Юрист тоже вскочил, с неожиданной для его комплекции проворностью зашебаршил бумагами, проверяя подписи и печати. Был оч приятно познакомсс. Если не хватит денег, сообщите. Я перечислю, сколько нужно. Яссньк. До свидания. Оч приятно, Аркд-Димирыч…Как только он мягко прикрыл за собой дверь, Хрипунов сообразил, что не спросил самого главного — про дядю Сашу, вполне вероятно, что он еще жив, надо было узнать хотя бы уаадрессс — последнее слово провыло в голове со знакомой подлой протяжностью. Господи, только этого еще не хватало, пожалуйста, только не сейчас! Хрипунов через край сыпанул в чашку растворимого порошка, плеснул воды, и на бурой поверхности тотчас закрутилась маленькая комкастая воронка. Черт, вода совсем остыла. Вот ведь гадость. Мне нельзя спать. Нельзя. Неуэльзиаааааааааааааааааа.
Хрипунов захлебнулся горячим воздухом, закашлялся, прикрывая ладонью скрипнувший рот. Песок. Крошечное, как горошина, белое солнце. И вялая, безмолвная груда на горизонте. Это не горы. Это лежит там кто-то. Я знаю. И не надо туда смотреть. Не надо и все. Не смотри. И не спать. Мне нельзя спать. Я и не сплю. Слишком жарко, чтобы спать, что они топят, как ненормальные — надо хоть свитер снять, а то сварюсь. Хрипунов непослушными руками потащил ткань через голову, ощущая, как шуршит и потрескивает наэлектризованная шерсть. Боже, жара какая. Никаких сил.
Хрипунов уронил свитер на песок и сам сел рядом, ссутулившись, сунув лоб в колени, и чувствуя, как давит на макушку плотная солнечная ладонь. Ноздри щекотал искусственный горячий дух — как будто кто-то рядом разогревал канифоль. Хрипунов, не открывая глаз, видел, как дрожит и расплывается жало чудовищного паяльника. Господи, как жарко, мама. Почему так жарко?
Он с усилием поднял голову — не смотреть на горизонт! Не надо… Но оттуда уже плыла, мягко разгоняясь, крошечная раскаленная точка. Лицо. И уже завела свою длинную гнусавую волынку мертвая голова — Хрипунов только сейчас понял, что мертвая. Я не сплю. Вы слышите — не сплю. Лицо все приближалось — занимая все пространство видимого мира, вытесняя воздух, которым и без того невозможно было дышать — и Хрипунов обмяк, приготовился к знакомой муке, к раздирающему крику, к ощущению самого полного и совершенного счастья на земле. Ну же, пробормотал он сухими лохматыми губами. Я не сплю. Ну же, давай!
Лицо подплыло вплотную — господи, как же больно, господииии — прекрасное, кошмарное, неподвижное. Не запомнить, не воплотить, не передать. Хрипунов пробовал — миллионы раз. Даже если бы он умел рисовать — все равно. Но он не умел. Даже просто удержать в памяти. Абсолютный покой. Абсолютная гармония. Абсолютная власть. Я все могу. Я со всем справлюсь. Я ВСЕ знаю… Я…
Как хорошо. Сейчас появится цветок, и я проснусь. Я все равно не сплю. Сейчас. Сейчас-сейчас-сейчас. Цветок не появился. НИКАКОГО ЦВЕТКА. И только лицо, нарушив все законы неумолимого кошмара, вдруг подернулось волнистой расплывчатой рябью, словно качнули воду в гигантской чашке — и тут же покрылось сплошной сетью тончайших хирургических надрезов — алых, живых, кровоточащих, и возле каждого надреза замелькали мелкие, понятные только Богу да Хрипунову цифирки: угол наклона, расстояние от точки, масштаб, лекальные кривые, штрихпунктиры…
Сейчас-сейчас-сейчас, забормотал Хрипунов, разглаживая дрожащими ладонями раскаленный песок, сейчас, минуточку, я запишу, сейчас-сейчас-сейчас. Пожалуйста! Лицо, все пронизанное кровавыми линиями, приблизилось к нему вплотную, коснулось, Хрипунов вскрикнул от многоигольчатой боли, пытаясь заслониться и, падая, переворачиваясь, и прикладываясь боком к чему-то твердому, вдруг понял, что гундосый голос впервые на его памяти твердит совершенно внятные и человеческие слова — смертьсмертьсмертьсмертьсмертьсмерть, смерть… Смерть.
В номере было совершенно темно. Бумага! Забуду же, забуду. Срединная ротовая точка. Хрипунов вскочил с пола, потирая плечо — кроватка в люксе оказалась стародевической узости, эк меня угораздило свалиться, господи, свет здесь где-нибудь включается, эй? Включается. На крошечном журнальном столике лежали оставленные юристом копии доверенностей. Я, Хрипунов Аркадий Владимирович, 1963 года рождения, паспорт номер… К черту Аркадия Владимировича! Кривизна и соотношение верхнечелюстного участка, колонны и долечки… Хрипунов захлопал ладонью по столешнице — ручка, ну ручка, была же, черт подери! Вот она. Носо-лобный угол. Носо-лицевой. 32, 564. 33, 765. С погрешностью до тысячных. Ноздре-лобулярный угол. Проехали. Теперь схему. Схему. Фронтальная проекция. Косая. Боковая. Глубина рассечения кожи в височной зоне. Ширина рта — мозг послушно закончил: в пропорциональном лице равна расстоянию от щели рта до нижнего края подбородка. Лист 62 оборотный. Леонардо да Винчи. Ошибаешься, старый болван! Ничего подобного!
Хрипунов, оскалившись, скрипел бумагой, зачеркивая и вновь обводя прыгающие цифры, пока не услышал у себя за спиной отчетливый, костяной, шизофренический смешок. Еще минута потребовалась на то, чтобы понять, что это смеется он сам. Виски ломило, будто кто-то попробовал проверить голову на спелость, как августовский арбуз. Замечательно. Лучше просто не бывает. Складываем. Еще раз складываем. Теперь в бумажник. Нет, лучше в карман. Еще лучше сжечь. Так надежнее. Хрипунов понаблюдал, как бьется маленькое аутодафе в уродливой пепельнице уродливого чешского хрусталя. Наручные часы бесстрастно показывали, что в столице нашей родины скоро будет час ночи. Здесь, значит, что-то около полуночи. Самое время. Хрипунов быстро обежал глазами номер, подобрал с пола свитер (когда снял, совершенно не помню), взял так и не распакованную дорожную сумку и захлопнул за собой хлипкую гостиничную дверь.
Языкодержатель для взрослых. Языкодержатель для детей. Языкодержатель пружинный.
Значит, это была она.
Хасан встал, распрямил плечи, накинул заботливо сложенный женой старый халат. Жизнь вернулась к нему, она снова посвистывала в легких, клокотала в морщинистой межключичной ямке — пусть совсем другая теперь, но все-таки — жизнь. Ибн Саббах шагнул на порог, навстречу смеркающейся крепости, отдал несколько коротких распоряжений, и Аламут только теперь, почти через сутки, осмелился тайно перевести дух. На младшую жену Хасан больше не глядел. И она так и осталась сидеть в своем углу, тихая, непреклонная, ночная.
Наутро со всех проворонивших Хасанов кошмар фидаинов содрали кожу. Живьем. А через неделю незаметно умерла младшая жена ибн Саббаха. И сразу же после ее похорон Хасану принесли новенький рикк — огромный арабский бубен, тугой, странно теплый, и Хасан сам повесил его на дверь своего дома — чтобы помнили — и сам стукнул по тонкой смуглой коже костяшками старых пальцев. Ос-венн-цимм — низко отозвался бубен, но Хасан только устало покачал головой — не время еще… Слишком рано.
Фонари на Дружбе, 39 не горели. Впрочем, и когда Хрипунов был маленьким, они не баловали сограждан еженощной иллюминацией. На подстанции тоже спать хотят. И потом пацаны все равно лампы поразгокают. А стране опять же — экономия. Хрипунов, не глуша мотор, вышел из машины и, прорвавшись сквозь неистово сомкнувшиеся кусты, подошел к окнам. К родительским окнам. Дом спал, потный, темный, вонючий. Сучил ногами под пуховыми одеялами, всхрапывал, чесался. Темные окна потели изнутри от тяжелого, нездорового дыхания, капли конденсата ползли вниз, шлепались на горшки с развесистыми геранями и сочными декабристами. Хрипунов задрал голову. Первый этаж, а до сих пор высоко. Вот тут была кухня. Четыре с половиной метра, газовая колонка, подтекающая резиновая трубка, натянутая на кран. Розовая. Вот тут — родительская спальня. Трюмо с баночками, мама говорила — трельяж, польская полировка на неустойчивом супружеском ложе, доверчиво составленном из двух гарнитурных кроватей. Технологический зазор между ними хрипуновская мама затыкала голубым байковым одеяльцем с белыми полосками. Хрипунов старший храпел и ворочался во сне, как бетономешалка. Дырка между кроватями его раздражала. А Хрипунов так и вырос на горбатом бордовом диванчике в «зале» — так в Феремове полагалось именовать комнату с телевизором, сервизом и сервантом, в которой не ели и не спали, а лишь соприкасались с прекрасным в виде программы «Время» или «Утренней почты» с Юрием Николаевым, каждую субботу в девять тридцать утра. А ну пшел отсюда, выродок, процедил в темноте отец, так отчетливо, что Хрипунова продрало льдистым ужасом по всему позвоночнику, словно кто-то знобкими пальцами пробежался по аккордеонным ладам. И, то ли повинуясь этому страху, то ли сопротивляясь ему, он быстро наклонился, нашарил под ногами осколок кирпича и со всего маху, так что хрустнуло в вывернувшемся плече, швырнул камень в окно родительской спальни. Стекло на мгновение недоверчиво замерло, словно вспоминая забытые ощущения, и вдруг разом облегченно обрушилось, обдав кусты хрусткими кинжальными осколками и торжественным театральным звоном. Хрипунов постоял растерянно, словно надеялся, что в спальне вспыхнет свет, и — под отцовскую сонную матерщину — на улицу выглянет мать, вертя круглой головой в смешных бигудюшных барашках. Вместо этого заматерились выше и сбоку, захлопали дверьми, заголосили, и Хрипунов торопливо протиснулся сквозь кусты обратно, к урчащей машине, втопил в пол просторную педаль газа, и к тому моменту, когда озверевшие подъездные обитатели вывалились, наконец, на ночную улицу, переругиваясь и кутаясь в растянутые кофты, был уже далеко от Феремова. Гораздо дальше, чем нужно.
Ножницы анатомические кишечные прямые. Ножницы гильотинные для биопсии бронхов. Ножницы глазные для мышц горизонтально-изогнутые Ножницы глазные: для снятия швов, остроконечные прямые, пружинные изогнутые, тупоконечные вертикально изогнутые. Ножницы для вскрытия сосудов. Для глубоких полостей с двойным изгибом. Ножницы для микрохирургии. Ножницы для подрезки мышц. Ножницы для рассечения мягких тканей в глубоких полостях вертикально изогнутые.
Всю обратную дорогу Хрипунов гнал, не останавливаясь — семнадцать с лишним часов — только заправлялся, жадно, как будто никак не мог напиться, да пару раз притормозил у стеклянных гибддешных стаканов и минут по тридцать дремал, ткнувшись лбом в руль, пока провинциальные гаишники, цокая языками, разглядывали невиданную машину с круглыми и злыми, как у хищной птицы, глазами, и небритого, бледного водителя, который бормотал во сне и вскрикивал, будто пьяный, а потом платил за получасовой неудобный постой, как за ночь в заграничной гостинице, и опять брал с места, как подорванный, только покрышки вскрикивали. Слышь, Петрович, а он точно без выхлопа? Да трезвый, говорю те, и стекла, пока спал, не запотели — точно трезвый. Нервный тока какой-то, вона пошел, как на взлет, чуть глушитель нам на память не оставил. Как машину только не жалко… Да денег некуда девать, вот и не жалко. Номера-то московские. И че? Да ниче. В Москве сплошное ворье живет, развалили страну, сволочи, а теперь на иномарках рассекают…
Хрипунов был бы рад поспать подольше, но не мог, стоило закрыть глаза, как в голове начинало медленно проворачиваться тихое раскатистое слово — выродок, и это было совершенно точно, просто удивительно, что Хрипунов понял это только сейчас. А ведь столько знаков, ступенька за ступенькой, шаг за шагом… Мать, вероятно, знала всегда. Теперь понятно, почему она была такая… вполнакала. Боялась. Просто боялась. И не знала, что делать. Всю жизнь. А отец, вероятно, только догадывался. Дядя Саша? Ну этот вообще весь сделан специально. Хрипунов вспомнил мертвую девушку в феремовском морге, и потом сразу же — Альму, московскую сторожевую из своей армейской части, кошмарная была сука, лютая, словно сатана, даже кормили ее только с лопаты, как медведя. А пузо, если разгрести жесткие меховые сосульки, голубоватое, тонкокожее, щенячье. Хрипунов часами сидел у Альмы в вольере, почесывал рваное ухо, и псина лежала смирно, вздыхала, и только, клокоча, показывала желто-коричневые клыки, если мимо вольера проходил кто-то чужой. Чужой, не Хрипунов.
Господи, прости меня, какой же я тупой!
Ключ торцовый (из набора для фиксации мыщелков и лодыжек). Коловорот с металлической ручкой с набором фрез. Коловорот с металлической ручкой с набором фрез. Кронциркуль. Круглогубцы
К пяти часам утра Хрипунов устал так, что забыл нужное соотношение между шириной носа и рта, вернее, на секунду поверил в то, что может забыть, и, дернувшись, немедленно вынырнул на поверхность короткого, дорожного обморока. Разобьюсь, уверенно подумал он, и измученный мозг тут же услужливо прокрутил жутковато стрекочущую немую кинохронику — искореженная, перевернутая машина, сонные, злые гаишники, старенькая областная скорая, и чуть поодаль, на обочине шоссе, накрытое случайной тряпкой туловище, захватанное гигантскими пальцами, как переспелый банан, и такое же мягкое и подтекающее. Не сейчас, успокоил сам себя Хрипунов, сбрасывая скорость так, что сзади негодующе бибикнул ранний панелевоз, не сейчас, в другой раз, честное слово. Я обещаю.
Он притормозил на обочине, крепко надрал ладонями уши — старый фельдшерский способ, способный на пару секунд привести в разум даже невменяемо пьяного индивида и, немедленно обнаружил, что в салоне на полную мощь орет CD-changer, и, должно быть, не первый час — равнодушно меняя один на другой диски Цезарии Эворы — подарок автосалона постоянному клиенту, и это, несмотря на то, что Хрипунов, кажется, совершенно ясно объяснил, что не переносит никакого постороннего шума. Ритмически организованного — особенно.
Если верить карте, до Москвы оставалось верст триста с небольшим. Медленно подползал рассвет — среднерусский, кисленький, невзрачный. Спать не было никакого смысла, лучше добраться до ближайшего городка и попытаться найти чашку приличного кофе или хотя бы приличного попутчика на пару часов — вот только неизвестно, какая из этих двух субстанций меньше принадлежит к миру абсолютной фантастики. Городок обнаружился немедленно, один из многих, смыкающих жадное кольцо вокруг вожделенной столицы с ее жирными дотациями и восхитительным разгулом. На окраинах — в прорехах нескончаемых бетонных заборов — мелькали вполне деревенские домики с наличниками, козами и непролазным вишенником. Но кое-где торчали и многоэтажные мавзолеи красного кирпича, по больше части недостроенные, конечно — следы простодушной жизнедеятельности первого поколения новорусской буржуазии той наивной эпохи, когда о Рублевском шоссе можно было только мечтать, но на буколику при этом все равно тянуло неудержимо. Ближе к центру обнаружились кое-какие следы цивилизации, но в целом это был все тот же неизбывный Феремов, и Хрипунов даже подумал, что не стоило, пожалуй, тащиться в поисках утраченного детства так далеко.
О кофе в пятом часу утра здесь, разумеется, можно было только мечтать, хотя Хрипунов мудро обнаружил автовокзальчик, который, по хорошему, просто обязан был питать граждан духовной и прочей пищей в круглосуточном режиме. Но вокзальчик смог похвастаться одним-единственным недремлющим ларьком (презервативы, водка, просроченный шоколад и пугающе разноцветные ликеры, не виданные Хрипуновым с 1992 года), одной-единственной скамьей ожидания и единственной же теткой, но зато с двумя сине-клетчатыми сумками, набитыми до тихого насекомого треска. Завидев незнакомую иноземную машину, тетка предусмотрительно подтянула свои несметные сокровища поближе и одарила Хрипунова взглядом, в котором яростная готовность дать отпор неведомому захватчику была трогательно перемешана с наивной верой в то, что захватчик и есть тот самый белый прынц под алыми парусами, в ожидании которого бессмысленно и незаметно прошла целая жизнь. Блаженна страна, в которой женщины смотрят так на мужчин, в ней всегда найдется приют и работа бродячим домографам.
Ясное дело, тетка, напрасно ожидавшая первого автобуса до Москвы (заглохший желтый «Икарус», кстати, так и не сумел покинуть гараж, и не местному шоферюге было пытаться преодолеть ход тысячелетних шестеренок, заклинивших было намертво, и только теперь облегченно набиравших жуткий неостановимый ход), так вот — тетка, разумеется, какое-то время стояла насмерть, пораженная в самое сердце предложением незнакомого интересного мужчины подкинуть ее прямо до Москвы на невиданной колеснице. Но, перебросившись с Хрипуновым десятком быстрых и бессмысленных для нерусского человека фраз — мешанина из анкетных сведений и наблюдений за погодными явлениями и курсом иностранных валют — она заметно подтаяла и даже машинально ощупала обширный лифчик, этот незаменимый бумажник российских красавиц, сравнимый разве что с карманом, пришитым изнутри к парадным белым трусам, но это уже для грандиозных сумм и непредвиденно дальней дороги. Хрипунов жест мгновенно считал и уверил тетку, что в деньгах не нуждается, просто устал, потому что сутки добирается с похорон матери — вы понимаете, я за рулем боюсь заснуть, а с попутчиком легче, и вы доберетесь в три раза быстрее, вам куда в Москве? Большой Казенный? Знаю, конечно, бывшая Гайдара, да что вы — какое беспокойство, это я вам благодарен, присаживайтесь, да не испачкаете вы ничего, какие пустяки.
Такие бурные уговоры выжали из Хрипунова последнюю жизнь, поэтому до Москвы добирались исключительно на энергии не умолкавшей тетки, которая, господи, да какая же она тетка, ей и сорока еще нету, наверно, мне ровесница, и лет в пятнадцать наверняка была совершенная красотка и чья-то бессмертная, ознобная, первая любовь, а в шестнадцать зачем-то вышла замуж за развязного усатого подонка, и родила мальчиков-близняшек, а потом еще одного, через год, только мертвенького, и обрюхатела, обабилась, обрюзгла, только голос все такой же — как будто кто-то высыпал серебряные ложечки на треснувший стеклянный поднос, голос бывшей красавицы, аромат чьей-то вдребезги разбитой жизни, почему у первой любви всегда такая жуткая судьба, почему у меня ее не было — ни первой, ни третьей, ни второй?
До общаги теткиных близняшек, догрызавших в Москве высшее образование — какое именно, Хрипунов не вник — добрались едва ли не родственниками, хотя Хрипунов и трех слов не сказал за всю дорогу, только слабо улыбался, будто приходя в себя после кошмарной болезни, и тетка все совала ему яблоки из собственного сада, мелкую антоновку, всю в шершавых пятнах многолетней парши, и Хрипунов взял, нельзя было не взять — от детей оторвано — и яблоки так и валялись в бардачке, много месяцев, такие дрянные, что даже гниль не брала, пока их не откопала случайно Анна, и не съела — с отвратительным оскомным хрустом, вечно она тянула в рот всякую несъедобную кислятину, пока огромные сочные персики с Ленинградского рынка, выложенные в просторную вазу, не становились скользкими от нежнейшей сероватой плесени, мягкой, словно первый пушок на младенческой голове.