Одно сплошное Карузо (сборник) - Аксенов Василий Павлович 27 стр.


Направление чернушечного «постмодернизма» распространилось так широко, что многие его представители, конечно, откажутся увидеть во Владимире Сорокине главу школы. Появилось уже новое поколение, вскормленное не застойным подпольем, как Сорокин, а перестроечным вольным мусорным ветром. Этим летом в Москве, на Пушке, я купил с лотка роман совсем еще молодого, не достигшего тридцатки, Егора Радова[263] под названием «Змеесос». Архиинтересное сочинение, батеньки мои! Бесконечные убийства и реинкарнации двух неких астральных клоунов, обломки всех мировых культур встряхиваются в трубочке авторского калейдоскопа, образуя живописные и даже как бы необычные для «чернушников» комбинации, пока, к сожалению, где-то в середине книги не начинают повторяться.

Забавно выглядит влияние подвального постмодернизма на литературу и театр «основного направления». Действие пьесы известного драматурга теперь уже обязательно происходит в морге, хотя содержание к этому вовсе не обязывало. В другом театре героиню для начала перепиливают пополам, хотя вроде тоже без этого можно было бы в данном контексте спокойно обойтись.

Таковы времена, таковы нравы. Откупоривать ли нам шампанского бутылку, перечитывать ли «Женитьбу Фигаро»?

Среди самых модных слов в России, уступая первенство, пожалуй, только «структурам», находится слово «беспредел». Беспредельная неподцензурность или, согласно еще одному популярному словечку, «отвязанность», породила в литературе ситуацию совершенно уникальную и неслыханную даже во времена раннего футуризма. В будущем литературоведы подытожат все «про» и «контра» для того, чтобы решить, был ли это регресс или прогресс, сейчас нам остается только вздыхать над казусами «беспредела», а порой даже и занимать позицию, сходную с псевдоужасом Александра Бенуа перед «Черным квадратом» Казимира Малевича.

В связи с этим, может быть, уместно будет вспомнить недавний всплеск противоречий, или, как сейчас говорят, «стеб», всколыхнувший молодую литературу. Влиятельная газета андеграунда «Гуманитарный фонд» – иногда ее называют сокращенно «Гумфонд», что роднит ее с оптимистическим словом «гумос», – напечатала эссе некоего В. Несова «Святая задница», в котором есть такие стихотворные строчки: «Любите попу, господа! В ней совершенства простота. Вглядитесь в суть двух половин: Вот Бог-отец, а вот – Бог-сын. А где – вы спросите – Бог-дух? – Витает между этих двух!»

На эту публикацию откликнулась группа поэтов-метаметафористов, а именно Нина Искренко, Юрий Арабов, Евгений Бунимович, Игорь Иртеньев и Марк Шатуновский. Даже у этих людей, которым метафорической дерзости не занимать, сочинение Несова вызвало гнев. «Существуют понятия, изначально не допускающие амикошонства, – пишут они. – Ракурс, в котором автор позволил себе рассматривать Божественное триединство, лежит за пределами культуры <…> по-отечески выпороть поганца, для начала печатно, представляется отнюдь не лишним»[264].

М. Ромм, главный редактор «Гумфонда», опроверг заявление метаметафористов как посягновение на все ту же матушку-свободу. «…Серьезное отношение к любой идее – религиозной ли, национальной или коммунистической, приводит к кровопролитию, или, как в данном случае, к «отеческой порке» <…> порка аргумент недостаточный…»[265].

В связи с этим спором, естественно, поминалось не раз дело Салмана Рушди, в защиту которого поэты-метафористы еще в коммунистическое время демонстрировали у ворот иранского посольства. Под заголовком «Битва за задницу» сообщалось о заседании «Гуманитарного фонда» совместно с общественностью в Центральном доме литераторов. Публикация «поганца» Несова[266] и вообще основательный избыток анальной темы вызвали бурную дискуссию среди участников московского постмодернизма.

Наблюдая развитие этого литературного и художественного движения со стороны – то есть прежде всего со стороны своего возраста и только во вторую уже очередь со стороны своего заокеанского пребывания, – я прихожу к выводу, что конец двадцатого века в России тщится повторить его начало. Говоря о ломке всего привычного, о создании новых форм, нынешние постмодернисты, кроме, грубо говоря, анальной темы, ни в чем не обгоняют исторический авангард.

Впрочем, и анальная даже тема не нова в экспериментальной среде, если вспомнить абсурдистские «дра» Зданевича, которые ставились еще в 1919 году в балаганчиках Тифлиса. Дело, однако, не в новизне, а в обгоне. Художественной мощи русского артистического авангарда нынешний постмодернизм повторить не в состоянии, и это, увы, пока не предвидится. Дело тут, на мой взгляд, не в том, что новое поколение народилось хилым, а в том, что нет вдохновения. Авангардное поколение не может возникнуть без широкого, едва ли не массового, вдохновенческого порыва. То, что доминирует сейчас, пожалуй, можно считать антивдохновением, длинным и тяжелым выдохом.

По мнению Владимира Сорокина, об авангарде в 1992 году говорить просто неуместно. Говорят, впрочем, немало – и особенно о том авангарде, который никогда этим словом не определялся, о поколении «шестидесятников». Это слово, которое в начале перестройки произносили с восторженным придыханием, сейчас стало чуть ли не жупелом. «Шестидесятники» раздражают уже не содержанием своих «текстов» или холстов, а просто своим присутствием. Слишком долго торчат на виду, не уступают другим своего места.

Я далек от мысли, что постмодернисты жаждут скорейшего физического исчезновения «шестидесятников». Им, конечно, известно, что писал на эту тему Николай Федоров в своей «Философии общего дела», называя выживание отцов детьми самым бессмысленным и аморальным актом порочного круга. Речь, конечно, идет о том, что «шестидесятники» по каким-то причинам до сих пор еще не затоварились, не выпали в осадок, не погрузились в забвение.

Все дело, возможно, именно в этих причинах, иначе чем же этот феномен объяснишь, ведь не злокозненными же интригами «шестидесятников». Мне кажется, что основная причина состоит в авангардной, ренессансной сути того явления, что именуется «шестидесятниками». Авангард и ренессанс для меня почти синонимы, но это отдельная тема.

Мы не открывали нового искусства, но, явившись на сцену в послесталинские ошеломляющие годы, мы настойчиво вспоминали уже открытое дедами и отцами, и в этой настойчивости мы были охвачены пафосом возрождения. Этот пафос, принявший массовый характер (стоит вспомнить хотя бы «поэтическую лихорадку», джаз в котельных, «бульдозерную выставку» или бунт «Метрополя»), как раз и является необходимым элементом авангардного движения. Общий высокий уровень тоже возник как результат изначального вдохновения.

Слов нет, безобразно долго сидели в «молодых», так долго, что сейчас подходящая старость воспринимается как некая бестактность пред лицом литературной общественности: гады такие, «шестидесятники», все время их, видите ли, считали молодыми, а теперь они, вуаля, уже и старые! Тем не менее, старея и «постепенно холодея»[267], категорически не имеем ничего общего с возникшим в последнее время стереотипом «шестидесятника», комсомольца-рамоли с романтическими всхлипами.

Употребляя множественное число, я, конечно, имею в виду тех, кого сам считаю «шестидесятниками», просто предостерегаю – не подравнивайте в строку. Как прикажете освобождать площадку? Кричать: не читайте нас, не смотрите наших картин, не слушайте нашей музыки? Боюсь, что это поколение даже и когда полностью свалит, долго еще будет кому-то мешать, пока не придет другой возрождающий авангард.

Лучше все-таки не мешать, а помогать. Вадим Шершеневич, всю жизнь проведший в остервенелых групповых и поколенческих боях, вдруг, поразмыслив, произнес фразу: «Всем хватит места, чего толкаться?» Девяностые годы в некотором смысле являются не чем иным, как перевернутыми шестидесятыми, а шестерка и девятка могут образовать звено орнамента. Этой литературе сейчас может быть необходим длинный и унылый, силикозно-мокротный выдох. Новому воздуху пока некуда входить, прежде надо освободить альвеолы от продуктов распада. Ну а потом начинать жадно дышать и розоветь, возобновлять весь этот карнавал и джаз наших словесных утопий.

Пока что, начитавшись, то есть нахлебавшись, накирявшись и наширявшись «постмодернизму», стоит все-таки откупорить шампанского бутылку и уж если не перечитать «Женитьбу Фигаро», то поставить Вивальди «Четыре сезона». А-то взвоешь!

1992 (?)

2. Русский писатель в эмиграции

Звук Елисейских Полей[268]

После почти уже двух лет эмиграции, вероятно, можно претендовать на взгляд «изнутри». Не попытаться ли окинуть таковым литературные окрестности, раскинувшиеся нынче на огромных пространствах мира?

Пока что, начитавшись, то есть нахлебавшись, накирявшись и наширявшись «постмодернизму», стоит все-таки откупорить шампанского бутылку и уж если не перечитать «Женитьбу Фигаро», то поставить Вивальди «Четыре сезона». А-то взвоешь!

1992 (?)

2. Русский писатель в эмиграции

Звук Елисейских Полей[268]

После почти уже двух лет эмиграции, вероятно, можно претендовать на взгляд «изнутри». Не попытаться ли окинуть таковым литературные окрестности, раскинувшиеся нынче на огромных пространствах мира?

В метрополии нет более захватывающей темы для разговоров, чем эмиграция, и наоборот, мы здесь каждое утро перелистываем «таймзы» в надежде (чаще всего тщетной) найти литературные новости из Москвы. Конечно, нам здесь легче представить реальное положение вещей: помнит еще собственная шкура «руководящую роль партии». Оттуда гораздо труднее вообразить зарубежную русскую литжизнь, сужу по собственному опыту.

Предположим, в переделкинской ночи, заполненной шорохом коротких волн, одинокий литератор вылавливает сообщение такого рода: «В Нью-Йорке в издательстве «Серебряный век» вышел новый сборник прозы В. Аксенова…» Воображение немедленно вызывает к жизни кабинет пусть небогатого, но стильного издательства, интерьер по мотивам Одри Бердслея, шефа издательства с его мягкой улыбкой и бородкой клинышком. Увы, не ошибется воображение только в последнем, т. е. в шефе. «В портфеле издательства много других интересных произведений», – продолжает радио, и, конечно, невозможно представить себе этот портфель буквально, именно как объемистую тару чудесного энтузиаста Гриши Поляка, в которой он носит весь свой «Серебряный век».

Нелегко, конечно, москвичам и представить, что издательство «Ардис» с его штатом в четыре человека, включая хозяина и хозяйку, высится здесь, как колосс, среди славных эмигрантских начинаний.

Мера отрыва очень велика, а толщина советского войлочного занавеса основательна. Вот любопытный пример его эффективности. Американские путешественники недавно встретились с советскими писателями, и в разговоре выяснилось, что никто из последних не представляет себе внешности Леха Валенсы, ни разу не видел его портрета. С другой стороны, мы знаем, какие обратные результаты дают эта войлочная стена и тотальная пропаганда: США представляется как страна всеобщего счастья, безработица и преступность – это, конечно, их обычные враки, издательство «Серебряный век» тихо процветает на вершине небоскреба, Валенса проходит через толпу двухметровым Аполлоном.

Если же без пространственных искажений взглянуть на эмигрантскую литературную жизнь, то она, конечно, может показаться жалкой. Тиражи наши мизерны, издатели наши – это энтузиасты, трудящиеся в подвалах собственных квартир, гонорары, чтобы не показаться ничтожными, предпочитают просто отсутствовать.

Можно, конечно, утешиться сравнительной статистикой. Вот, предположим, роман выходит на Западе тиражом в 2000 экземпляров и расходится среди эмиграции третьей волны, которой, как известно, проживает в мире около 300 000. Не означает ли это, что такой роман разошелся бы в Советском Союзе тиражом в 2 000 000? Утешились.

По этому принципу эмиграция со страшной силой бьет метрополию числом писателей на тысячу населения. Вспомнив из Б. Слуцкого – «когда русская проза пошла в лагеря», – можно сказать, что сейчас русская проза пошла за кордон, если, конечно, не считать русской прозой этих партийных «деревенщиков». Русскому эмигранту быть писателем так же привычно, как китайскому – поваром. Предпочитаю не развивать опасную тему «Что лучше – китайская кухня или русская литература» и читателям этого не советую.

Как-то раз мы с приятелями пытались подсчитать, сколько писателей за последние годы оказалось либо во внешней, либо во внутренней эмиграции. Получалась основательная цифра, что-то около двух сотен, но вот недавно одна американская исследовательница, составляющая библиографию «Самиздата» и «Тамиздата», сказала, что у нее лишь в предварительном списке около полутора тысяч имен и по расчетам прибавится еще тысяча. Это, по сути дела, просто феномен второй культуры, а если измерить феномены параметрами, скажем, таланта или искренности, то культурам придется поменяться местами.

Словом, недостатка в пишущей братии явно не наблюдается. Наблюдается недостаток в братии читающей. Предложение катастрофически превышает спрос. Интеллигентный русский читатель подгибается под тяжестью книг. Эмиграция не может прокормить свою литературу, а остальное цивилизованное человечество пока что явно предпочитает продукцию беженцев другого, упомянутого выше, великого народа.

