгляните. Боюсь, что вас ждет разочарование…
Каленин решительно шагнул в тайный проем и услышал вслед:
– Выключатель слева от двери – прикрыт оторванным куском обоев…
Каленин провел рукой по стене и нажал на клавишу. Вспыхнул тусклый свет одной-единственной лампы, осветивший пустые стены и усиливающий ощущение запустения. Он взглянул на то место, где еще вчера был нарисован на белых обоях портрет хозяйки, и уперся взглядом в грязное большое пятно, оставшееся на месте оторванного куска обоев. Рисунка не было…
В этот момент он увидел, как потайная дверь резко пошла вперед и захлопнулась с характерным щелчком. Каленин в долю секунды оценил ситуацию и бросился на дверь, норовя высадить ее плечом, но та даже не шелохнулась. Голова же отозвалась на удар гулкой болью, которая, казалось, взбежала вверх – от ушибленного плеча до самой макушки.
Вгорячах Каленин ударил дверь ногой, потом еще раз плечом. Бесполезно… Дверь была сделана на совесть, а потайной замок надежно крепил ее к косяку.
– Потерпите, мистер Каленин. Всего полчасика потерпите, – услышал он глуховатое контральто фрау Шевалье, чей голос показался ему еще ниже и басовитей за счет разделяющего их препятствия. – Мы быстро вернемся. А это – я имею в виду запертую дверь – мы сделали для вашего же спокойствия. За время нашего отсутствия вы успокоитесь, все обдумаете и… примете правильное решение. Я надеюсь на ваше благоразумие, мистер Каленин…
– Ах ты, старая… – Каленин от возмущения задохнулся и даже не смог выговорить ругательство, которым хотел подчеркнуть свое отношение к вероломной немке. – Открой! – Он еще раз бросился всем телом на дверь, но добился лишь того, что взрыв головной боли стал еще обширнее и тяжелее.
Каленин присел на корточки и, приложив ухо к двери, услышал тяжелые шаги хозяйки, сопровождаемые торопливыми подпрыгиваниями Беккера. Потом хлопнула входная дверь и установилась полная тишина, едва пробиваемая звуками проезжающих мимо дома автомобилей.
Узкие бойницы окон полуподвала были снаружи зарешечены, что не оставляло никаких надежд выбраться на улицу. Можно было, конечно, разбить окно и позвать на помощь, но этот вариант Каленин сразу отбросил как абсурдный. Он представил, как добропорядочные немецкие прохожие вызовут полицию и ему придется объяснять, что он направился в заброшенную клинику разглядывать отсутствующий портрет, что его закрыла в подвале старая немка, которая разведет руками и сообщит, что дверь скорее всего сама захлопнулась и все рассказанное мистером Калениным не более чем его фантазии, вызванные болезненным состоянием мозговой деятельности, расстроенной ночным ударом в область правого глаза. Чушь, короче…
Оставалось ждать. Но при этом Каленин твердо решил, что Куприну он, конечно же, все расскажет при личной встрече. Пусть ругает! Пусть возмущается! Но оставить злобную старуху безнаказанной – это слишком. «Пусть только вернется! Пусть откроет дверь! Этому хлыщу – Беккеру – сразу двину в морду! Это мы умеем! А немку… Немкой пусть займется Николай Данилович! Может, она воровка! Может, вся эта история с архивом заслуживает внимания полиции! Короче, пусть Куприн решает».
В этот момент размышления Каленина прервались, так как он не то чтобы услышал, а скорее почувствовал какое-то движение с другой стороны двери. Он снова припал ухом к холодному дереву и теперь уже явственно услышал: по кабинету кто-то ходил, но ходил крадучись, на цыпочках. И уж точно это не фрау Шевалье или Беккер.
– Эй! – тихо позвал Каленин, еще не очень понимая зачем. – Эй! – повторил он чуть громче, и в этот момент у него неожиданно похолодела спина, так как он вдруг осознал, что в кабинете может находиться тот самый гигант, который проник в квартиру ночью, и встреча с ним не предвещает ничего хорошего.
– Где вы? – послышалось с другой стороны, и голос показался Беркасу знакомым. – Как до вас добраться? Это вы, мистер Каленин?
