Валентина оглядывала тучную фигуру Любы, и, судя по всему не понимая значения просьб, соглашалась.
– Она хорошая, – продолжала громко нахваливать сестру замужняя Вера. – За подтверждением своих слов она обращалась к обезумевшей от горя Натусе, – скажи, тетя Наташа, Люба – она очень хорошая!
– Дюже, дюже хорошая. Гляди, какая справная, – Натуся пыталась переключиться от лежащего в гробу Шурки на живых родных.
– Хорошо, я подумаю, что можно сделать, – Валентина ловко уходила от прямых обещаний, женщины наседали, вовлекая все новых и новых свидетелей Любиных достоинств. И так целый день.
Вечером Комари предложили подвезти меня на своем жигуленке в город. Обрадовавшись, что не придется ехать в холодном переполненном автобусе, я согласилась.
Потом, выбираясь с Левого берега, с многочисленными пересадками, я недобрым словом поминала новоявленных родственников. Домой добралась к ночи, вспоминая по дороге рассказы бабушки Авдотьи о братьях-Комарях, которых посадили за страшную драку из-за родительского дома, доставшегося им в наследство. Братья дрались на топорах, и разнять их не было никакой возможности. Прибывшая милиция смогла подступиться к ним только после того, как братья изрядно покалечили друг друга.
Именно этот дом показывали мне Вера и Люба, куда мы приехали с Шуркиных похорон. Так они его достроили, так расширили; здесь у них кухня, а тут удалось сделать ванную… Гарнитуры, ковры, жигуленок, – есть чем гордиться! Есть чему позавидовать? Я гордилась и завидовала, в надежде, что меня все-таки отвезут домой, где пятимесячный Митя остался с Испанским летчиком.
27
Натуся, всегда тихая и покладистая, производившая впечатление забитой, запуганной старухи, после смерти сына почувствовала себя эдакой домовладелицей. Скорее всего, это была не ее вина. Просто родня, ближняя и дальняя, наконец, заметила одинокую бабку, проживающую пусть в стареньком, но домике с участком и огородом на «низах» и стала оказывать Натусе всяческие знаки внимания.
Валентина так же включилась в «гонку за наследством». В ее голове созрел план: овдовевшая Авдотья переезжает к одинокой Натусе, с тем, что, во-первых, более крепкая, как казалось Авдотья, дохаживала больную и глухую Натусю. Опять же, родные сестры, вдвое не так скучно, всегда находили общий язык и все такое… И во-вторых, Натуся подписывает домик своей сестре, а у сестры дочь Валентина… Давить на Натусю Валентина опасалась, хотя идеальным вариантом конечно же была бы дарственная на имя самой Валентины…
Авдотья с трудом согласилась на переезд, уступив настойчивым просьбам дочери.
– Как же я дом-то брошу, – сокрушалась Авдотья, – дом-то…
– Да кому он нужен, – резала Валентина.
– А ну как понадобиться, – тянула Авдотья, – может вы еще жить тут станете.
– Никто не станет. Некому, – Валентина не оставляла надежды, – И ты здесь совсем одна. Не наездишься за двести километров. – Она придвигалась поближе к матери, и продолжала говорить у же мягче, уговаривая, – А Натуся совсем рядом с городом. Я смогу приезжать каждые выходные, Машка тоже приедет. А как тебе скучно станет, собралась, и, ко мне…
Авдотья вздыхала, склонив голову разглядывала рисунок на скатерти, разглаживала его руками и тихо возражала:
– Мой-то домок получше…
– Лучше, хуже, какая разница, – горячилась Валентина, – далеко он, очень далеко. А Натусин дом я отремонтирую, материал любой в управлении смогу выписать, рабочих тоже своих… Дворец будет, а не дом! Мама, – она ласково обнимала мать за плечи, – знаешь, как заживем!
Авдотья снова вздыхала, но постепенно уступала Валентининым доводам, казавшимся неоспоримыми:
– Конечно, старая я стала, одной трудно, привыкла в семье… Только… Могилка Гришина, как же? – и она с надеждой смотрела на дочь, сказав ей самое сокровенное, напомнив о могиле отца, которая останется осиротевшей среди совсем чужих людей. Но Валентина была готова к этому:
– Мам, ну какая ты старая! И уезжаешь ты не за тысячу верст, а всего за те же двести километров. Несколько раз в год вполне можно съездить и проведать папину могилку. А дом, пожалуйста, если хочешь не надо продавать, – Валентина понимала, что не все сразу, надо делать уступки, нельзя пугать, надо оставить возможность вернуться, а не пугать необходимостью принимать решение раз и навсегда, – ты сдашь дом квартирантам.
