Одно сплошное Карузо (сборник) - Аксенов Василий Павлович 28 стр.


Мы были внутри советской литературы и не собирались ее разрушать, но лишь намерены были ее изменить. Порой нам даже казалось, что мы их преодолеваем. Наивности достало, чтобы снисходительно уже посмеиваться над карикатурной триадой «кочетов – софронов – грибачев». Наивность этого праздничка, этого фальшивого советского ренессанса, обернулась потом поучительным похмельем, но все же это был праздник, господа, и мы оставляем его за собой.

Откровенно говоря, я вовсе не против литературных склок и даже мирюсь с мегаломаническими претензиями. Пожалуй, все это входит в нашу игру, пожалуй, без этого вступит в силу мертвечина советских пленумов. Однако одно условие, мне кажется, непременно должно соблюдаться – присутствие юмора и самоиронии, хотя бы легчайшей. Когда Игорь Северянин говорил: «Я гений Игорь Северянин, своею славой опьянен»[271], он давал возможность не только восхититься, но и посмеяться.

Могут возразить, что это не в русских-де традициях, что именно «звериная серьезность» больше соответствует национальному духу, как и авторитарный-де режим больше соответствует Руси, чем демократия…

Вот тебе на, подкатился к краю нынешней бурно-кипящей дискуссии, какой соблазн высказаться по поводу письма А. И. Солженицына президенту Рейгану, вернее, по одному пункту этого письма, остановившему почтительнейшее чтение.

Солженицын в этом пункте указывает на то, что если в России к власти придут люди, разделяющие его взгляды, то тем, кто желает покинуть «нашу неудачливую страну», будут несомненно открыты «выходные ворота». Надеюсь, что Александр Исаевич просто случайно в этой связи не упомянул и «входных ворот», ведь существуй двухстороннее движение, может быть, и страна-то стала бы не столь неудачливой.

Говоря о «русских традициях», хочется почаще вспоминать и традиции новгородского Веча, этой старейшей европейской демократической институции.

Я уже говорил, что нам в наших спорах явно недостает сослагательного наклонения. Уставшие от советского молчания писатели на Западе высказываются лишь в непререкаемом вещательном тоне, как если бы имея перед собой трепещущую от благоговения аудиторию, по которой только и проходит шепотком: «Слушайте, слушайте».

Сравнительно недавно я натолкнулся на статью господина Хазанова[272], в которой он запросто утверждает, что вся русская культура после 1910 года (смерть Л. Н. Толстого?) находится в состоянии полного упадка и в унижении перед культурой Запада. Русская культура, литература в частности, не выдвинула никаких новых идей, не предложила нового стиля, в лучшем случае имитирует западные духовные и эстетические движения.

Говоря в сослагательном наклонении, я бы предположил, что господин Хазанов высказывает несуразности. Даже и точка отсчета взята нелепо: ведь именно в это время возникло поразительное в своей творческой мощи явление, известное во всем мире как «русский исторический авангард». Откуда и пошла вся эта спираль, как не из наших болот? Не в московские ли театры ездили учиться парижские и лондонские режиссеры? Не от Малевича ли с Татлиным пошла танцевать современная промышленная эстетика? Не петербургская ли молодежь открыла чудеса абсурдной драмы за два десятилетия до Ионеско? Не Андрей ли Белый, а за ним и Мандельштам стали писать прозу, впоследствии названную «новым романом»? Без конца можно задавать господину Хазанову такие как бы обиженные, а на самом деле иронические вопросы, имея за спиной великолепную по высокомерию фразу Велимира Хлебникова: «…новаторы от Вержболово, что ново там, то здесь не ново…»[273]

Можно ли говорить о духовном упадке, когда именно в этот период русская культура противоборствовала коммунизму и дала, волей-неволей, такие примеры высоты духа, глубины философского поиска и мужества, какие другим и не снились?

Снова вспоминается ранний Б. Слуцкий: «…для тех, кто до сравнений лаком, я почести не знаю большей, как русский стих сравнить с поляком, поэзию родную – с Польшей…» В этом противоборстве, то смиренном, то воинственном, русская культура стала сражающимся отрядом христианской цивилизации.

Однако почему же у Хазанова возникла эта странная идея распада и отсталости после 1910 года? Мне представляются тут две причины. Во-первых, в том году кончился XIX век, то есть наше вчера, и начался XX, то есть наше сегодня. Трудно положительно оценивать время, в котором сам живешь и сам творишь, в самом деле трудно сказать современнику: «Вы гений, ваше превосходительство», ведь он носит такие же штаны, как и вы сами; да и в самом деле, ошибки возможны – часто в штанах оказывается не то.

Вторая причина, возможно, состоит в гипертрофированном комплексе неполноценности перед западной культурой. Вопрос серьезный, «комплексочек» этот издавна жив на Руси, а в советское время отчаянно усугубился. Вот еще один автор, господин Антонович, в журнале «Литературный курьер» попросту оглушает свою аудиторию, говоря, что вся современная русская литература поражена комплексом неполноценности, страдает неизлечимым провинциализмом перед лицом блистательного Запада.

Нельзя не сказать, что у Антоновича есть некоторые основания для такого суждения. В этой связи первое, что мне вспомнилось, – судьба покойного очень хорошего писателя Анатолия Кузнецова; я знал его с 1960 года.

В 1969-м он произвел сенсацию, попросив политического убежища в Англии. У этого побега была определенная трагикомическая подоплека, о которой в свое время достаточно поговорили, сейчас не хочется об этом вспоминать. Так или иначе, мы в Советском Союзе ждали, что Кузнецов, вырвавшись за зону, начнет выдавать книгу за книгой, однако этого не случилось – он попросту замолчал.

Спустя несколько лет в Москву дошло его интервью, в котором он с исключительной искренностью, сродни эксгибиционизму, раскрывал причину своего молчания. Оказывается, он был абсолютно подавлен превосходством английской культуры, каждый английский писатель казался ему небожителем, себя же он полагал жалким провинциалом, и это мешало ему держать перо.

Я как-то в писаниях своих придумал словечко «глухомания», оно как бы определяет и размещение персоны в пространстве, и состояние ума. В большевистском царстве «глухомания» развивается до абсурда, ибо она противостоит тому, чего они боятся, как черти ладана, – космополитизму, чувству открытого мира.

«Глухомания», конечно, не чисто русское явление, и в американской культуре, равно как и в английской, предостаточно провинциализма, приводящего к косности мысли и языка, хотя иногда, исключая из правил, дающего и художественные плоды – Фолкнер. Бежать из провинциализма можно только в космополитизм, на Елисейские Поля – где они располагаются? Прошу не путать с Елисеевским магазином.

Советчина в дремучести своей вырабатывает в людях, с одной стороны, нелепейшее чванство перед иностранцем («любой советский человек выше самого высокопоставленного буржуазного чинуши», Ленин или Сталин), а с другой – холуйский взгляд снизу на заезжих «олимпийцев». В литературе же советской и то и другое приобретает гиперболический характер.

У настоящей высокой русской культуры этого комплекса вообще не было. Пастернак, Ахматова, Кандинский чувствовали себя такими же европейцами, как, скажем, Сартр, Моравиа, Дали.

Наше литературное поколение все-таки следовало за «Петербургом» и «Египетской маркой», а не за «Цементом» и «Поднятой целиной», может, поэтому и у нас почти с самого начала отсутствовала всяческая униженность по отношению к Западу.

Что касается литературных влияний, то они распространяются в мире, как некая невидимая пыльца. Много раз меня просто брала оторопь, когда я обнаруживал в текстах, никогда прежде не читанных, общее с моими писаниями, а иногда просто совпадающее. Так было и с поляками, и с американцами, и с отдаленными японцами. Да и друзья в этом не раз признавались.

В шестидесятые годы мы познакомились со многими западными коллегами. Все это шло под водку, на фоне молодости и оттепели, казалось, что Россия опять уплывает в Европу через знакомые, как Сцилла и Харибда, Скагеррак и Каттегат. Не было ни высокомерия, ни пришибленности, мы смотрели друг на друга как на ровню, и западники старались нам помогать, так как понимали, что нами правят опасные остолопы. Без этой солидарности, надо сказать, без постоянного ощущения западного локтя мы бы пропали.

Был некий общий звук… Прошу прощения за нескромность, вспоминается собственное сочинение «Золотая наша Железка». Там есть такой момент, когда один герой читает вполглаза некий «довольно вялый американский роман». (Романа я не называл, но это была «Нежность – это ночь» Скотта Фицджеральда, который, я думаю, в сравнение не идет с его же замечательным «Великим Гэтсби».) Итак, Герой Моего Романа вполглаза следит за передвижениями Героя Его Романа: настроение плохое, усталость, механическое чтение… Г.Е.Р. заходит в ресторан на Елисейских Полях, и там с ним происходит что-то совершенно неразборчивое, имеющее отношение к абсолютно забытому сюжету. Затем он выходит на волю и видит, что за время его пребывания в сюжете резко изменилась погода и сейчас северо-западный ветер тащит низкие тучи и раскачивает деревья над густой толпой, идущей вдоль Елисейских Полей. Прочитав это, Г.М.Р. испытал смесь ужаса и восторга, так остро он в этот момент почувствовал все содержание этой простой фразы, так все мгновенно вдруг увидел и со вспышкой таинственной энергии пережил. Этот феномен – можно назвать его «звуком Елисейских Полей», – на мой взгляд, и движет космополитическую стихию литературы.

Был некий общий звук… Прошу прощения за нескромность, вспоминается собственное сочинение «Золотая наша Железка». Там есть такой момент, когда один герой читает вполглаза некий «довольно вялый американский роман». (Романа я не называл, но это была «Нежность – это ночь» Скотта Фицджеральда, который, я думаю, в сравнение не идет с его же замечательным «Великим Гэтсби».) Итак, Герой Моего Романа вполглаза следит за передвижениями Героя Его Романа: настроение плохое, усталость, механическое чтение… Г.Е.Р. заходит в ресторан на Елисейских Полях, и там с ним происходит что-то совершенно неразборчивое, имеющее отношение к абсолютно забытому сюжету. Затем он выходит на волю и видит, что за время его пребывания в сюжете резко изменилась погода и сейчас северо-западный ветер тащит низкие тучи и раскачивает деревья над густой толпой, идущей вдоль Елисейских Полей. Прочитав это, Г.М.Р. испытал смесь ужаса и восторга, так остро он в этот момент почувствовал все содержание этой простой фразы, так все мгновенно вдруг увидел и со вспышкой таинственной энергии пережил. Этот феномен – можно назвать его «звуком Елисейских Полей», – на мой взгляд, и движет космополитическую стихию литературы.

Господин Антонович пишет о бесплодности русской эмигрантской литературы, о том, что писатели либо молчат, оказавшись в отрыве от метрополии, либо мямлят что-то невразумительное. Странная какая-то слепота, очевидные факты не замечаются, может быть, раздражение какое-то мешает. Достаточно ведь назвать лишь несколько имен, чтобы оправдать эмиграцию: Солженицын, Синявский, Максимов, Некрасов, Бродский, Бобышев, Елагин, Горбаневская, Марамзин, Гладилин, Зиновьев, Алешковский, Довлатов, Мамлеев… Те, кого упустил перечислить, пусть бросят камень в господина Антоновича. Появилась и молодая литература, то есть авторы, не успевшие сделать имени в России, первым из них я бы назвал Сашу Соколова. Лимонов и Милославский тоже пишут классную прозу. Нет, экспатрия не разрушит писателя, если он вдохновенный человек.

Литература в изгнании, может быть, не дает детей, но уж наверняка – внуков. Первая волна достигла родины, перепрыгнув через «цементное поколение», и вдохновила творческую молодежь шестидесятых. Может быть, и наши книжки доплывут к рубежу тысячелетий.

В периодике и на конференциях часто дебатируется вопрос – две сейчас существуют русских литературы или одна, в том смысле – можно ли и советскую считать, другой поворот темы никому, кажется, не приходит в голову. Однако если и происходит какой-то раздел, то не по границе «лагеря мира и социализма». Конечно, существует единая русская литература нашего времени, и она не зависит от того, где ее участники в данный момент располагаются, но рядом с ней присутствует некая паралитература, и к ней относится то, чем в Советском Союзе пытаются заменить наше старое дело.

Зачем она им в принципе нужна? Они обычно говорят: писатели – помощники партии. Да разве мало у них посерьезней помощничков, неужто нельзя без писателей обойтись? Может быть, для того и нужна им литература, чтобы заменить ее чем-то другим под тем же названием. Они как будто одержимы соблазном замены, подмены, имитации, так и символ креста подменяют престраннейшим его искривлением, так заменяют все человеческие ценности и игры, даже и спорт уже не спорт.

К счастью, процесс этой замены не прост, приходится иногда мимикрироваться, возиться с талантливыми людьми, ведь Ленин еще сказал, что с талантом надо осторожно, не все сразу.

Граница между русской литературой и паралитературой извилиста, она идет и внутри так называемой «советской литературы», а то и петляет даже в одной отдельно взятой книге.

Справедливости ради следует сказать, что паралитература существует и в эмигрантской жизни на свободном Западе. Антисоветизм и противотиранический пафос – увы, еще не критерии художественности. Красный рождает белого, и наоборот. Быть заброшенным по ту или иную сторону так называемых баррикад – значит быть выброшенным из литературы. Вряд ли кто-нибудь из нас после опыта советской жизни проголосует на избирательном участке за красных, но, садясь к столу, писатель вызывает всю гамму цветов себе на помощь, играет по всей клавиатуре.

Неистовость политической идеи придает человеку нечто бульдозерное. Случается такое и с писателями. Вот, например, колумбийский новеллист Габриэле Гарсиа Маркес, я видел его на советском TV несколько лет назад. Не буду, сказал он, печатать своих художественных произведений, пока не падет бесчеловечный режим Пиночета в Чили, лишу человечество одного из больших удовольствий. Можно, в общем-то, было бы понять эмоции колумбийца, если бы он в той же самой программе не оправдывал массовое уничтожение «лодочного люда» во Вьетнаме – это-де, нормально, естественный результат классовой борьбы. Помнится, после этого интервью у множества людей в Москве возникло желание воздержаться от чтения господина-товарища Маркеса до падения тирании во Вьетнаме.

А с другой стороны, есть и такие, что склонны оправдывать даже аргентинских «горилл», бросавших монахинь с вертолета в море: ведь «гориллы» эти против красных.

В общем-то, это все – не очень-то наше дело. Литература заявляет о своей позиции просто фактом своего существования. Лелей «божественную рифму», данную тебе, и помни о «слезинке маленькой девочки, которая…», ну и так далее.

Я думаю, что никакого основания для уныния в связи с выброшенностью из России у нас нет. Между прочим, находясь здесь, в Америке, мы представляем не только великую страну, но и большую этническую группу, то есть мы являемся частью уникальной культуры Америки, каким-то ингредиентом этой пресловутой «переплавки». Неплохо было бы хоть слегка возбудить интерес к современной русской литературе в среде «русских американцев», ведь они в этом смысле остановились на чем-то вроде «травка зеленеет, солнышко блестит, выдь на Волгу, чей стон раздается».

Нет сомнения, что Россия подошла к порогу неизбежных перемен. Как это ни унизительно для великой страны, но ее будущее зависит от биологических лимитов нескольких десятков увядающих тел. Я, в общем-то, не хочу этим телам ничего дурного, но ведь вся же их любимая «степанида» ни разу не молодела за всю свою историю.

Если произойдет хотя бы некоторый сдвиг в сторону очеловечивания режима, культура, продолжающаяся за границей, стране еще понадобится. Если же воцарится еще больший тоталитарный мрак, то нужно будет просто озаботиться сохранением достоинства. Предполагаю, что ничто в мире не пропадает бесследно, но записывается в высших регистрах, не исключая и музыкального смысла слова.

Июль 1982

Чувство России[274]

Как-то заговорили в компании «новых американцев» о России, вернее, о том сложном комплексе, который можно было бы назвать «чувством России». Стаж внероссийской жизни у всех был уже немалый, мои «почти семь» были в этой группе самыми молодыми, хоть я и был самым старым. Слабеет ли в нас это чувство по мере дальнейшего углубления в американское пространство жизни, да и вообще – живо ли оно ещё?

Как всегда бывает в интеллигентских сборищах, где каждый старается поскорее «захватить площадку» и не очень-то слушает соседа, тема эта вскоре была перебита чем-то то ли более злободневным, то ли более философским; выпрыгнув на мгновение из кучи идей, она тут же нырнула обратно.

Возвращаясь с вечеринки, привычно разгоняя машину вдоль многоводного – на грани выхода из берегов – весеннего Потомака, тормозя на красный свет у подсвеченных колоннад памятника Линкольну и возле золотых крылатых коней, подаренных Итальянской Республикой Соединенным Штатам Америки, поворачивая вдоль излучины реки, за которой сразу появлялись огоньки изящных строений Джорджтауна и высоких домов правого берега, я стал думать на эту тему в одиночестве.

Помню ли я свою родину? Задавая себе такой вопрос, конечно, думаешь не о топографии: уж как-нибудь не заблудишься ни в Москве, ни в Казани, ни в Питере, ни в Магадане. Помню ли я цвета России?

«Я покинул родимый дом
Голубую оставил Русь…»

Так писал Есенин.

Мне не удается окрасить всё в один, столь идиллический тон, а перетряхивание разноцветных осколков создаёт впечатление бездонного калейдоскопа. Реальная ли даль, фальшивая ли близость?

Помню ли я запахи России? В прежние времена, когда иностранцы говорили, что им докучают в России какие-то специфические запахи, я чувствовал себя даже в чём-то задетым. Какие ещё, к чертям, специфические запахи? Типичная для русских подозрительность в отношении иностранцев вступала в силу: это они всё нарочно, чтобы нас унизить. Поселившись в Америке, мы тоже, однако, сначала ощущали какие-то «специфические запахи», которые вошли потом в «наш букет». Вернись я сейчас в Россию, буду ли чувствовать этот «запах отчуждения»?

Назад Дальше