Последний вопрос был задан по-русски, и Каленин догадался, кто проник в квартиру и стоит в полуметре от него.
– Откройте! – попросил он также по-русски. – Тут дверь… Потайная… В книжном шкафу.
Послышалась какая-то возня, потом раздался щелчок и дверь отступила, скрывая в полумраке долговязую фигуру…
Москва, …июня 1986 года. Большой пленум
Пленум ЦК КПСС – всегда событие. Но этот пленум заранее объявили Большим и даже эпохальным. Вся партия знала: будут публично изгонять из партии Беляева.
Накануне в «Правде» вышла разгромная статья, в которой описывались все художества краснодарского первого, в том числе говорилось и о выбросившихся из окон подчиненных, которых Беляев довел до самоубийства. Были также письма трудящихся, сообщавших о личной разгульной жизни краснодарского начальника: пьет, мол, без удержу, куролесит в пьяном виде. В присутствии иностранной делегации, включавшей представительниц женского пола, публично помочился на забор своей загородной резиденции.
Вспомнили и любовь Беляева к пению: сигналили, что уж больно натурально у него царь Борис получается в одноименной опере Мусоргского. Корону, мол, царскую примеряет, властолюбец краснодарский!
Даже про ухо написали. Причем представили дело таким образом, что это именно Беляев достал до печенок своего товарища приставаниями к его девушке, а тот, не выдержав, отомстил обидчику. Нашли и самого стрелка, отсидевшего пять лет «за нанесение телесных повреждений средней тяжести». Тот был немногословен, но твердо сказал журналистам: «Борька меня тогда крепко обидел!»
Статью и соответствующие отклики готовили Дьяков под присмотром Скорочкина, который к тому времени ушел из Плодовощторга и стал первым заместителем управляющего делами ЦК КПСС. Они для себя решили, что центральной темой публикаций будет пьянство Беляева. Причем особенно ярко была представлена поездка Беляева в США и его выступление в американском конгрессе, где он вышел на трибуну вдрызг пьяным. Намекали, что выпито было не меньше семисот граммов «Столичной» и Беляев, мол, опозорил страну, представ перед идеологическим врагом в непотребном виде, оскорбляющем звание советского коммуниста.
Расчет оказался точным. Вся страна над публикацией потешалась. Беляева никто особо не защищал, но и не осуждал, поскольку в общественном мнении доминировала та общепринятая формула, что пить в общем-то не только не грех, но даже и не порок – так, страстишка. Но когда пьешь, голову, конечно, терять не должен. Поэтому публичное окропление забора, к примеру, читающая публика откровенно не одобряла, поскольку это не вписывалось в допустимые нормы поведения пьющего мужика.
А вот выступление в конгрессе и отстреленное ухо воспринимались простым народом с очень даже большим уважением. Говорили так: «Наш-то Бориска! Врезал литр да и объяснил этим американским придуркам про то, как надо нашу страну уважать! Кредиты ей давать и прочую гуманитарную помощь! Вот пускай слушают русского мужика, у которого что на уме, то и на пьяном языке, а доза при этом вообще никакого значения не имеет: раз на ногах стоит и „папа-мама“ выговаривает, значит, физическая форма вполне даже соответствует.
И про ухо тоже судачили незлобно: мужик, мол, он и есть мужик! Повздорил из-за бабы, да и получил свое. Это дело такое – с каждым может случиться!
…Горбачев на пленуме выступать не собирался. Он знал, что готовится спецпрограмма: о Беляеве скажут все необходимое, выведут из Политбюро, снимут с должности первого секретаря Краснодарского крайкома и с треском исключат из партии. Выступать должны были простые партийцы: рабочие, военные, учителя, один маститый режиссер, ну и парочка местных секретарей – как говорится, по поручению коллег.
В день пленума люди Скорочкина с трудом отыскали Беляева на квартире его однокашника и собутыльника, с которым тот всю ночь пил по-черному. Нашли в семь утра. Пленум – в десять. За время, оставшееся до начала пленума, ему успели поставить пару капельниц, беспощадно промыть желудок, сделать несколько клизм, напичкать какими-то таблетками – в общем, привели в чувство и поставили на ноги.
В полубессознательном состоянии его коротко подстригли – так чтобы ухо-гусеница отчетливо виднелось со всех ракурсов.
Уже перед самым пленумом – минут так за двадцать – измученному неприятными процедурами Борису Нодарьевичу Женя Скорочкин лично поднес стакан коньяку.
Он внимательно наблюдал, как трепетно, маленькими глотками поглощает Беляев янтарную жидкость. Его передернуло от увиденного и в какой-то момент чуть не стошнило, но он взял себя в руки и внушительно произнес:
– Значит, так, Борис Нодарьевич! Попроси слово сразу, как начнется пленум! Это будет примерно через сорок минут. Как раз коньяк подействует и ты придешь в наилучшую форму. Текст у тебя в правом кармане. Проверь-ка! Так, все на месте. После того как выступишь, садись на место и молчи. Понял? Опусти глаза, слушай и молчи. Дождешься выступления эстонца. После этого молча встаешь и выходишь из зала. И смотри – чтобы не развезло! Когда пойдешь по залу – иди твердо и сурово, одним словом – основательно иди. И уже в конце дверью к-а-а-а-к жахни! Чтобы штукатурка посыпалась! И сразу на митинг! Там тоже выступаешь. Текст в левом кармане. Проверь! И не перепутай, Борис! Это разные тексты!
– Не дурак, знаю, что разные!..
– Дальше – немедленно улетаешь из Москвы, поскольку тут как раз все и начнется. Учти, Борис! Твои слова на митинге «всех политических жуликов – на нары!» – это фактически сигнал к народному восстанию. Дальше мы запускаем свой сценарий, понял?
– Отстань, Женька! Что вы меня за идиота держите: понял – не понял! – передразнил Скорочкина Беляев. – Все я понял! Это вы давайте понимайте все правильно, стратеги хреновы. Это вы у меня служите, а не я у вас! Понял, Женечка?! Управляющим-то стать хочешь небось? Партийными деньгами порулить?! А?!
Беляев громко рыгнул, и в комнате отчетливо запахло алкоголем. Скорочкин поморщился:
– Хватит, Борис! Сочтемся славой. А тексты ты все же не перепутай…
…Горбачев открыл пленум привычными фразами, а потом, при уточнении повестки дня, предоставил слово своему заму по идеологии, который предложил до обсуждения основной повестки обсудить персональное дело коммуниста Беляева.
– Беляев стал знаменем антиперестроечных сил! – заявил тот. – Открыто противопоставил себя партии! Мы не можем двигаться дальше, не дав должной оценки… – Ну и так далее в том же духе…
Дружно проголосовали за дополнение повестки.
Тут же поднял руку Беляев.
– Ты что, Борис, против изменения повестки? – улыбаясь в зал, спросил Горбачев.
– Я – за! – рыкнул Беляев. – Я прошу слова!
– До обсуждения вопроса? Я думал, ты выступишь в конце, как-то покаешься перед партией – разоружишься, как раньше говорили…
– Дайте слово! Может, и разоружусь! – настаивал Беляев.
– Пусть выступит! – послышалось из зала. – Что мы, боимся его, что ли? Пусть говорит!
– Ну давай, Борис, давай! Слово по его просьбе предоставляется товарищу Беляеву!
Беляев, который сидел где-то в последнем ряду президиума пленума, тяжело стал спускаться к трибуне. Он встал перед микрофонами, покрутил головой так, что во все стороны сверкнуло сизым глянцем его искалеченное ухо, потом полез в левый карман пиджака и развернул бумагу.
– Россияне! Братья и сестры! Все, кто сейчас слышит меня! Народ мой, несчастный и любимый! Дети мои! К вам обращаюсь я в эту трудную минуту своей и нашей общей жизни.
Скорочкин, сидя за сценой, сначала схватился за голову, а потом кинулся к ближайшему телефону.
– …Ну и чего они добились, эти гулаговские выкормыши? – драматично вопрошал в зал Беляев, поглядывая в лежащий перед ним текст. – Эти Пилаты современности! Эти Шариковы при должностях! Эти Дуремары-отравители, замешивающие свое страшное идеологическое зелье, которое разлагает душу народа нашего?
По залу пробежал гул и стих, так как всем хотелось услышать продолжение странного выступления, явно тянувшего на шизофрению…
– …Чего они добились? Ну сняли меня с должности! Да пускай подавятся этой должностью! Я заявляю вам, дорогие мои сограждане, россияне, что больше этой организации, под названием КПСС, я не служу! Служу я только вам, родные мои!
– Погоди, Борис! – вмешался Горбачев. – К кому это ты тут обращаешься? К каким таким родным россиянам? Что за бред несешь? Мы тебя пока еще ниоткуда не исключали. Ты о чем?
Беляев, не обращая внимания на эту реплику, задиристо продолжал:
– Они уже свою историю написали. Грязную, надо сказать, историю! Историю унижения человеческой личности! Историю позора страны, победившей фашизм и живущей нынче хуже, чем некоторые африканские страны. Историю воровства и создания привилегий для себя, любимых…Вот Горбачев, к примеру, генсек наш новоиспеченный! – Беляев оторвался от текста и заметно оживился. – Строит себе две офигенные дачи – одну под Москвой, другую в Крыму. Мало ему того, что у него уже есть! Мало того, что эта ваша КПСС украла у нашего народа все, что можно украсть! Так нет же, вам, горбачевым, еще подавай!
В зале стали раздаваться выкрики: «Позор!», «Долой!», «Он пьян, как всегда!»
– А посмотрите на этих, – не обращая внимания на начинающуюся обструкцию, продолжал Беляев, – на первых секретарей в республиках и краях! Это же зажравшиеся жирные коты, которые ненавидят свой собственный народ! А тот платит им тем же – ненавистью платит. Пока, правда, тихой, но такой глубокой и сильной, что она рано или поздно выплеснется на улицы и смоет очищающим дождем этот гнусный режим, а вместе с ним и всю эту империю зла…
На этих словах по залу прокатилась волна возмущенных возгласов. Они слились в нестройный, но громогласный хор, исполняющий грозный речитатив, смысл которого был абсолютно ясен: зал требовал крови и призывал смести с трибуны наглеца! И вдруг, на фоне этого океана ненависти, раздались из разных концов робкие, одинокие, но настойчивые аплодисменты.
Беляев повернулся скрюченным ухом в зал и напряженно прислушался, стараясь утвердиться в том, что аплодисменты ему вовсе не грезятся. И когда понял, что ему действительно аплодируют, набрал в могучие легкие побольше воздуху и гаркнул что было силы:
– Пьян, говорите?! Конечно, пьян!!! А как вы хотели?! Я пью вместе с моим несчастным народом, у которого вы и эту, можно сказать, последнюю, радость хотели отобрать! – Беляев взвинтил свою речь до дисканта. – Глядя на вас, товарищи правящие коммунисты, не пить невозможно. Вас нельзя на трезвую голову воспринимать – иначе сразу с ума сойдешь.
Беляев стал печален и замолчал.
– …Да, и вот что! – устало добавил он. – Не ставьте на голосование вопрос о моем исключении из КПСС. Я сам себя сегодня из нее исключу! А вы в ней оставайтесь. И очень скоро больше станет тех, кто со мной, а не тех, кто с вами… Ах да, чуть не забыл! – буднично спохватился Беляев. – Информирую вас, товарищи члены пленума, что всех политических жуликов мы сегодня же отправим на нары! Так-то вот!..
Он замолчал, мрачно наблюдая, как повскакивали со своих мест люди в зале, как замахали руками, как несколько особо буйных кинулись к президиуму, рассчитывая, видимо, стащить докладчика с трибуны. Но тот уже и сам двинулся на свое место, однако, что-то вспомнив, вернулся назад.
– Ну, где там ваш эстонец? – неожиданно обратился он к президиуму. – Пусть выступит, а то мне пора уже…
Горбачев наклонился к соседу и довольно громко спросил:
– Какой еще эстонец?
Тот в ответ стал что-то говорить на ухо Горбачеву. Генсек долго слушал, потом отшатнулся и хлопнул ладонью по столу.
– Нет уж! Нечего за эстонских коммунистов прятаться! Давай-ка сам на трибуну, Егор Дмитриевич! Слово предоставляется товарищу Лузгачеву! – объявил он.
Лузгачев привычно взгромоздился на трибуну и достал из кармана заготовленную речь. Он начал с неожиданного обращения непосредственно к Беляеву: