– Вообще-то он правильно многое говорит, – кивал головой В.П. – Хотя я и не согласен с его коньком – русификацией Украины. Но смотрите, как его терзают и ломают! Поневоле поверишь в его правоту, раз эти гады так злобствуют…
Вскоре я ещё раз подскочил в Киев, просто так, на недельку. И мы вновь гуляли, абсолютно трезвыми, по улице Ленина, и я спросил между делом, как там дела у этого националиста Дзюбы.
– Засудили его! – бросил В.П.
И вдруг заговорил, на удивление горячо, даже с восхищением:
– Как он на суде себя вёл! Всем нос утёр! Говорят, даже свидетели обвинения боялись смотреть друг другу в глаза! Но дали парню пять лет! Какие суки! Ваня, умница, все их экспертизы опроверг! Но никто не заступился! Никто!
Некрасов отвернулся, а я молчал. Что я мог сказать? Шел рядом и молчал…
Много позже я узнал, что рукопись прославленной книги Ивана Дзюбы «Интернационализм или русификация» Некрасов читал, когда она была ещё в форме письма к первому секретарю ЦК Украины Шелесту.
Попав в Париж, Некрасов сразу написал статью «Иван Дзюба, каким я его знаю».
«А вот такие понятия, как порядочность, благородство, терпимость, сердечность, кротость, милосердие, великодушие, ну и упомянутая уже деликатность, начисто выпали из нашего словаря положительных качеств… Враги Дзюбы любят называть его хитрым и опытным демагогом. Это всегда говорят о людях не так хитрых, как умелых, с которыми трудно бороться логическими категориями, поскольку логика на их стороне… Поэтому их называют демагогами… Дзюба всегда сражается с открытым забралом… но иной раз может воспользоваться и оружием противника».
Очень жалел Ивана, когда тот как бы покаялся публично.
– Что там с ним делают? Как его там давят! – говорил он печально. И вздыхал. Россия… Украина… Киев…
Некрасов любил говорить, что никогда не слышал – «русские киевляне», «украинские киевляне», но все говорят – «киевляне». Просто киевляне!
В очерках «По обе стороны стены» Некрасов беспрерывно сравнивает. Как здесь, как там. Здесь лучше, успокаивает он себя.
Всё, всё, тебе говорят, забудь о прошлом! А как забыть? А Киев? А Днепр? А Москва? А пляж Коктебеля? И главное – читатели-то твои? И понимаешь, что ты не жалеешь лишь о гомункулусах, о ерунде, о декорациях, о деталях. А вот о первостатейном тоскуешь. О людях тоскуешь – друзьях, знакомых, соседях по столику, попутчиках, прохожих в Пассаже и купальщиках на Днепре… Говорящих, думающих, шутящих на русском языке, твоём родном языке… И на украинском тоже. Чего там хитрить…
– Я злюсь, когда без тени иронии, чтобы обидеть, меня называют москалём, – говорил Некрасов. – Как какого-то интервента или работорговца…
Москалём его обозвали в 1975 году в Канаде местные украинцы, ярые антисоветчики и такие же русофобы. Согласен, говорил Виктор Платонович, что натерпелись они от преступлений советской власти дальше некуда. Но они хотят отрешить его, истинного киевлянина, от Украины, обвинить во всех её бедах и отстранить от забот!
– Я русский, но прожил всю жизнь в Киеве! Вся моя семья глубоко чтила украинский народ! – горячился Некрасов.
И если ему бывает больно или радостно за Россию, он абсолютно так же переживает и за Украину.
– Это моя страна, Украина! – сколько раз повторял В.П.
Вместе с Иваном Дзюбой Виктор Платонович выступил 29 сентября 1966 года на знаменитом митинге в честь 25-летия расстрела десятков тысяч людей в киевском Бабьем Яру. Толпа скандировала их имена. Они призывали помнить о тысячах и тысячах погибших, почтить их смерть достойным памятником, не дать поднять голову антисемитизму.
В Париже через много лет Вика возмущался памятником, наконец установленным в память расстрела в Бабьем Яру.
– Что за помпезность! Что это за мускулистые богатыри с гордо поднятыми головами! Просто непонятно, почему они сдались в плен! – саркастически вопрошал он, потрясая передо мною украинской газетой.
Но газетная вырезка в рамочке была поставлена на полку.
А вскоре он объявил, что памятник хорош и такой, по крайней мере, есть где цветы положить, слезу уронить, вспомнить да задуматься…
Тогда же, после митинга в Бабьем Яру, начали таскать Некрасова по райкомам и горкомам, надо, мол, разобраться с этой сионистской провокацией.
– Зачем вы, Виктор Платонович, идете на поводу у сионистов?! Разве немцы расстреливали одних евреев в Бабьем Яру? Были там и русские, украинцы, наши военнопленные.
– Правильно, расстреливали не одних евреев, но только евреев убивали лишь за то, что они евреи! – отвечал он.
На него смотрели глазами мороженного окуня…
Советская власть всегда чрезвычайно опасалась людей, уважающих себя, спонтанных, бескомпромиссных. Некрасов был именно таким человеком, к тому же обаятельным, ироничным и по-настоящему тонко воспитанным.
– Ну зачем вам, Виктор Платонович, – удивлялись одни, – нужно ввязываться в эти еврейские сборища, лезть на рожон из-за этого Бабьего Яра? Всё и так утрясётся, не стоит ссориться с партией из-за каких-то евреев!
– Что тут удивляться! – говорили другие. – Некрасов ведь никакой не русский дворянин, он самый настоящий еврей, посмотрите на нос его матери!
Что за сволочи, злился В.П., они думают, что защищать память об уничтоженных евреях постыдно для русского человека! У них в голове не укладывается, что безответных людей кто-то защищает просто так, без задней мысли. В том числе от хамства, грязи и вранья!
Машинописец на «Эрике»
Каждую неделю, ближе к выходным, звонил Виктор Платонович:
– Зайди, забери что печатать!
Иногда разнообразил:
– Поднимись, возьми клевету!
Обычно я отвечал сухо: сейчас буду! Или: оставьте на столе! А то: положите под коврик у дверей. Сухость объяснялась моим затаённым недовольством – целую неделю тянет с работой и только в пятницу садится писать! И конечно, напечатать надо к понедельнику и, как всегда, безотлагательно. А в субботу у нас с Милой назревала очередная гулянка, называемая на петровский манер «ассамблеей». Либо мы с компанией собирались «выйти», как говорят французы.
Но никогда, конечно, не посмел я ему отказать. Поступал, как прославленный в советских романах мужчина, – концентрировал волю и с сожалением отгонял лень. Понимая, что моя помощь действительно необходима. И очень боялся обидеть отказом.
Поворчав про себя, я принимался печатать…
На рукописях В.П. делал пометки. «К понедельнику!» – если давал в субботу. Или: «Не торопись», то есть можно напечатать и на следующей неделе. Ну а ежели он давал на печать в воскресенье, то писал извинительно: «Вить, на завтра!»
Забыл сказать, что купленная пишущая машинка с русским шрифтом тоже была марки «Эрика», воспетой Галичем…
Так как я перепечатал всего Некрасова – сотни статей, тысячи страниц, – то у меня в голове всё перепуталось. И не раз записав удачную фразу, я вскоре натыкался на неё у Некрасова. Так это, оказывается, Вика сказал! А я-то простодушно считал, что это мне добрый гений шепнул!
Виртуозно, входя в некий шаманский транс или просто в порыве вдохновения, я мог расшифровывать его, бывало, невообразимые каракули. На первый взгляд кажется, что всё яснее ясного. Но когда начинаешь читать, то далеко не сразу разгадываешь его скоропись – многие буквы он пишет чуть ли не одинаково, любит сливать две, а то и три буквы в один иероглиф. Иногда забывался окончательно и так куролесил на бумаге, что я заборно чертыхался.
Но я разбирал почти всё! Лишь иногда возмущённо печатал несколько вопросительных знаков подряд, но в основном получалось неплохо. Мне нравился графологический вид его рукописи – ровный, уверенный, довольно крупный почерк. Писал он быстро и вымарывал редко. Описок не делал, а грамматических ошибок было очень мало.
Я так влезал в шкуру Виктора Платоновича, в его стиль, в его лексику, что просто-напросто угадывал, что он хотел сказать. Писал он хотя и гладко, но далеко не штампами и редко употреблял заезженные фразы и потёртые словечки. Вероятно, я подсознательно впитывал его стиль, его манеру составлять фразы, его язвительные обороты и ироничность. Проще говоря, я незаметно для себя учился писать прозой, описывать, удобочитаемо излагать свои мысли, избегать повторов и к месту ввёртывать нужное словцо. Достиг ли я небывалых высот в мастерстве письменного изложения? Нет, но пару холмиков и крутых пригорков я покорил, пыхтя. Что уже неплохо, согласитесь.
Я прочел абсолютно всего Некрасова, начиная от заметных вещей и кончая самыми невразумительными статейками. Поэтому рефлекторно и подсознательно узнал или усвоил взгляды, вкусы, привычки и мнения В.П. о многих вещах и людях. Я могу, подумав, ответить почти на любой вопрос о тех или иных воззрениях Некрасова. Правда, факты его жизни, даже последних двадцати лет, знакомы мне гораздо меньше. Некоторые моменты и ситуации он нигде не описывал и даже мне не рассказывал.
Читать Некрасова нужно лёжа на раскладушке на подмосковной даче, или примостившись в холодке на веранде в Ирпене, или же сидя в белом шезлонге на прекрасном газоне в Женеве. Читаешь часто с полуулыбкой, подтаивая от прелести слога и умиляясь от удовольствия. Сюжет, когда он существует, очень условен, хронология расплывчатая, несусветные меандры, изящные отступления. Намёки для посвящённых, улыбка краешком рта, строки из классиков, колокольчик иронии, реминисценции из Серебряного века. Некрасов был уверен, что его читатель понимает толк в живописи, литературе, архитектуре, истории и, главное, в выпивке!
Достоевский любил диктовать свои романы, лёжа на кровати и отвернувшись к стене. В.П. всегда писал сидя, обязательно мягким карандашом, положив на колени предусмотренную для этого картонку, истёртую, с обгрызенными углами. На её обратной стороне была изображена литография какого-то синего цветка. Перед тем как начать писать, он затачивал десяток карандашей, чтобы не отрываться от работы. Потом карандашные огрызки веками хранились в особом пенале…
Произведения более обширные Некрасов любил писать в уединении. В Женеве, в прекрасном ухоженном садике, у Наташи и Нино Тенце. Или в рыбацком домике в Норвегии, или в старинном каменном доме в деревушке Марлотт. Или в Фонтенбло, под Парижем, или в Коллюре, в Пиренеях. Или в Испании, на старой ферме. А то и в Германии, у Льва Копелева.
Дома же, в Ванве, таинство творчества до смешного упрощалось – очередную передачу писал часа два, перечитывал и отдавал мне печатать на «Эрике». После этого машинопись просматривалась, чуть исправлялась, редко дополнялась одной-двумя фразами. Рукопись я укладывал в большую коробку и отправлял на хранение в свою кладовку. Вика был доволен – освобождалось место в кабинете.
Потом я обнаружил, что за целый год – 1982-й – рукописей нет ни у него, ни у меня. Куда они делись, не знаю. Подозреваю, что Некрасов отдал пачку статей одному известному коллекционеру. Тот промышлял у всех писателей, а особенно подчищал всё у писательских вдов и детей. Я его видел пару раз у В.П., но не придал должного значения. А восемьдесят второй год тем временем исчез…
Начиная крупное произведение, Некрасов лишь в самых общих чертах представлял, что и как писать. Знал наверняка одно – начнёт с описания какой-нибудь мелкой поездки или крупного путешествия. Это обязательно, ни одна его вещь этого не избежала. И тут же вдруг остановит свой взгляд на абсолютно неожиданном предмете – на газете ли «Правда», на прочитанной ли недавно книге, на статье ли из «Брокгауза и Эфрона». Тогда он немедленно отстраняет плавное повествование и, как бы по наитию, начинает пересказывать своими словами статью, заметку или книгу. И получается очень приятное, плавное и уместное сочинение.
Витя, Галич умер!
В обеденный перерыв позвонил мне в лабораторию в Фонтенбло Некрасов:
– Витя, Галич умер! Час назад!
– Как! – обомлел я.
Александр Галич, почитаемый всеми нами бард, умер странной смертью – его убило током. Вернулся с работы, с «Радио Свобода», специально пораньше, чтобы заняться великолепной стереоустановкой, только что купленной. Последней модели «Грюндинг». Нюша, как называли друзья его жену Ангелину Галич, пошла выводить собачку, а вернувшись, увидела лежащего на полу мертвого Сашу. Экспертиза установила, что антенна установки странным образом оказалась под напряжением, он прикоснулся к ней, и больное его сердце не выдержало удара тока. Так полиция и объявила.
Абсолютно было непонятно, каким образом можно включить в сетевую розетку радиоантенну! Многие считали, что это всё было подстроено… Разве что Нюша решила сама включить аппарат, перепутала контакты и оставила его под током. Другого мало-мальски серьёзного объяснения мы с В.П. не видели.
Он принёс домой золотой крестик. Полицейские, унося тело, сняли его с покойного и передали Некрасову. Мы поколебались, может, оставить себе на память, но Вика, помолчав, твёрдо решил – надо вернуть. Отдал его Нюше после похорон…
Саша Галич умер! Александр Аркадьевич умер!
Для третьей эмиграции это была первая смерть. И сразу такая утрата – Галич!
Его пели все, сказал над гробом Некрасов, то есть многие миллионы людей, можно назвать это славой, но это больше чем слава – это любовь…
И скромно, чтоб не тревожить соседей, зазвонили колокола собора Святого Александра Невского на улице Дарю. Отпевание было по всем правилам, хор сладкозвучен, в ладанном тумане мерцали капельками свечные огоньки, красиво и печально…
Громко рыдал, стоя на коленях, какой-то молодой человек, наша семья отошла к стене, мы с Викой кланялись, когда другие крестились…
По нашим эмигрантским понятиям, народа в церкви была несметная уйма. И когда все вышли, церковный двор заполнился толпой.
Гроб поставили на паперти, над ним произносили речи. Как потом будут их произносить на этом же месте над гробом и Некрасова, и Максимова, и Булата Окуджавы…
Я поражался, как достойно вела себя Нюша. Очень красивая и торжественная, она стояла, сжав руки в перчатках, и смотрела как бы вдаль. Никаких публичных рыданий, никто не поддерживал под руки обессилевшую от горя вдову… На кладбище Нюша прислонилась лбом к гробу, положила цветы и посторонилась; все пошли гуськом, бросая в могилу цветы и крестясь. Некрасов тоже вдруг перекрестился, и я за ним…
Виктор Платонович скажет потом, что почувствовал что-то несуразное в том, что Галича похоронили не в Москве, а здесь, на этом притихшем кладбище Сен-Женевьев-де-Буа.
Но тогда он только начинал привыкать к этому волнующему и волшебному для русской души месту.
По подписке «Русская мысль» собрала довольно много денег на надгробие, щедро дал Владимир Максимов от «Континента», Вика послал крупный чек, я – поменьше, да и мало кто, по-моему, отказал…
Плита и крест из чёрного гранита, такие же вазоны, золотом написанная цитата из Библии – надгробие вышло на славу, всегда приятно показывать его приезжим.
Впервые Саша Галич припожаловал в Париж зимой 1975 года из Норвегии. Зашел к Некрасову, подарил свою первую пластинку.
Некрасов обрадовался встрече, порывисто потянул побродить с ним по Парижу, поделиться восторгами, показать знаменитую площадь – пляс Пигаль с девочками, выпить по-человечески. Какие там прогулки, отнекивался толстеющий Саша, он из машины теперь не вылазит, обленился совсем. И они взяли такси, двинули через весь Париж в восславленное поэтами и прозаиками кафе «Куполь» на бульваре Монпарнас. Именно на заднем сиденье этого такси, поглядывая по сторонам, Галич с громким вздохом выдал, чуть переиначив, знаменитую фразу: «Да, Париж таки стоит, блядь, мессы!» Вика закатился в счастливом смехе…
Радость была недолгой – в «Куполе» прославленный наш бард, слывший дотоле тончайшим ценителем хмельного застолья, огорошил печальной вестью о своем разрыве с питием. Некрасов безутешно поник: какое невезение! Лишь вторая кружка пива принесла душевное облегчение, беседа наладилась, заказали для гостя улиток и устриц, и Вика забыл о досадном изъяне друга.
Галич мечтал переехать в Париж, Норвегия была ему не по сердцу. Да и Нюша там скучает, донимает его беспрестанно. Сообщил по секрету, что устраивается на «Радио Свобода», в парижское отделение. Вот тогда заживём, обрадовался Некрасов. Все слетаются в Париж, гляди, скоро прохода не будет от бывших советских…
Галич охотно позировал, и я пользовался этой слабостью, щёлкал в каждый их приход к Некрасовым, на улицу Лабрюйер.
У нас он почти не пел, но дважды читал стихи. За чайным столом, чуть отодвинувшись. Читал тихим голосом, с театральным выражением, потупившись.
Случалось, что за чаем Нюша Галич без видимой причины страшно возбуждалась и без умолку начинала говорить, беспардонно захватив внимание участников застолья.
– Хватит тарахтеть, Нюша! Дай нам поговорить! – добродушно раздражался Вика.
Прервав разговор с Некрасовым, Саша Галич строго замолкал и смотрел на жену, подняв брови и сложив губы куриной гузкой. Этот устрашающий демарш главы семьи не производил ожидаемого впечатления, Нюша только поднимала ладошку и кивала, дескать, да слышу я, что вы ко мне пристали. Галич шёл на крайние меры – клал руку на её плечо и внушительно говорил:
– Просят помолчать!
Нюша приостанавливалась, абсолютно не обижаясь. Выждав несколько секунд, она начинала говорить снова, правда вполголоса. Мужчины делали вид, что это уже им не мешает…
В Париже она не пила при жизни Галича, побаивалась, надо полагать. После его смерти убеждала Некрасова, что твердо решила не начинать пить. Длилось это, я думаю, недельку-другую. А потом начала прикладываться. Как-то она пришла к нашим подвыпивши и первым делом заверила всех, что дала зарок и капли в рот больше не возьмёт.
К этому времени она нашла вкус в розовом вине, не отказывая себе в удовольствии начинать день с рюмки-другой этого нектара. Не ленилась спускаться для этого в кафе, первое время прекрасно одетая, в кольцах и браслетах. Со своей любимицей болонкой под мышкой. Держала, в общем, класс…