Во всяком случае, когда я сообщил Вере, что ухожу от нее, она так и сказала: «Я не понимаю тебя». Как будто я говорил на мандалайском языке. Если такой существует.
«Я не понимаю тебя», – сказала она, и в этом мы с ней были очень похожи. То есть среди нас двоих затесался один, которого мы оба не понимали.
И это был я.
На каком еще языке я мог объяснить ей, а заодно и себе, что, собственно, со мной произошло и какой паровоз меня переехал, раз уж она не понимала мой мандалайский? Какой лингвист сумел бы проанализировать строй того языка, на котором я никак не мог передать ей даже своего собственного изумления?
И что мне сказал бы Сократ, попади я в эпицентр его диалектических упражнений? Полных укоризны, само собой.
Сократ: Поделись же с нами, незнакомец, своими мыслями. Что, по твоему разумению, есть счастливая старость?
Пока еще неясно кто, но очень печальный: Брось, старина. Разве тебя самого не колотит твоя же собственная жена Ксантиппа? Все говорят, что колотит. Так что нечего тут сидеть и намекать, будто доволен семейной жизнью на склоне лет.
Сократ: Как интересно ты говоришь. Но скажи нам прежде всего – отчего у тебя нет имени? Вот у меня есть имя, и про Алкивиада мы все знаем, как его зовут, и даже Протагор известен среди нас под тем именем, которое дал ему отец, а вот про тебя мы ведь ничего не знаем. Как называешь ты себя сам?
Пока еще неясно кто, но очень печальный: Если хочешь, зови меня Алкивиадман. Или Койфматогор. Как тебе нравится.
Сократ: Ты, по моему разумению, из финикийцев?
Койфматогор: Лишь по отцу.
Сократ: И как же у вас, у финикийцев, определяется счастливая старость?
Койфматогор: Да я ведь, Сократ, не такой старый уж человек, чтобы знать ответ на эти вопросы.
Сократ: Я задал тебе, финикиец, ровным счетом один вопрос. Почему же ты говоришь «вопросы»?
Койфматогор: Потому что старость, Сократ, способна умножить все – как печали и радости, так и вопросы.
Сократ: Мне думалось, что в нашем с тобой возрасте множиться должны ответы.
Койфматогор: Не множатся, Сократ. Не множатся, хоть убей. Очевидно, это такое же распространенное заблуждение, как то, что старикам жить хочется меньше, чем молодым.
Сократ: В этом я с тобой соглашусь, финикиец. Но как же все-таки ты определишь счастливую старость, зная теперь, что старикам жизнь так же мила, как и молодым людям? И не уклоняйся больше от моего вопроса – вот о чем я тебя попрошу.
Койфматогор: Хорошо, Сократ. Я, пожалуй, отвечу тебе, какой мне видится счастливая старость.
Сократ: Рады будем послушать тебя. Вот и Алкивиад, хоть он еще молод, перестал смотреть на танцовщиц и даже не велит, чтобы ему долили вина. Такое, финикиец, бывает нечасто.
Койфматогор: Счастливая старость, Сократ, это когда прекрасная девушка, моложе тебя на тридцать лет, вдруг пишет у тебя на руке свое имя. Вот здесь, на внутренней стороне. Чуть выше запястья.
Впрочем, я все же немного наврал Сократу. «Прекрасной девушкой» Наталью назвать было нельзя. Просто – чего не сделаешь, пытаясь убедить какого-нибудь упрямого грека? С другой стороны, как выразился один мой студент, «на вкус и цвет – у каждого свой фломастер». Вот и рисуем. У кого – Юдифь с заспанной головой Олоферна (отличная, кстати, была бы реклама снотворного), а у кого – Джина Лолобриджида с обложки пятидесятых годов. И плечики кокетливо оголены. Но нам чужого не надо. Со своими бы девушками разобраться в конце концов. Пусть даже прекрасными их называешь только в полемическом запале.
Но имя на руке все-таки было. Тут уж я не соврал. Точнее, инициалы. «Она рисует на руке заветный вензель Н да Е».
Вера спросила: «Это что у тебя?»
Вот в этот момент я как раз и сказал: «Я ухожу. Больше так продолжаться не может».
Потому что к тому времени речь не шла уже ни о каком призе. То есть сначала я еще забивал себе голову всякой чепухой насчет того, что имею право, что это мой приз, что не зря ведь всю жизнь только и думал что о работе, и теперь вот «награда нашла героя», и можно рассматривать ее как вполне заслуженный, пусть и не очень ожиданный трофей. Такой не больше чем вымпел.
Все это настроение свистело у меня в голове, пока писалась та самая дурацкая курсовая. И еще немного после нее. Но к тому моменту, когда Вера увидела Натальин автограф на моем мужественном, но немного подрагивающем от испуга запястье, весь этот свист уже по большому счету улегся. И мысли о том, что я в любой момент могу это прекратить, тоже как-то перестали радовать своим посещением. Потому что я уже не мог.
В самом начале, пока смотрел, как Наталья грызет свою авторучку, делая вид, что слушает мои замечания по этой якобы курсовой, еще успокаивал себя, что все это так – одна только игра воображения, но когда сам начал замечать за собой тенденцию к покусыванию карандашей, стало уже не до шуток. Ни в какой микроскоп теперь не сумел бы разглядеть ту черту, которую один раз перескочил – и назад уже не вернешься. Потому что у сердца такие же правила, как у шахмат. Сделал ход – перехаживать нельзя. Даже и не надейся.
– Мне она тоже писала на руке, – сказал Николай, открывая передо мной дверь и пропуская в темную прихожую. – Но я сразу стер. В спортзале было бы слишком заметно. Короткие рукава. Да и вообще, детский сад. Я ей сказал – я таких вещей не люблю.
Значит, она просто нас помечала. Клеймила принадлежащий ей скот. Крупный, рогатый, довольный своей участью и полупрозрачной футболкой хозяйки, обтягивающей ее красивую грудь. Совсем не такую, как у наших усталых ровесниц.
Очаровательная пастушка и ее видавший виды табун. Или отара. Тонкости терминологии пока еще от меня ускользали. Значит, было над чем работать.
– Давай, проходи, – сказал он. – Чего встал? Вешай свой плащик вон там. Не бойся, не пропадет.
– А что это за квартира?
– Я здесь людей пытаю. Застенки НКВД.
– Понятно.
– Я пошутил.
– Да, да, я понимаю. Очень смешно.
Квартира была обставлена всей необходимой мебелью, но мне с первого взгляда стало понятно, что здесь никто не живет. Я попал в конспиративный мир засекреченных явок, паролей и адресов. Кресло, на которое меня усадил Николай, всем своим видом вопило о том, что оно напичкано микрофонами, камерами, датчиками и еще неизвестно чем. Были ли в нем обычные пружины – вот в чем я сомневался.
– Ты чего сидишь с таким лицом? – сказал Николай, выглядывая из кухни с открытой уже бутылкой водки в руке.
– С каким?
– С серьезным. Давай, иди сюда. Поможешь колбасу мне порезать. Важное дело, профессор. Это тебе не диссертации про литературу писать и по аллеям носиться. Закуска!
Он поднял указательный палец к потолку и снова исчез на кухне.
– Ну, ты идешь? – крикнул он оттуда через минуту. – Надо принять по пятьдесят… Граммульку, профессор, не больше…
Через полчаса я был в общих чертах пьян. Николай, как опытный профессионал, не преминул этим воспользоваться.
– Ну, давай, расскажи мне чего-нибудь про евреев… Били тебя одноклассники в детстве?.. Нет, подожди, я сейчас кварцевую лампу сюда принесу.
– Кварцевую лампу? – сказал я, но он уже вышел из кухни. – Зачем нам кварцевая лампа?
– Пока бегали по всей Москве за этим норвежцем, – объяснил он через минуту, – простудились всем отделом. Слышишь, какой у меня голос? Совсем другой. Гундит, как француз.
Меня слегка удивила та отстраненность, с которой он говорил о своем голосе, используя форму глагола в третьем лице, но, в конце концов, это были его личные взаимоотношения с собственным организмом. Я в них вмешиваться не хотел. Не в таком состоянии. К тому же я понятия не имел, какой голос у него был до этого. Я что, диктофон – запоминать голоса?
– Давай еще по одной макнем… Вот, пусть она здесь стоит. А то заразишься от меня – будешь тоже гундеть на своих семинарах.
Он поставил лампу между нами на стол и включил шнур в розетку.
– Убьет всех бактерий. Только не забудь мне напомнить – надо выключить ее через десять минут. Сгорим, если долго будет работать… Ты хорошо загораешь?
– Нет, у меня кожа плохая. Веснушки.
– Облазишь?
– Да я, в общем-то, редко хожу на пляж. В детстве только ходил. Мама загорать очень любила.
– Понятно, – он до краев налил обе рюмки. – Ну, за тебя…
Через мгновение он легко выдохнул, подцепил вилкой кружок колбасы, зажмурился, откусил, посмотрел на меня и подмигнул веселым, слегка увлажнившимся глазом.
– Ну, так гоняли в детстве за то, что еврей? Или давал сдачи?
– Я не помню.
– Да ладно, профессор. Какой там не помнишь! Со скрипочкой, наверное, в музыкальную школу ходил. А они тебя во дворе уже поджидали.
– Я не помню.
Воспоминания прекрасны только тогда, когда ты не делишь их с остальными. Надежность швейцарского банка. Или сверхзасекреченного компьютера американских спецслужб. Как в голливудском кино.
– Понятно, – он до краев налил обе рюмки. – Ну, за тебя…
Через мгновение он легко выдохнул, подцепил вилкой кружок колбасы, зажмурился, откусил, посмотрел на меня и подмигнул веселым, слегка увлажнившимся глазом.
– Ну, так гоняли в детстве за то, что еврей? Или давал сдачи?
– Я не помню.
– Да ладно, профессор. Какой там не помнишь! Со скрипочкой, наверное, в музыкальную школу ходил. А они тебя во дворе уже поджидали.
– Я не помню.
Воспоминания прекрасны только тогда, когда ты не делишь их с остальными. Надежность швейцарского банка. Или сверхзасекреченного компьютера американских спецслужб. Как в голливудском кино.
«Введите код доступа».
К тому же глагол «поджидали» не очень успешно маскировал слово «жид». Оно просвечивало, как оттопыренные уши, глаза навыкате и рыжие волосы.
«А ну-ка, жиденок, иди сюда! Скажи матерное слово».
Сколько мне было тогда? Года четыре? От этого, очевидно, и рождалось недоумение. Слишком рано, чтобы понять – жизнь не сахар. Со всей невозможностью произнести этот «сахар» и не картавить в конце. Никто ведь не понимает – насколько иронично обошлась с тобою судьба. В этническом смысле. Поэтому постоянное давление. И ты должен выбрать в итоге – еврей ты или нет.
Но бабушка сказала: «Все чепуха. Люди должны быть разными». И это тоже было не совсем понятно. Почти как слово «жиденок».
Зато удивительная радость, когда потом узнаешь вдруг, что Жид – это еще и знаменитый французский писатель. Забавно, с каких вещей может начаться интерес к мировой литературе.
– Ну, не хочешь рассказывать – не надо, – сказал Николай. – Ты пей, а то у нас тут сбросили одного с моста.
– Как сбросили?
– Очень просто. Тару задерживал, – он рассмеялся. – Ты чего приуныл? У нас же с тобой вечеринка. А? Вечеринка или где? Давай, не молчи, профессор. Поддержи беседу. Помнишь анекдот про поручика Ржевского? Как он в лодке веслом беседу поддерживал…
Наливая себе следующую рюмку, Николай продолжал смеяться, но ни одной капли на стол не пролил.
– Видал? Как прецизионный станок! Ковровая бомбардировка высокой точности! Ну ты что, обиделся, что я про евреев тебя спросил? Брось!
– Нет, нет, все в порядке, – сказал я.
Но был еще Сеня. Когда учились во втором классе, он громким шепотом рассказывал мне в мужском туалете, что его должны были назвать Соломоном, как дедушку, но не назвали.
Хотя Сеня тоже было еще то русское имя. Плюс неуклюжий и толстый, и рот всегда приоткрыт. В общем, мое спасение.
Потому что хватало его. За мной бегать по школьному двору было уже не так интересно. И пинать, чтобы сзади на брюках остался полный след. Для такого пинка надо было бить не носочком, как по мячу, а скорее толкать подошвой, так чтобы Сеня непременно рухнул лицом вперед. Как бы лягаться. И, главное, чтобы он не ожидал. Потому что иначе крепко расставит ноги и уже не упадет. Тогда не смешно. А отпечатков Сеня никогда не стряхивал со штанов. Так и ходил целый день. И вовсе не от неряшливости. В свои восемь лет он к этому уже относился как к серьезному документу. Есть отпечаток на заднице – значит, на сегодня уже получил. Так что можете быть свободны. Это был его дневной пропуск.
Я иногда испытывал мучительную неловкость, когда видел, как сзади к нему подкрадывается кто-то из них, но не мог дать ему знать об этом, потому что с ними у меня тоже была негласная договоренность. Я не имел права предупреждать его. В их глазах я стоял выше, чем он. Стыдно, но тогда я этим немного даже гордился. Поэтому продолжал разговаривать с ним как ни в чем не бывало, а потом делал быстрый шаг в сторону, чтобы он упал не на меня. Впрочем, Сеня на мое поведение не обижался. Он просто считал, что мне повезло больше, чем ему, и абсолютно на меня не рассчитывал. Вставал и отряхивал колени. Очевидно, он понимал, что падать ему еще долго предстоит в одиночку.
Зато именно мне пришла в голову мысль ставить отпечаток подошвы ему на брюки заранее. Мы встречались по дороге в школу, заходили за деревянные кладовки, Сеня снимал свой ботинок, и пока он неуклюже балансировал на одной ноге, я, как почтальон, проставлял ему на заднице штемпель. Моим ботинком для этой цели мы никогда не пользовались. Сене было плевать, и, может быть, он даже был бы доволен, потому что тогда ему не пришлось бы размахивать руками и подпрыгивать, пытаясь устоять на одной ноге, но я свой ботинок из этой комбинации решительно исключил. Достаточно было моего преимущественного положения в иерархии 2 «Б» класса. Поэтому руками все-таки размахивал он, а не я.
Потом мы с ним еще встретились на военных сборах в шестьдесят седьмом году, когда институтских преподавателей загнали на двухмесячную переподготовку. Сеня работал в Институте стали и сплавов, и, насколько я знал, дела у него там шли вполне хорошо. К этому возрасту его неуклюжесть совершенно пропала, уступив место огромному росту, широким плечам и уверенным сильным движениям. Но его слегка насмешливый и понимающий взгляд по-прежнему был на месте. Очевидно, он все-таки помнил этот мой шаг в сторону, когда мы с ним стояли там в прошлом и болтали о том о сем.
Израильтяне в тот год вели войну с Египтом, и, несмотря на то что мы официально поддерживали арабов, военные не скрывали своего уважения перед боевыми успехами «сионистских агрессоров». Выстроив нас на плацу, полковник Сизый делал несколько шагов вдоль строя и неизменно останавливался рядом с Сеней, который как башня возвышался на правом фланге.
«Рядовой Шапиро, два шага вперед», – говорил полковник, и Сеня четко, как на параде, тянул носочек, впечатывая сапог в поблескивающий от летней утренней влаги асфальт. Практически каждый день у нас начинался с того, что Сизый выводил Сеню вперед, и тот умело и с удовольствием показывал нам приемы строевой подготовки.
«Учитесь, – говорил полковник. – Думаете, зря, что ли, они сожгли на прошлой неделе всю эту танковую колонну. А у египтян, между прочим, наши инструктора. И они там тоже не груши околачивают».
Меня за два месяца полковник ни разу перед строем не вызывал.
– Але, профессор, ты еще здесь? – сказал Николай, гася в пепельнице сигарету. – У меня такое ощущение, будто я разговариваю сам с собой. Даю, знаешь, немного такого шизика… У тебя, кстати, говорят, первая жена в психушке лежала. Расскажи. Говорят, с ножом на тебя покушалась.
А вот и тема жертвоприношения. Интересный у нас разговор. Авраам и сын его Исаак. Божий агнец. Соломон Аркадьевич потом целый день ходил бледный. Держался за сердце. Интересно, за что я должен был держаться?
«И сказал Авраам отрокам своим: останьтесь вы здесь с ослом; а я и сын пойдем туда и поклонимся, и возвратимся к вам».
Лукавил старичок.
На втором или на третьем курсе пришла новая преподавательница русской литературы. Курила во время лекций, надрывно откашливалась и спрашивала нас про Достоевского.
«А какая была фамилия у Настасьи Филипповны в «Идиоте»?
Но мы не знали, потому что фамилия упоминалась только один раз. Кто же на втором курсе будет читать так внимательно?
«Барашкова, – говорила она и выпускала дым в форточку. – Понимаете? Агнец на заклание. Поэтому Рогожин должен ее зарезать. Так придумано».
Вот и не верь после этого в знаки. Открытым текстом тебе говорят – будь начеку. Семиотика. Люба наверняка уже к этому времени приехала из своего Приморья. Хотя, сколько нас там сидело на этой лекции? Целый курс. Ко всем, что ли, потом ночью с ножиком приходили?
«Любимых убивают все».
Гипербола, разумеется, но в чем-то Уайльд не ошибся. Ни в одном музее потом не мог смотреть на картины с Авраамом и Исааком. Как они там идут. Или разводят костер. Сразу уходил в другой зал. Отчего у художников такой интерес к этой теме?
«Смотрите, – сказал наутро Соломон Аркадьевич, – вся подушка изрезана. Просто в клочья».
Открываешь глаза и уворачиваешься. Быстро-быстро. Дядя Вениамин в детстве на эту тему любил говорить: «Реакция есть – дети будут». И похохатывал. Оказалось, не врал.
– Ну так что? Расскажешь? – сказал Николай. – Чего у вас там произошло?
– Ты знаешь, я как раз хотел с тобой на эту тему поговорить… Я за тем и звонил… То есть не совсем на эту… но, в общем, про Любовь…
– Про какую любовь? – быстро перебил он. – Про твои отношения с Натальей?
– Нет, про Любовь Соломоновну. Ее так зовут… Мою первую жену… Любовь Соломоновна…
– А… Понятно. А то я вдруг подумал…
– Нет, нет, что ты. Это не обсуждается. Я и не хотел об этом совсем говорить. Я насчет Любви Соломоновны… И насчет Дины…
– Дины? А это еще кто?
– Дина – моя невестка. У нее большая беда…
– Так-так, стоп, подожди. Надо тогда еще налить. А то я вижу – ты наконец разговорился.
После того как я изложил ему свою просьбу, – сбивчиво, бестолково и сглатывая пересохшим горлом, так что дергалось все лицо, – Николай посидел молча, закурил, посмотрел на меня и усмехнулся: