Одно сплошное Карузо (сборник) - Аксенов Василий Павлович 37 стр.


Перечисляя российских реформаторов, Хал Пайпер не упомянул одного – Хрущева, очевидно, потому, что тот не подходил под его схему. Не упомянул он также и недавних высказываний нового генсека, в которых тот настойчиво провозглашает своей целью активизацию отдельного человека. Вступают в силу какие-то неведомые доселе противоречия. Революционное общество с катастрофической быстротой обнаруживает свою старозаветность, отстает от века. Понимал это Хрущев или только лишь ощущал, хочет ли это понять Горбачев или только хитрит, но путь к модернизации общества лежит через усиление индивидуалистического начала и через отказ от классовых заклинаний.

Поколение «ворошиловских стрелков» – Брежнев, Черненко и иже с ними – положило конец послесталинской оттепели, задушило общество своими шептунами. Горбачев, похоже, пытается проветрить помещение. В связи с этими новыми тенденциями, с новостями, чуть ли не каждую неделю приходящими из Москвы, невольно возникает желание припомнить события той первой оттепели, удивительные советские шестидесятые, которые, особенно в области культуры, напоминали бурно развивающуюся карнавальную процессию или по меньшей мере генеральную репетицию карнавала.

Советские шестидесятые начались в 1956 году и кончились за два года до своего календарного срока в 1968-м, то есть продолжались приблизительно двенадцать лет. Вторжение в социалистическую Чехословакию положило конец всей словесной суете вокруг так называемого «социализма с человеческим лицом». Явилось гоголевское свиное рыло. И сейчас, восемнадцать лет спустя, трудно удержаться, чтобы не задать себе вопрос еще раз – что является подлинным обличьем социализма и что его маской, ну, а если этот вопрос снова возникает, значит, горбачевская цель уже отчасти достигнута.

Уместно будет вспомнить в этот момент, что одновременно с подавлением Чехословакии было разрушено еще одно, гораздо более свободное государство, вольная многопартийная республика российской молодежи на крымской горе Карадаг, которая так и называлась – Свободная республика Карадаг[328].

Образование этой «республики» как нельзя лучше отражает карнавальный характер Первой Оттепели. Все шло на фоне смеха и веселья, в содружестве так называемых «физиков и лириков». Устроили конкурс красоты в Сердоликовой бухте, увлеклись процессом выборов и стали выбирать парламент. Иные из участников, кстати говоря, незадолго до того проходили в костюмированном шествии в первомайский день по новосибирскому Академгородку, представляя, как бы в шутовской, но на самом деле вполне серьезной форме все политические партии Российской Государственной думы.

Объединенными силами феодосийской милиции, пограничной стражи и комсомольских дружинников Свободная республика Карадаг была уничтожена. Из-за аналогичной операции в Праге событие это осталось общественностью незамеченным, и Мисс Сердолик пролила «невидимые миру слезы».

Часто советские шестидесятые сравниваются с аналогичной декадой на Западе и особенно с американским «временем пробуждения». Кое-что есть и в самом деле общего, но видны и колоссальные неизбежные различия. В отличие от Америки советские шестидесятые не принесли никаких существенных изменений ни в политике, ни в экономике, основным полем приложения их идей оказались литература и искусство, но на этом поле изменения произошли, конечно, грандиозные.

Стоит вспомнить, например, тот факт, что вообще все это послесталинское брожение умов началось почему-то вокруг живописи. Во второй половине пятидесятых годов государственные музеи стали извлекать из запасников «тлетворное буржуазное искусство», а именно импрессионистов, Пикассо и Матисса. Свой авангард пока еще был под полным запретом, но время от времени полуабстрактные и сюрреалистические полотна появлялись в польских павильонах. Страсти вокруг таких экспозиций начинали кипеть совершенно неадекватные по масштабам, как будто вся судьба советского государства на ставке. «Ворошиловским стрелкам» непонятные полотна казались знаменами вражеской армии.

В эти же годы в Советском Союзе возникло уникальное, пожалуй, для всей мировой культуры и, что особенно важно, абсолютно спонтанное явление, известное под именем «поэтическая лихорадка». Никогда и нигде еще не было такого спроса на поэтические строки. Толпы заполняли аудитории и хоккейные стадионы во время выступлений молодых поэтов нового поколения. Происходило это оттого, что поэзия давала самый быстрый ответ на еще не вполне ясные запросы и робкие надежды публики. Ответы были, может быть, еще более неясными, чем вопросы, однако они осуществлялись именно в форме ответов, и в этом-то и была неслыханная новизна.

Преобладала тема свежести, весны, новые идеи облекались в формы метеорологических эвфемизмов и аллегорий, «Свежести, свежести, хочется свежести, солнечной снежности, а не заслеженности!» – кричал Евтушенко. Рождественский писал о гидрологе на льдине: «Ох, и надоела мне одна, не меняющаяся глубина…» Яков Аким рассказывал о слепом в метро, которого выводит на поверхность девочка с веткой сирени. И публика прекрасно понимала, о чем говорят поэты.

Следующим шагом были уже стихи Вознесенского «Пожар в Архитектурном институте» и «Левый крайний». Метафоры стали еще прозрачнее, поэзия вылилась на улицы. Ежевечерние чтения у подножия памятника Маяковскому в Москве, на площади Искусств в Ленинграде, первая группа «смогистов» (Самое Молодое Общество Гениев)… Самое молодое, потому что моложе Евтушенко и Вознесенского, а стало быть, и смелее; те, что могут обойтись без этих бесконечных «фиг в кармане» и сказать гадам прямо в лицо, что они падлы.

В этот момент власть и ее подручный комсомол осознали, что надо отвечать на требования публики. Стали открываться по всей стране магазины «Поэзия» и кафе «Поэзия», учреждены были официальные «дни поэзии», а наиболее дерзких смогистов отправили полечиться. В силу вступила русская поговорка «На что ведьма ни глянет, все вянет». «Поэтическая лихорадка» стремительно пошла на убыль.

Любопытно, возникнет ли некоторое подобие «поэтической лихорадки» на фоне новой, еще не очень-то размороженной оттепели, и если да, то какие она примет формы. Вряд ли после всего того сравнительно еще недавнего опыта поэтических битв и подавления поэзии новое поколение будет таким же наивным и уж наверняка не будет таким спонтанным. Впрочем, возможно, меньше будет склонности и к конформизму.

Однако с приведением поэзии в официальное русло море не успокоилось. Началось новое повальное увлечение (уже одно возникновение этих массовых эстетических одержимостей отличало то время от сталинской кровавой стыни), на этот раз это был «человек с гитарой».

Гитарная поэзия фактически вытеснила из общественного сознания образную систему официального революционного романтизма с его «красными конниками» и «человеком с ружьем», столь любезным сердцам «ворошиловских стрелков». До появления нового романтика, молодого «человека с гитарой», массовая советская песня исполняла сугубо служебные функции, связанные с выполнением партийных решений. Это, впрочем, не означало, что она была всегда плоха, достаточно вспомнить «Песню о встречном» Дмитрия Шостаковича. Тем не менее массовая песня вздувала и накачивала «романтику» всегда в том направлении, куда требовала партия, – если требовалась, скажем, рабочая сила на Дальнем Востоке, возникала «романтика дальних дорог» и так далее. К числу больших успехов этой пропагандной песни следует отнести совершенно немыслимую для любой другой страны романтизацию образа так называемого «пограничника», то есть стражника. Народ до сих пор еще не осознал, что «пограничник» мало чем отличается от вохровца при зоне.

«Молодой человек с гитарой» начинал с очень личных, интимных, лирических песен, говорил о грусти, дурных предчувствиях, слабых надеждах, и в этом был дерзкий, едва ли не воинственный вызов официальщине. Вслед за Окуджавой на сцене появился Высоцкий с его анархическим призывом, с неясными бунтарскими нотами. Кстати говоря, на недавнем «хеппенинге» в Московском манеже молодые поэты и рок-музыканты новой «оттепели» поднимали образ Высоцкого как мученика брежневской глухомани, а Александр Градский даже сказал, что, если бы Владимир мог выступать открыто, он остался бы жив и по сей день.

Вслед за Галичем гитарная поэзия пошла по очень естественному для нее пути политической и антиидеологической сатиры. Галич как знамя этой волны был выпихнут за границу, где через несколько лет стал жертвой несчастного случая. Усмирить или приручить гитарную поэзию полностью властям по сути дела никогда не удавалось. Вот и сейчас, на смену Высоцкому и Галичу пришли уже многие молодые, пусть пока еще не такие громкие, но уже со своим голосом; среди них очень популярный Саша Розенбаум.

В лице гитарной поэзии идеологический кордон впервые столкнулся с новым для него и, может быть, наиболее нежелательным феноменом – соединение свободного народного искусства и современной технологии. Кассетники «Магнитиздата» просто-напросто взломали непроницаемый мир советского идеологического захолустья. Они проникали во все самые глухие углы, стирая, как Ленин учил, грань между городом и деревней.

Это явление, современная технология на службе искусства, тогда, в шестидесятые, только-только еще начиналось, сейчас оно со всеми этими видеосистемами и сателлитными тарелками переживает период бурного расцвета, и это не сможет не отразиться на новой культурной оттепели в Советском Союзе, буде она состоится.

Любопытную кривую – скачки и падения – можно прочертить, говоря о развитии советского джаза. В начале хрущевской оттепели джаз начал выходить из глухого сталинского подполья, когда сама по себе игра на саксофоне считалась буржуазным хулиганством. Потом в 1963 году Хрущев, взъярясь, сам ударил по «шумовой музыке». Молодцы с саксофонами снова нырнули в свои котельные. Конец шестидесятых и начало семидесятых были, пожалуй, наиболее интересным периодом российского джаза, очень далеко ушедшего от своей развлекательной первоосновы, – один джазист даже сказал: «Моя музыка ближе к Достоевскому, чем к Армстронгу», – и выражавшего глубинный протест советской молодежи.

По мере выхода из подполья к середине семидесятых и к сегодняшнему дню российский джаз приобретал все более благопристойный вид. Отказавшись от идиотской формулы Горького в отношении к джазу и приняв джаз почти как академический вид искусства, советские власти совершили одно из своих немногих толковых и даже благих деяний – избавились от могущественного врага и расширили эстетическую сферу современного советского общества. Конечно, жаль, что подпольная острота и дерзновенность ушли в прошлое, но все-таки хотя бы ради самих музыкантов и ради чистоты самого понятия предпочтительнее видеть сугубо авангардное и всегда прежде полуподпольное трио выступающим на площади Вашингтона в рамках самого что ни на есть официального культурного обмена, чем в котельной какого-нибудь НИИ.

Нынешнее время, в отличие от шестидесятых, характеризуется также колоссальным и плохо управляемым развитием советского рок-н-ролла. Еще года три назад один исследователь современной музыки из Оберлинского колледжа говорил мне, что по самым приблизительным оценкам в одной лишь Москве насчитывается более двух тысяч полулегальных рок-групп. В славное царствование «ворошиловского стрелка» Черненко был составлен список групп, подлежащих полному запрету, но это не принесло желательных результатов – для полного запрета нужны были аресты, а на это не решились.

Сейчас лучшие группы вроде «Аквариума» и «Машины времени» поднимаются на поверхность и даже готовятся к заграничным гастролям. Не исключено, что эта новая музыкально-поэтическая стихия может принести неожиданные художественные плоды именно в этот переходный период освобождения из-под идеологического пресса и свободы от коммерческого мешка.

Это, собственно говоря, относится ко всем видам. Российское искусство переходного периода, обладающее уже колоссальным опытом эстетического сопротивления и не приобщенное еще к коммерческим нравам Запада, может внести могучую свежую струю в мировые художественные сферы; опять же с оговоркой – если такой переходный период состоится.

Недавно у нас в Вашингтоне в Кеннановском институте при Вильсононовском центре проходила конференция по современному советскому кино. Один из выступавших американских профессоров, подчеркивая, что в некоторых последних советских фильмах он видит признаки освобождения от идеологических клише, выразил надежду, что советское киноискусство вскоре придет к массовому (то есть, увы, коммерческому) экрану Запада. Боже упаси, подумал я. Рынок хоть и лучше барака, а все-таки не хотелось бы сразу из-под одного хомута под другой. Именно процесс освобождения обогащает творчество.

Наиболее сложная из всех видов искусства ситуация возникла нынче в литературе, что естественно, потому что именно литература в последние два десятилетия стала главным полем борьбы, хотя в начале, в радостном опьянении первой оттепели, она казалась нам скорее полем игры.

Молодая проза ранних шестидесятых привела с собой нового героя-нонконформиста, человека с новой походкой и новой жестикуляцией, с новым общественным поведением. Ответ читающей публики был ошеломляющим. Она узнала не столько себя, сколько свой идеал. Каждый новый роман вызывал бурные спонтанные дискуссии.

Происходило восстановление прерванной литературной традиции. Уцелевшие звезды российского исторического авангарда в лице Ахматовой, Эренбурга, Катаева, Шкловского находили друзей в новом поколении. Внуки перепрыгивали к дедам через отцов, халтурщиков социалистического реализма.

Первым отрезвляющим моментом этого карнавала была хрущевская атака на молодое искусство в 1963 году, затем через три года последовали процесс Синявского и Даниэля, напряженный период создания отечественного Самиздата, противостояние Солженицына, начало массовой культурной эмиграции, возникновение группы «Метрополя» и ее разгром…

Сейчас, когда в официальной советской литературе появляются некоторые робкие попытки пробуждения после брежневской спячки, когда раздаются призывы к правдивости, к поискам, мы становимся свидетелями еще одной и сугубо типичной фальшивки умолчания. Идут разговоры о чем угодно, даже о Гумилеве и Набокове, даже о восстановлении в правах того романа, с которого мы начали наш сегодняшний разговор, то есть «Доктора Живаго» с его концепцией революции как регресса к Старому Завету, только лишь об этом ярчайшем в современной литературной истории периоде борьбы свободного слова против бюрократической гнили не говорится ни слова. Молчок, привычное свинцовое молчание, а между тем одним только осторожненьким смельчаковствованием Айтматова, Распутина и Вознесенского не обойдешься. Без честного диалога вместо демократизации возникнет новая фальшь.

Американцы иногда называют свои шестидесятые «временем пробуждения» от провинциальной догматической дремоты. Мы обычно считали наши шестидесятые временем короткого сладкого сна, за которым началась реальность брежневианы. Расцвет искусств, а именно расцветом искусств стала наиболее примечательна так называемая «хрущевская оттепель», проходил по всем фазам карнавала – первое опьянение и восторги, разгул, «буйство глаза и половодье чувств», вмешательство полиции и чугунное похмелье. С исторической перспективы, возможно, это могло выглядеть как прерванная генеральная репетиция большого праздника.

Чего мы можем ждать от нынешнего пока еще столь робкого оживления в советском искусстве: состоится ли спектакль или опять дружина вырубит свет и прикажет разойтись? Во всяком случае, без памяти о той генеральной репетиции все пойдет насмарку.

1986 (?)

Останкино и Петровка[329]

(Московский дневник, лето 1992)

1

Первое лето без комитетчиков. Первое лето без серпа и молота. Первое лето под трехцветным флагом. Первое лето российской желторотой демократии.

На следующий день после прилета парижским самолетом сын Алексей повез меня в Останкино к зданию телевидения, где проходила манифестация так называемых патриотических сил. Мы немного опоздали к кульминации события – прорыву товарища Анпилова с сотоварищами в здание. Бродя среди патриотов, мы даже не знали, что геройский этот поступок совершен. Впрочем, и то, что мы увидели, впечатляло. Реяли красные стяги с портретом то лысого человека, то усатого, то без оных. Рядом трогательно полоскались желто-черные полотнища с двуглавым орлом. Никогда до этого дня пролетариат не был так близок к аристократии. Много хорового творчества. Звучали «Широка страна моя родная», «Варяг» и «Боже, царя храни».

Газеты сообщали, что «патриотов» было от 25 до 50 тысяч. По нашим оценкам, на огромной площади более-менее плотными кучками стояло не более трех тысяч человек. Еще может быть столько же сидело и возлежало на окружающих газонах и в кустах. Преимущественно народ был ниже среднего роста. Много неряшливых женщин. Преобладали пожилые люди, была, однако, и молодежь, увы, не очень-то олимпийских качеств.

Мы легко пробрались к самому центру, старенькому грузовичку «ГАЗ», возможно, раритету первой сталинской пятилетки. Он был как раз украшен портретом Сталина в еще довоенном партийном френче. Хотелось сразу запеть: «И Сталин, такой молодой, И 37-й впереди!»

На трибуне ораторствовала старая женщина, явно не растерявшая комсомольского пыла. Седые локоны ее летели вровень с полетом красных знамен, создавая едва ли не символическую картину. «Водрузим флаги Советского Союза над всеми райсоветами нашей родной Москвы!» – возглашала она. Толпа отвечала восторженным ревом, криками «ура»!

Назад Дальше