Одно сплошное Карузо (сборник) - Аксенов Василий Павлович 39 стр.


Так же и генерал Кандауров постоянно «раскидывает чернуху» перед иностранными журналистами, приносит из якобы открытых теперь хранилищ какие-то тоненькие папочки: вот, дескать, и все, что у нас есть в связи с вашим запросом, а то и вообще ничего не выносит, просто руками разводит – архив пуст. Так вот и с Владимиром Войновичем получается, и с Александром Солженицыным – никто не следил, не терроризировал, не отравлял. Дается как бы понять, что это все плоды художественного воображения. Страннейшая политика, основанная на все том же старом антисоветском анекдоте: «А где же лев? Какой лев?» Непонятен только смысл этой приверженности. Значит, все-таки преемниками себя считают, продолжателями общего дела? Да ведь и дела-то уже нет, лавочка обанкротилась. Дела, может быть, и нет, возразят мне, а извечный, почти метафизический принцип дела остался: бди!

Когда-то гэбэ про меня с упорством, достойным лучшего применения, распространяла, что меня никто не выпихивал из страны, а я сам за долларами уехал, да еще и товарищей оставшихся, «метропольцев», подвел. Дезуха эта шла через таких неожиданных людей, что я даже стал иногда ловить себя на мысли: а может, я и в самом деле за долларами уехал, может, и в самом деле нечист? И вдруг мой «куратор», полковник Карпович, покаялся на страницах «Огонька» и среди прочего любопытного сказал, что по приказу определенного высокопоставленного чина во все тяжкие выпихивали Аксенова в эмиграцию.

Этого чина Карпович не назвал, хотя уже тогда было известно, что это не кто иной, как генерал Бобков Филипп Денисович. Вряд ли можно ожидать от Бобкова каких-либо покаяний, он и сейчас, по всей вероятности, уверен в справедливости своего тайного дела, а между тем было бы весьма полезно узнать подробности проводившейся кагэбэ политики в отношении культуры. Для того, чтобы нация снова не скатилась до такого позора, как преследование писателей, надо знать, как все это происходило.

Много спорят о том, нужно ли раскрывать стукачей и сексотов. Конечно, большинство этих так называемых стукачей были просто зашельмованными людьми, и, может быть, действительно не стоит наносить им лишнюю травму, однако нужно ли нам всем делать вид, что мы забыли, какого цвета были вчера всем известные хамелеоны? Задавая сейчас этот вопрос, я действительно не знаю на него ответа.

Я уже не удивляюсь, когда вчерашние хулители и гонители идут к тебе с протянутой рукой, сияющие, доброжелательные, свои в доску. Два раза я убрал руки за спину, но это было все, на что я решился. К своему почтенному возрасту я вдруг понял, как вступающий в жизнь мальчик, что отказ в рукопожатии – это тоже нелегкое дело.

Вот и недавно в совсем не подходящем для этого месте Вашингтона ко мне устремился некто, в недалеком прошлом большая акула дезухи, а ныне столп прогресса. Как понять этих людей? Ведь он же не может не знать, что я знаю, что он говорил еще совсем недавно обо мне моим американским друзьям. Ведь можно пройти в людном месте, как бы не заметив, зачем кидаться с приветствиями, зачем все-таки так упорно настаивать на том, что ничего такого, что было в его жизни, не было? Нет, эти люди, должно быть, дышат не кислородом, а фтором.

1992

Январь в Москве

1

Поездки в Москву становятся почти уже рутиной. С того ноябрьского вечера 1989 года, когда я, будучи еще лишенцем гражданства и врагом Советского Союза, после девяти с половиной лет отсутствия прибыл на родину в качестве гостя американского посла Джека Мэтлока, прошло уже три года. Пятого января 1993-го я отправился в свое пятое с тех пор путешествие.

Несмотря на обыденность мероприятия, всегда немного волнуешься. Хоть и провел там недавно три месяца, то есть все лето, хоть и прошло с тех пор всего лишь четыре месяца, все-таки думаешь: а не произошли ли там какие-нибудь коренные изменения к худшему?

Причин для беспокойства немало: инфляция горбится мамонтом, реваншистские коммуно-фашистские силы наглеют, номенклатура одолевает президента на конгрессе народных депутатов, вышвыривает из российской политики главного реформатора…

Это объективные, так сказать, исторические макропричины, существуют, однако, и множественные микропричины, вызывающие не историческое, а просто человеческое беспокойство. Существуют каждодневная жизнь, быт… Вот в том-то и дело – существуют ли еще, может быть, уже начали сходить на нет за время моего отсутствия, может быть, одна лишь бесовщина нынче гуляет по Руси?

Российская и эмигрантская пресса, надо сказать, весьма способствуют созданию такого упадочного настроения. Начитавшись постоянных московских корреспондентов «Нового русского слова», начинаешь подозревать за собой эгоцентризм и отсутствие наблюдательности. Все лето ездил в метро и не заметил там огромных крыс, чернобыльских мутантов. Ночами шлялся по Москве и ни разу не был ограблен, да и вообще не видел ни одной сцены насилия, да и драку наблюдал только лишь одну, довольно вялую, между чеченскими и русскими торгашами. Нищих видел много, но, судари мои, не намного больше, чем в Вашингтоне или в Париже!

Этот постоянно нагнетающийся негатив или, как сейчас принято говорить, «беспредел» пессимизма, отражает самодовлеющий и как бы единственно возможный стиль современной российской прессы. В принципе, оборотная сторона семидесятилетнего социалистического реализма, когда пресса создавала картину безоблачной утопии. Влекомые этим стилем российские журналисты создают скорее не отражение реальной жизни, а ее стилизацию. Американские журналисты, базирующиеся в Москве, и в частности корреспонденты «Вашингтон пост» Майкл Доббс, Маргарет Шапиро и Фред Хайат, свободные от этого стиля, рисуют гораздо более близкую к реальности, не лакированную, но и не зачерненную картину.

Тут следует дать небольшую, вполне вежливую плюху нашей эмиграции. Многие эмигранты, кажется, ждут именно той самой стилизованной, «чернушечной» информации об оставленной родине. Трудно понять этот феномен, но, похоже, что этим людям именно мраки, исходящие из оставленных мест, доставляют какое-то странное удовлетворение. В эмиграции существует какая-то неизвестно чем оправданная тенденция снисходительного отношения к оставшимся, некоторый момент общего отрицания возможности тамошнего существования.

В канун Старого Нового года я оказался за столом рядом с одним эмигрантом в дорогом костюме. Подали карпов, жаренных в сметане, с гарниром из жареной картошки. «Как ты можешь это есть?» – по-свойски шепнул мне эмигрант. «Отчего же не есть, если вкусно», – ответил я на гоголевский манер. «Да ведь все же заражено! – с искренним ужасом пробормотал эмигрант. С печалью и недоверием смотрел он на веселящихся москвичей.

Иные эмигранты уподобляются ильфо-петровскому гробовщику Безенчуку, который направился в Москву, ожидая там увидеть, как люди через одного замертво падают прямо на улицах, и был глубоко разочарован, увидев кишащую непонятной активностью столицу.

Итак, позвольте мне теперь дать вам более или менее реалистическую зарисовку моего прибытия в Москву в мутный час пополудни 6 января сего года. Муть была всеобъемлющей. Погода гнуснейшая. Климат, милостивые государи, по-прежнему отвратительный, и это надо постоянно учитывать, пиша о России. Покинув набитый западными спиртными напитками самолет «Дельты», я оказался перед багажной каруселью аэропорта Шереметьево. Вскоре появился ковровый чемодан, одолженный для этого путешествия у соседа, мистера Ливайна. В Нью-Йорке это происходит медленнее, а в Париже часто вообще остаешься без вещиц. Их доставляют только к вечеру следующего дня. Чемодан оказался не разрезанным, и замочек не откусан. Добрый знак, подумал я. Два года назад в том же Шереметьево чьи-то челюсти как раз откусили замочек моего чемодана и выгребли изнутри кое-какой ширпотреб, включая беговые, основательно пропотевшие, туфли. Улучшается обслуживание авиапассажиров, подумал я в добром старом стиле.

Покатил коврового к таможне, беспрепятственно ее прошел под надписью «Нафинг-ту-диклэр» и сразу оказался на родине среди кряжистых мужиков в меховых шапках. Все они предлагали такси, иные даже на иностранных языках. Японцев, например, приглашали по-японски. Ко мне обратились: «А вам, Василий Павлович, куда?» – то есть, в прямом переводе с французского, на матерном языке. Лянг-матернэль. «А вы что же, тоже таксист?» – спросил я любезного аборигена. «Да нет», – ответил тот. Вот великолепное русское выражение. Утверждение и отрицание, соседствуя, укрепляют друг друга. «Я, вообще-то, ученый-специалист, но нынче знаете как – волка ноги кормят, в общем предоставляем транспортировку и прочие услуги».

В этот момент в толпе появился мой длинный сын Алексей, и наш диалог с ученым-специалистом был быстро завершен путем расшаркивания и потряхивания головными уборами, то есть с его стороны надежным волчьим треухом, а с моей – хлипкой вашингтонской восьмиклинкой.

В этот момент в толпе появился мой длинный сын Алексей, и наш диалог с ученым-специалистом был быстро завершен путем расшаркивания и потряхивания головными уборами, то есть с его стороны надежным волчьим треухом, а с моей – хлипкой вашингтонской восьмиклинкой.

Гриппозные вирусы уже парили надо мной, словно комары над капитаном пехоты в распаренный жаркий день у застоявшегося пруда. Не иначе, как поймаю отечественный гриппок, если уже не поймал. Утро следующего дня полностью подтвердило вторую, робкую половину предыдущей фразы.

Пока что Алекс мчал меня по Москве на своих шипованных шинах. Где достал такую красоту? На этот вопрос так просто не ответишь, папаня. Лучше я тебе расскажу, как мне утром сегодня повезло: заправил полный бак меньше чем за два часа. Бензина, как я понял, в Москве по-прежнему нет, и он по-прежнему стремительно дорожает, а вместе с этим количество машин на улицах все увеличивается, словом, положение нормальное.

С теплым чувством я смотрел, как исправно переключаются на перекрестках светофоры, как увесисто стоят менты в своих традиционных валенках с галошами, как протаскиваются переполненные в этот час пик троллейбусы, свет внутри горит, все стекла целы, как сидят в своих освещенных комках-бонбоньерках торговые хлопцы и девушки, как что-то погружается и выгружается, как кто-то пробегает в ажиотаже, а другой бредет, меланхолически поддав… Страстная жажда оптимизма выискивала все новые и новые признаки нормальности. Чудо из чудес, в Москве кое-где снова появились дворники, скалывают лед, миляги! В январе 1991 года их не было и в помине. Оптимистически далеко не избалованный глаз умилялся и ободрялся любыми, хоть и небольшими, признаками нормальности.

Там и сям над городом распростерты были транспаранты. Уж не пятилетку ли славят по-новой? Уж не к той ли своей прежней «нормальности» возвращаются? Транспаранты, однако, гласили нечто новое, а именно: «С праздником Рождества Христова, дорогие москвичи!»

2

На этот раз я приехал сюда не просто так, а по общественному делу в качестве члена жюри новой премии «Триумф», учрежденной в Москве группой творческих деятелей во главе с Зоей Богуславской при помощи акционерного общества «ЛОГОВАЗ», которое, как можно понять из второй части названия, занимается автомобилями, а также не чуждается и «универсальной осмысленности», что следует из первой части названия – «логос».

О масштабах благородного предприятия можно было судить по размеру премиального фонда – он составлял пятьдесят тысяч долларов, а также по билету, который мне вручили в вашингтонской конторе авиакомпании «Дельта» – он был первого класса.

Тоже своего рода триумф, думал я, сидя в кресле с электронным управлением и попивая шампанское совсем не дурного, чтобы не сказать великолепного качества. Кроме меня во всей секции первого класса летел до Франкфурта еще только один пассажир, двадцатилетний мальчишка-теннисист.

И вот вместо того, чтобы попасть в своего рода морозное Сомали, в край разрухи и унижения, ты оказываешься в Бетховенском зале Большого театра, где в атмосфере замечательной элегантности происходит награждение лауреатов. Такова Россия, милостивые государи! Она и в 1918 чумной год проводила выборы «короля поэтов» в Политехническом музее и ни на один день не прерывала экспериментов в супрематизме, что же ей сейчас-то не награждать своих творцов, когда не гражданская война, а всего лишь суперинфляция на дворе.

Известно, что в природе таких отвратительных явлений, как суперинфляция, лежит некий не вполне еще изученный психологический сдвиг. Крутится некий порочный круг, который подчас не остановишь никакими экономическими мероприятиями. В таких условиях акции настойчиво оптимистического характера, подобные премии «Триумф», могут вдруг оказаться теми каплями, которые, в конечном счете, перевесят и потянут в другую сторону. Жизнь продолжается, господа, и мы награждаем своих артистов, хоть и не своими деньгами, но по заслугам.

К началу церемонии награждения мой грипп, подцепленный в Шереметьевском аэропорту, разыгрался на полных оборотах. Я сидел среди членов жюри, между Андреем Вознесенским и Катей Максимовой, закрыв распухшую физиономию темными очками и носовым платком. Во время таких событий все вокруг напрашивается в символизм, однако никакого символа в своем дурацком положении я не видел, а только лишь боялся, как бы не обчихать лауреатов.

Замечательно то, что все шесть самых первых лауреатов «Триумфа» представляли древнейшие, то есть самые исконные формы человеческого творчества. Философ и толкователь искусств Сергей Сергеевич Аверинцев соединял наше время с Ликейской школой Аристотеля, а то и с еще более ранними временами Платона. О нем член жюри Андрей Битов сказал, что его поражает сам феномен этого человека. По его мнению, Аверинцев, как человек родившийся в советских тридцатых, просто не мог обладать тем знанием, которым он обладает. Сквозь гриппозную, отчасти даже немного уютную, меланхолию до меня долетели странные слова этого философа. Получая эту премию, сказал он, я не уподобляюсь римскому триумфатору, то есть не поднимаюсь по лестнице, а опускаюсь. Поиск катарсиса в данном случае ведет вниз.

Из Гамбурга для получения «Триумфа» прилетел композитор Альфред Шнитке. Я представляю здесь нерусских русских, сказал он на церемонии. Всю жизнь его затирали профессионалы из отдела музыки ЦК КПСС и Союза композиторов СССР, всю жизнь его обвиняли в формализме и упадничестве. Теперь, больной и гениальный, он уже принадлежит не только нам, но и всему миру, но, к счастью, для нас, все-таки еще и нам, нерусским русским, русским русским и полурусским русским.

Еще одним представителем древнейших форм искусства был художник Дмитрий Краснопевцев. Ноги уже не носят этого старого стоического человека, а являются тяжелым грузом. С большим трудом ему помогли подняться на сцену. Я не раз взглядывал на его лицо. Оно сияло детской чистотой. Такое лицо было у Генри Мура и иногда у Пикассо. Художник «подполья» Краснопевцев пронес сквозь все свои годы отверженности все свои годы приверженности – кисти, краскам, раковинам, сосудам, камням, корням деревьев.

Древние корни театра в славянских языках замечательно передаются чешским словом «дивадло» и сербским «позориште». Лев Додин и его жена актриса Татьяна Шестакова представляли на конкурсе «Триумфа» свое «дивадло-позориште», а именно Малый драматический театр Санкт-Петербурга, где они замечательно разыгрывают свою, извлеченную из Достоевского, драматургию. Где еще искать драму, если не в прозе Федора Михайловича, словно компьютер начиненной неистощимым театральным богатством.

И, наконец, искусство, о котором можно, перефразируя Ленина, сказать: «Из всех искусств для нас древнейшим является балет». Он, разумеется, был представлен самой молодой и самой подвижной триумфаторшей Ниной Ананиашвили. Отдавая всю дань классической школе Большого театра, представительницей которой является Нина, не грешно все-таки будет сказать, что в ее танце ощущается время, когда никаких еще школ не существовало, а шумели только своими кронами театры аттических дубрав.

Сознательно или подсознательно так получилось, но в конкурсе «Триумфа» представители исконных форм искусства оттеснили модерн в лице, скажем, романистов или киношников. Для начала это может быть и справедливо, хотя я жалел, что премии не получил мой друг Войнович и уникальный артист сегодняшнего дня, концептуалист Илья Кабаков, чья инсталляция «Десять персонажей», являющаяся чем-то средним между живописью, декорацией, поп-артовой скульптурой и романом, в настоящее время с успехом демонстрируется в разных странах.

После вручения премий по соседству с Бетховенским залом и в не меньшей элегантности состоялся прием, на котором присутствовала, что называется, «вся Москва». Подавали шампанское, но, к сожалению, не подавали капель от насморка. На этом приеме я узнал еще об одной премии, взбаламутившей литературную столицу. Это была английская премия Букера за лучший русский роман года, и состояла она тоже из довольно увесистой суммы в десять тысяч английских фунтов. Если добавить к этому еще слово «стерлинги», то вообще задрожишь. Вопреки прогнозам и почти сбывшимся надеждам премию получил малоизвестный романист Марк Харитонов. Лауреат, весьма скромный человек в непритязательном свитере, тоже присутствовал на приеме. Это меня в некотором смысле удивило, потому что как раз незадолго до отъезда я начал читать его роман, еще не зная, что попал в самую точку.

Звучит, может быть, парадоксально, но в зимней Москве 1993 года вовсю шел артистический сезон. Премии вручались не только перечисленным, но и многим другим, в частности режиссерам, актерам, композиторам и сценаристам на конкурсе «Ники» и фестивале «Кинотавр». Каждый день происходили премьеры и вернисажи, сборища бардов и читательские конференции.

Назад Дальше