– Вы сказали, на выезде с улицы Верди? – спрашивает таксист.
– Да, я покажу где.
Оказавшись наконец дома, он приветственно целует жену. Блаженно улыбается. Они знакомы – или любят друг друга – уже тридцать лет, и, если не считать совсем тяжелых времен, вроде последнего запоя, окончившегося два года назад в больнице, – все еще не слишком друг от друга устали. Он рассказывает ей о приступе меланхолии у отца, о том, как тот просил, чтобы ему разъяснили тайну измерения.
«Какого измерения?» – спрашивает она. Он так и знал, что она спросит. «Непостижимого, – отвечает он, – ни больше ни меньше». Они переглядываются и ощущают что-то вроде дуновения тайны. Не об этой ли тайне говорил отец? За этим вопросом неизбежно следуют другие. Не пролегло ли, думает Риба, что-нибудь непостижимое между ним и Селией?
«Я не спросила, кто ты, / но влюбилась в тебя. / Не нужно мне знать, кто ты, / чтобы любить всегда», – пелось в глупейшей песенке группы «Les Surfs»[6] в те дни, когда они встретились и полюбили друг друга. Селия тогда была невообразимо похожа на Катрин Денев, он еще никогда не видел подобного сходства. Даже ее плащи, придававшие ей слегка распутный вид, были точь-в-точь, как у Денев в «Шербурских зонтиках».
Что мы вообще знаем о самих себе, думает он. Все меньше и меньше с каждым днем, тем более что Селия уже какое-то время собирается стать буддисткой, а пока любуется этой сладостной, как она говорит, возможностью. Она уже почти убеждена, что в ней самой кроется все необходимое для достижения нирваны, и полагает, что уже близка к тому, чтобы ясно и четко увидеть и познать суть жизни и бытия. Он же не может не опасаться, что этот буддизм в небе раньше или позже станет серьезной проблемой у них в руках, не меньшей, чем его последние запои, из-за которых Селия всерьез собиралась его бросить. Она действительно пригрозила уйти, если он снова вздумает убивать себя пьянством.
Они неподвижны, как если бы оба попытались одновременно ответить на одни и те же вопросы, и это их парализовало. Жизнь, алкоголь, буддизм и, самое главное, глубина их взаимного незнания.
Они скованы неожиданным холодом, как если бы оба внезапно поняли, что в глубине души совершенно друг с другом незнакомы, да и с самими собой тоже, хотя она – по крайней мере это он о ней знает, – верит, что буддизм протянет ей руку и позволит сделать духовный шаг вперед.
Они нервно улыбаются, пытаясь ослабить напряжение этой странной сцены. Может быть, он любит ее так безумно именно потому, что никогда не знает о ней всего. Скажем, с самого начала его зачаровывало то, что она никогда не закручивала кран до конца. Бегущая струйка воды была такой же постоянной величиной в их браке, как и – если, конечно, можно себе позволить такое сравнение, – льющаяся рекой выпивка.
Он верит, что ему удается очень удачно сочетать неполное знание Селии с полным незнанием себя самого. Как он сам заявил в интервью Ла Вангардии: «Я не знаю себя. Похоже, мой послужной издательский список навсегда заслонил человека, стоящего за перечисленными в нем книгами. Моя биография – это каталог моего издательства. Но там нет человека, что был до того, как я решил стать издателем. В нем нет меня самого».
– О чем ты думаешь? – спрашивает Селия.
Она прервала течение его мысли, и от внезапного всплеска раздражения он реагирует довольно странно – говорит, что задумался о столе в гостиной и о стульях в прихожей, таких зримых и реальных, о корзинке для фруктов, принадлежавшей еще его бабушке, и о том, что, несмотря на всю их неоспоримость, в дверь в любое мгновение может войти какой-нибудь безумец, который заявит, что, по его мнению, все далеко не так ясно и просто.
Ему сразу же делается муторно, он понимает, что понапрасну все осложнил. Жена приходит в негодование.
– Какие стулья? – говорит Селия. – Какая прихожая? Какой безумец? Ты что-то от меня скрываешь. Спрашиваю еще раз – о чем ты думаешь? Ты что, опять запил?
– Я думаю о каталоге моего издательства, – говорит он, опуская голову. С тех пор как он перестал пить, скандалы между ними стали крайне редки. Это огромнейший шаг вперед в их отношениях. Раньше у них случались настоящие битвы, и Риба не мог избавиться от мысли, что виноват в них он один, вернее, он и его треклятая выпивка. Когда ссора заходила чересчур далеко, Селия собирала чемодан и выставляла его на лестничную клетку. Потом, если ей хотелось спать, она отправлялась в постель, оставив чемодан снаружи. Таким образом, соседи всегда были в курсе происходящего: чемодан рассказывал им о том, что произошло накануне. Один раз, еще до того, как Риба загремел в больницу, Селия действительно оставила его и провела два дня вне дома. Если бы пошатнувшееся здоровье не заставило его бросить пить, скорее всего он потерял бы жену.
Внезапно он говорит ей, что 16 июня собирается в Дублин. Без утайки рассказывает о годовщине родительской свадьбы, о джойсовом «Улиссе» и, наконец, о своем вещем сне, в особенности о той части, где он напивается в баре под названием «Коксуолд», и где они – растроганные и безутешные – плачут, сидя на земле, на тротуаре какой-то ирландской улочки.
Многовато он вывалил на нее за такой короткий отрезок времени. Теперь ему кажется, что Селия вот-вот скажет, мол, конечно, воздержание и ежедневное четырнадцатичасовое затворничество у компьютера укрепили его нервы и пошли ему на пользу, но, с другой стороны, он с каждым днем становится все аутичнее и аутичнее. Или, если точнее, все «хикикоморнее».
– В Дублин? – удивленно спрашивает она. – И что ты там собираешься делать? Напиваться в барах?
– Селия, – говорит он, и у него делается очень терпеливое лицо, – это был только сон.
– Да, милый, но если я правильно тебя поняла, это был вещий сон.
Вот уже несколько дней Рибу живо интересует все, имеющее отношение к хикикомори, юным компьютерным аутистам, отвечающим на давление окружающего мира полной социальной изоляцией. Само японское слово «хикикомори» означает затворничество, уход от общества. Они запираются у себя в комнате в родительском доме и живут так годами. Жизнь их безрадостна, у них почти нет друзей, и большинство из них днем спит или лежит без движения, а ночами смотрит телевизор или сидит за компьютером. Эта тема особенно волнует Рибу потому, что с тех пор, как он оставил работу и бросил пить, он все больше замыкается в себе и действительно потихоньку превращается в японского мизантропа, в настоящего хикикомори.
– Я собираюсь в Дублин на похороны печатной эпохи, на поминки по золотой эре Гутенберга, – говорит он Селии.
Он не понимает, как это у него вырвалось. Она смотрит, словно хочет пронзить его взглядом насквозь. Молчание. Неловкость. Он торопится исправиться, прежде чем она начнет кричать.
– Попробуй понять. Это запоздалое прощание с литературой как искусством, висящим на волоске. Тут, конечно, уместен вопрос – отчего оно повисло на волоске?
Он видит, что окончательно запутался.
– То есть, – продолжает он, – я бы согласился с тобой, если бы ты спросила, отчего оно повисло на волоске. Потому что меня в первую очередь интересуют литературные коннотации, возникающие в связи с этим волоском.
Он подозревает, что сейчас жена его даст, наконец, волю ярости, но происходит обратное, внезапно он ощущает идущую от нее горячую волну глубокой нежности. Ему кажется, что Селия взволнована. Ему ли удалось ее растрогать? А может, ей стало жаль золотой гутенберговой эпохи, хотя в данном случае это почти одно и то же. Или ей понравилась мысль взглянуть на волосок с литературной точки зрения?
Селия смотрит на него, улыбаясь, и спрашивает, не забыл ли он, что несколько дней назад просил ее взять напрокат фильм Дэвида Кроненберга – единственный, которого они еще не видели? Она показывает ему диск с «Пауком» и предлагает начать смотреть прямо сейчас, перед ужином.
Ему действительно нравится Кроненберг, один из последних настоящих кинорежиссеров. Но как-то это все странно, он вообще не собирался смотреть этот фильм дома. Он бросает взгляд на обложку диска и читает там, что речь в «Пауке» идет об «одиночке, теряющем всякую связь с враждебным ему миром».
– Это про меня? – спрашивает он.
Селия не удостаивает его ответом.
В начале фильма юный Спайдер выходит из вагона позже всех, и сразу становится видно, насколько он отличается от остальных пассажиров. Что-то туманит его мозг, он спотыкается, выходя из вагона со своим дурацким маленьким чемоданчиком. Можно сказать, что он хорош собой, но весь его вид выражает крайнее смятение, возможно, именно так выглядит одиночка на пике разрыва отношений с враждебным ему миром.
Селия спрашивает, разглядел ли Риба, что, несмотря на жару, на Спайдере четыре рубашки. Если честно, эта занятная подробность от него ускользнула. Он извиняется и говорит, что еще не успел сосредоточиться на фильме. К тому же он, как правило, игнорирует мелкие детали.
Селия не удостаивает его ответом.
В начале фильма юный Спайдер выходит из вагона позже всех, и сразу становится видно, насколько он отличается от остальных пассажиров. Что-то туманит его мозг, он спотыкается, выходя из вагона со своим дурацким маленьким чемоданчиком. Можно сказать, что он хорош собой, но весь его вид выражает крайнее смятение, возможно, именно так выглядит одиночка на пике разрыва отношений с враждебным ему миром.
Селия спрашивает, разглядел ли Риба, что, несмотря на жару, на Спайдере четыре рубашки. Если честно, эта занятная подробность от него ускользнула. Он извиняется и говорит, что еще не успел сосредоточиться на фильме. К тому же он, как правило, игнорирует мелкие детали.
Он заставляет себя присмотреться к рубашкам. Четыре штуки – и это в разгар лета. А что можно сказать о чемоданчике? Чемоданчик очень маленький и потертый, и когда Спайдер его открывает, видно, что кроме всяких бессмысленных предметов там лежит маленькая тетрадь, туда Спайдер крошечными буковками записывает свои нечитаемые впечатления.
Селии хочется поговорить о записях Спайдера, ее интересует, не напоминают ли они Рибе микрограмматическое письмо Роберта Вальзера. Ну конечно, напоминают. Мелкий, словно бы робкий почерк хрупкого юноши, отзывающегося на кличку Спайдер, наводит его на мысли об авторе «Якоба фон Гунтена», о тех временах – еще до его первой госпитализации, – когда его буквы начали мельчать, повинуясь его навязчивому стремлению погаснуть и исчезнуть. Потом Селия спрашивает, заметил ли он, что угрюмые и недоброжелательные улицы лондонского Ист-Энда, где бродит Спайдер, практически пусты.
Сказать по правде, он заметил только то, что Селия с самых первых кадров фильма теребит его, не переставая.
– Тебе велели проверить, в состоянии ли я еще концентрировать внимание и замечаю ли происходящее? – спрашивает он наконец.
Кажется, Селия давно привыкла к его реакциям и к тому, что его ответы не всегда привязаны к вопросам и появляются совсем не с той стороны, откуда их ждешь.
– Ты должен любить меня. Все остальное меня не интересует, – решительно заявляет она.
Риба делает мысленную зарубку у себя в голове. Потом он занесет эту фразу в компьютер, он завел себе специальный файл в «Ворде» для коллекционирования фраз.
Ты должен меня любить, остальное меня не интересует. Это что-то новенькое, думает он. Хотя, может быть, она и раньше говорила что-то подобное, просто формулировала по-другому. А может, это специальная буддийская фраза, кто ее знает.
Внезапно ему кажется, что Спайдер шпионит за ним, подслушивает его разговоры и даже мысли. Или это он сам – Спайдер? Без сомнения, персонаж притягивает его. Более того, где-то в глубине души он хочет быть Спайдером, кое в чем он полностью с ним себя отождествляет. Для него Спайдер – не просто бедный безумец, он носитель некоей вывихнутой мудрости, чрезвычайно интересующей его с тех пор, как пришлось закрыть издательство. Наверное, думать, что он – Спайдер, это все-таки чересчур. Но разве его не обвиняли в том, что он читает собственную жизнь, словно рукопись неизвестного автора? Сколько раз ему приходилось слышать, будто жизнь для него – не более чем литературный текст?
Он видит, как Спайдер смотрит в камеру, закрывает чемоданчик и идет по холодным безлюдным улицам. Видит так явно, словно тот зашел к ним прямо в гостиную и ходит теперь тут, как у себя по лондонским трущобам. Спайдера только что выпустили из психиатрической лечебницы, и теперь он направляется в заведение, предположительно, менее строгое, совсем чуть-чуть менее строгое, в какой-то приют или, может быть, центр психиатрической помощи, по чистой случайности расположенный в том же районе Лондона, где прошли его мальчишеские годы. Одного этого совпадения достаточно, чтобы Спайдер принялся неумолимо воскрешать свое детство.
Глядя, как герой, старательно придерживаясь обманчивых фактов, воссоздает атмосферу, в которой рос, Риба спрашивает себя, не застряла ли и его собственная запутанная внутренняя жизнь в месте, где прошло его детство. Потому что он вдруг задумался о своих мальчишеских годах и о своей тогдашней невинности. Вот он видит соломенную шляпу под солнцем, пару коричневых башмаков, подвернутые штаны. Видит преподавателя латыни, англичанина по национальности. А вот уже и не видит. Есть такие люди, что появляются и почти сразу же исчезают, обычное дело. К доске у чахоточного преподавателя латыни была приткнута плевательница. Это обрывки детства Рибы в Эшампле, центральном районе Барселоны. В те времена, вспоминает Риба, он часто казался себе глупым. И сейчас тоже, но сейчас по-другому – сейчас он считает себя недостаточно умным оттого, что обладает умом «нравственного» типа, то есть не годится ни в ученые, ни в политики, ни в экономисты, ни в философы, ни куда-то еще. А хорошо было бы обладать умом серьезным, глубоким. Раньше он иногда казался себе умным, но теперь понимает, как был неправ.
– Психи такие странные, – говорит Селия. – Но довольно занятные, правда?
Ему снова кажется, что жена пытается понять, как он реагирует на Спайдера, может быть, она надеется, что это поможет ей измерить уровень его глупости или уловить сигналы подступающего слабоумия. Может быть, она тоже читает его мысли. А может – кто знает? – ей просто интересно, не узнает ли он себя в этом одиночке – таком нелюдимом, таком замкнутом, таком потерянном во враждебном ему мире. Весь фильм – прогулка душевнобольного по Ист-Энду. Мы видим жизнь его глазами, это он воспринимает ее и запечатлевает. Мы видим жизнь, словно сквозь фильтр измочаленной психики этого юноши с его дурацким чемоданчиком и его тетрадкой, исписанной микроскопическим почерком. Она гадка и преступна, эта жизнь, потому что такой ее видит несчастный безумец, она ужасающе пуста, бесцветна и невыразимо печальна.
– А ты видишь, что он пишет у себя в тетрадке? – спрашивает Селия. Кажется, она подозревает, что он окончательно ушел в свои мысли и перестал следить за происходящим на экране.
Он же думает, что, пожалуй, ему чего-то недостает. Например, тетрадки, как у Спайдера. И тут же припоминает, что на самом деле тетрадка у него есть – это тот самый файл в «Ворде», куда он время от времени записывает понравившиеся ему фразы.
Будь его воля, он бы сейчас взял видеоряд Спайдера и наложил на него музыку Боба Дилана. Сюда бы хорошо подошел «Most Likely You Go Your Way», эта песня всегда прибавляет ему бодрости.
– Нет, я не вижу, что он пишет у себя в тетрадке, – отвечает он наконец. – Зачем мне это видеть?
Она останавливает фильм, чтобы он получше рассмотрел, что там выводит Спайдер в своей несчастной тетрадке. Это простейшие значки – палочки и загогулины, – такие ущербные, что их даже палочками и загогулинами не назовешь, не то что буквами или иероглифами. Эти значки вызывают у него приступ настоящей паники. Как на них ни смотри, все эти закорючки складываются в одно – в клиническую картину безумия с его бессмыслицей и пустотой.
Отдаленно, очень отдаленно Спайдер напоминает ему героя «Человека, который спит»[7], одной из его любимых книг. Чем он так привлекает его – этот несчастный безумец, растерянный и обескураженный, не понимающий жизни, которую вынужден влачить? Может быть, чем-то таким, что есть и в Спайдере, и немного в герое Перека, и во всяком другом человеке, да и вообще во всех людях? И потому иногда он чувствует себя Спайдером, а иногда – «человеком, который спит». А этот, в свою очередь, всегда вызывает у него в памяти «Красную пустыню» Антониони, где Моника Витти играет роль такого же потерянного существа, avant la lettre[8] Спайдера, его женскую версию, заблудившуюся в герметическом индустриальном пейзаже, человека, чье внешнее спокойствие не отменяет его неспособности нормально взаимодействовать с окружающим миром. Это бесконечная катастрофа, этот эмоциональный обморок неизбежно превратили ее в робкое, боязливое создание, чтоиз страха столкнуться с ускользающей от понимания реальностью, бесцельно бредет в пустоте – по метафизической пустыне.
Риба видит, как, благодаря камере Питера Сушицки, в совершенстве передающей подавленность и депрессию, в атмосфере «Паука» возникает нечто, неуловимо напоминающее стилистику «Красной пустыни». Оба фильма ясно показывают, что, если попытки выстроить вокруг себя разумный мир раз за разом проваливаются, рано или поздно это приведет к потере личности. Придя к этому выводу, Риба снова спрашивает себя, а не Спайдер ли он сам? Он точно так же борется со своими призраками.
Когда в одном из самых запоминающихся эпизодов фильма Спайдер пытается понять, кто он такой, мы видим, как он принимается оплетать свою комнату веревочной сетью, словно паутиной, которая, кажется, отражает жуткую работу его мозга. Но все его мучительные усилия по воссозданию собственной личности тщетны. Спайдер бредет пустынными улицами своего Ист-Энда, по остывшим следам своего потерянного детства, – он полностью утратил связь с миром, он не знает, кто он такой, а может быть, и не знал никогда.