Можно, конечно, рассуждать «высокими материями», дескать, не для брюк же пишем, не для автомобилей, не для шляп же, для будущего, для новой России, для радостно пробудившихся миллионов… Увы, для того, чтобы процесс этот продолжался, нужны нам брюки, и шляпы, и автомобили. Старым профессионалам деваться некуда, будут писать и без брюк, но молодежь может отчаяться, попросту уйти из русской жизни.

На конференции в Лос-Анджелесе профессор Джон Глэд[269], не мудрствуя лукаво, сказал: «Дайте мне сто тысяч наличными, и я спасу русскую литературу». Я думаю, что цифра занижена по крайней мере в десять раз. Точка опоры должна весить хотя бы миллион, стоимость одного крыла реактивного истребителя. Миллион – это два года существования шикарного русско-космополитического журнала, вдребезги убыточного, но дающего литературе в изгнании новую скорость, новые возможности поиска и отбора, контакт с западной культурой, не говоря уже о профессиональных гонорарах, то есть поводе для пристойной жизни. Ну а потом… в лучших традициях господина Манилова построим высокую-высокую башню и будем с нее смотреть на Москву.

Однако предположим, что никаких этих низких материй и проблем не существует и все обстоит столь благополучно, что можно поговорить и о литературных нравах.

Мандельштам когда-то писал, что русская литература родилась под звездой скандала. Возня с галошами в передней то затихает, то вспыхивает вновь. Может быть, это норма неподсоветской литературной жизни, но все-таки хорошо бы в наших спорах почаще употреблять сослагательное наклонение. Недостаток его приводит к давке, гениям эмиграции становится тесновато. Я бы сказал, что мегаломания – главная беда нашей литературной жизни, из-за нее и коммуникации не можем наладить, нередко те, кто дома были вполне приятными интеллигентами, на Западе превращаются в чванливых гениальных жлобов.

Оно в общем-то понятно: насиделись люди по углам в непризнанности, в униженности, решились на вызов, на прорыв, на «поступок» и теперь, понятно, ждут вознаграждения. Приезжают наши гении за признанием, за «нобелями» (с акцентом на «лями»), приезжают просвещать и изумлять Запад, а когда тот упорно не изумляется и не просвещается, возникает вот именно та самая мандельштамовская «возня с галошами» среди своих, расталкивание локтями, либо поза обиды в углу, либо «кучкование», раздача титулов – «крупнейший из ныне живущих, Ваше Превосходительство…».

Через океаны плывут обиды. Предположим, писателю, живущему в Сан-Франциско, кто-то говорит, что писатель, осевший в Копенгагене, написал хорошую книгу. Пережить это, конечно, выше сил, и появляется фраза типа «если то, что Он пишет, называется литературой, значит, Я делаю что-то другое». Фраза, которую, конечно, можно повернуть любым концом, плывет к адресату, обрастая по пути преотвратительной слизью.

В прошлом году на конференции в Лос-Анджелесе вдруг оказалось, что у нас есть группа молодых, что отрадно. Юношами этих ребят можно назвать только с точки зрения тов. Кириленко, который однажды сказал на Политбюро, что в Стране Советов 70 лет – это средний возраст, но в общем-то это писатели, только еще подходящие к сорока, начавшие издаваться, а то и просто писать уже в эмиграции и успевшие проявить отменную талантливость. И вдруг оказалось, что группа выступает с позиции обиды, ей недодали славы. Старики, хапавшие славу в избытке еще в Советском Союзе, и здесь оказались фаворитами, о них пишут газеты, с ними заключают договора издательства, и это несмотря на то, что они привезли в чемоданах членские книжечки Союза писателей СССР.

За курицей славы можно охотиться (хотя бы гуляя по веревке между небоскребами), но требовать ее передачи от одного лица к другому как-то конфузно. Можно также и вспомнить, что советская «слава» стариков была сопряжена с бесконечным многолетним битьем, а членские книжечки пропали: все прибыли исключенными.

Почему-то упорно забывается, что время нашего прихода в литературу было совершенно иным в сравнении с современным брежневизмом. Мы шли на волне общенародной искренности, надежд, вообще на мажорной такой ноте. Как-то я с удивлением прочел в парижской «Русской мысли» статью Сергея Юрьенена[270] о шестидесятых годах. Этот молодой писатель был тогда еще полнейшим юношей, если не мальчиком, но он признается в том, что каждое утро испытывал то, чем была охвачена вся наша литературная генерация, – ощущение нарастающего праздника.

Назад Дальше