Вопрос окончательно решился к весне. Авдотья переехала к Натусе. Дом сдали семье беженцев из очередной горячей точки.
Сестры никак не уживались.
Натуся стала капризной. Она не торопилась подписывать бумаги о наследстве, притворясь, что не понимает того, о чем говорит Валентина. Требуя к себе постоянного внимания, она бесконечно рассказывала о своем Шурке, придумывала себе все новые и новые заболевания, ходила по соседям и рассказывала им о том, какой у нее хорошенький домок и как ее надо уважить, тогда она выберет наследника из тех, кто лучше всего постарается для нее. Весь этот свалившийся на нее почет и уважение выявили в ней неожиданно откуда взявшуюся спесь, проявлявшуюся в попытках говорить с Авдотьей в приказном тоне и несколько лицемерную религиозность. Будучи женщиной верующей, но верующей просто, по-деревенски безыскусно, Натуся, никогда прежде не нуждавшаяся в подтверждении своей веры, никогда не знавшая никаких священных книг, вдруг, полюбила когда ей читали вслух абсолютно непонятные, более того, специальные церковные тексты. Кто-то подарил Натусе несколько журналов, издававшихся, кажется, Патриархией, и она просила обученных грамоте родных, или подружек, приходивших к ней в гости, почитать ей из «священного». Читать надо было громко, нараспев, не соблюдая никаких знаков препинания. Натусино лицо при этом становилось серьезным и каким-то испуганно-благостным. Она сидела чинно сложив большие руки на коленях и слушала далекий монотонный голос, совершенно не понимая смысла, но проникаясь важностью и необходимостью происходящего. Авдотья отказалась наотрез потворствовать прихоти сестры, за что Натуся тут же обвинила ее в безбожии.
Авдотья жаловалась дочери на то, что по ее требованию на старости лет вынуждена быть в приживалках, а хуже того – в служанках у безграмотной выжившей из ума старухи.
– Проститутка неграмотная. – Гордо говорила Авдотья о старшей сестре, почему-то именно теперь вспомнив о той далекой поре, когда молоденькая Натуся согрешила с отцом своего Шурки.
– Алкашка! – Ябедничала Натуся в свою очередь. – Всю жизнь за мужем прожила. Вот он ее и держал, вот тах-то вот, – Натуся сжимала в кулак сухую, крупную по-мужицки кисть, – а теперь нету ево, Гриши-то, и она пьеть, как незнамо хто. Вчерась гляжу ее, гляжу – нет и нет. А она пенсию получила – и к Феньке. У ее самогонки-то взяла. Упилася вся и – вона, в сарайке валялась. Вот оно – образованье-то! Хуже мужика женщина пьеть, это как?
Валентина слушала эти взаимные обвинения, стыдилась соседей, наблюдавших за старушечьей сварой с внимательным любопытством, пыталась как-то увещевать, уговаривала одну, успокаивала другую, но все отчетливее понимала бессмысленность и никчемность своего вмешательства. Сестры не желали прощать друг другу.
– И как ей скажешь-то, – твердила Натуся, – никак невозможно! Я ее на приступках поймала и стала ей пенять: тах, мол и тах… А она ни в какую ни слухаить меня. Апосля и хужа того, кулаком мне стала тыкать прям в глаз: на-ко, говорит, выкуси! А чего она тычет, коли я тут хозяйка, не она. Сабе пусть потычет!
В тот раз мы с Валентиной вместе приехали и теперь сидели на неудобных табуретках в сенях, слушали молча. Время от времени переглядывались, словно обращались друг к другу за помощью, но, столкнувшись с растерянностью обращенного к себе взгляда, отворачивались поспешно и снова смотрели на Натусю.
– А сейчас-то она где? – громко спросила я, помня о глухоте Натуси.
– Хто ее знаить. Она мне не докладывается. Бывает, молчит цельными днями; а то уйдеть куды… Я ей не нянька! – Натуся замолчала, задумалась, пожевала обиженными губами, – должно, в магазин пошла, – предположила она, – перед вами хочеть показаться…
– Да, да, она знает, я Фене звонила, что мы приедем, – растерянно сказала Валентина.
– Вона! Грядеть ваша мамка! – Натуся первая увидела сквозь грязные квадратики стекла, входящую в калитку Авдотью. Она шустро поднялась с табуретки, шагнула на крыльцо и крикнула:
– Иде ты шастаишь? Тут родные до нас приехали, А нас-то – я одна, – и тише добавила, – а нашто я им…
– Иду, иду, девочки! – Авдотья заспешила к дому, на ступеньках задохнулась, остановилась, держась за перильце.
– Мама, что ты там набрала! – Валентина выскочила ей навстречу, освободила от сумки.
– Так, стол накрыть, гости у нас, – Авдотья улыбалась, подставляя щеки для поцелуев.
Наконец, все собрались в сенях, и я принялась разбирать сумку, где под буханкой хлеба, несколькими булками, банкой консервов и аккуратно установленной бутылкой, заткнутой газетной пробкой, обнаружилась целая связка бананов.
– Так, стол накрыть, гости у нас, – Авдотья улыбалась, подставляя щеки для поцелуев.
Наконец, все собрались в сенях, и я принялась разбирать сумку, где под буханкой хлеба, несколькими булками, банкой консервов и аккуратно установленной бутылкой, заткнутой газетной пробкой, обнаружилась целая связка бананов.
– Бананы? – удивилась я, – зачем так много, они же подгнили уже.
Авдотья неожиданно разозлилась:
– Гадость такая! Дешевле картошки витамины африканские, а эти – так вообще считай даром. Возьмите, говорит, бабушка, возьмите! Она уже собиралась, а эти – на лотке у нее валяются…
– Кто? – спросила я.
– Да продавщица, – отмахнулась Авдотья, – Надо их кипятком! Я гребую, кто их там руками хватал, какой на них заразы только нет! – Она бросила связку в таз, пошла в дом, взяла с печки чайник, – горячий, сейчас мы их…
Бананы из грязно-желтых стали бурыми, а потом и вовсе коричневыми. Авдотья, казалось, удовлетворенная санобработкой, выудила один расползающийся от прикосновения плод, стала сдирать с него кожицу. Банановая мякоть разрушалась и оплывала грязноватой густой жижей, Авдотья подхватывала ее ртом и поспешно глотала, склонившись над тазом. Покончив с бананом, она швырнула пустую кожуру в помойное ведро.
– Вот зараза! – брезгливо встряхнула кистями рук и поспешно ополоснула их в той же посудине с оставшимися бананами.
– Ешьте, – предложила Авдотья, – Натуся, иди банан съешь, – крикнула она сестре.
– Баловство это, – бурчала Натуся, вылавливая в тазу коричневый банан. – А почему он темный такой, нешто они такими растут? – сомневалась Натуся. – Как яво исть-то? Я и ня знаю.
– Кожу сними. Да, стой, дай я сама, – досадовала на сестру Авдотья.
– Что нам бананы твои, – попыталась пошутить Валентина, – мы не дети, нам бы покрепче чего-нибудь…
Авдотья торжественно извлекла из сумки бутылку самогона, встряхнула, показывая.
– Ступайте, ступайте в дом, – засуетилась Натуся, – нечего в сенях базары разводить, нешто мы не люди.
– Люди, не люди, – негромко сказала Авдотья, – у самой, небось, рюмок в доме отродясь не было, лишней тарелки с ложкой не найдешь, а туда же!
– Ба, – остановила ее я. Авдотья лишь обреченно махнула рукой.
– Нам и тут хорошо, правда, Маша, – запела Валентина, – тут и воздух свежий. На дворе теплынь, а мы – в дом. Давайте тут.
Но Натуся не желала принимать гостей в сенях.
– Хто увидеть, скажуть, что родных дальше порога не пускаем… Идитя, идитя в дом!
Сели за столом в большой комнате. Авдотья достала из старой тумбы у печки посуду. Стопки нашлись – стаканчики граненые и тарелки.
– Для городских могу и вилки подать, а мы привыкли ложками исть, – гудела Натуся.
Валентина нарезала привезенные колбасу и сыр, открыла консервы, поставила на стол, хлеб не забыла, отошла полюбоваться:
– Эх, хорошо! – сказала громко.
Натуся принесла с огорода первые весенние редиски крупные и хвостатые, зеленый лук. Авдотья сразу же отобрала у нее овощи и принялась тщательно отмывать в освобожденной от бананов миске. Я сидела у окна и тоскливо созерцала бутыль с самогоном. Организм в предчувствии отравы сопротивлялся заранее, горло сжималось, подкатывала тошнота, а нос предательски вынюхивал из окружающего воздуха сивушный дух, словно этим духом было пропитано все вокруг…
Хотелось есть. Я успела перехватить что-то еще утром, и теперь вид немудреной закуски напомнил мне о моем пустом желудке.
– Валь, я не хочу самогон.
– Рюмку тяпнешь и не пей больше, – разрешила она.
– Я вообще не хочу.
– Бабок обидишь. Ладно тебе, хоть ты не кочевряжься!
Я вздохнула и уставилась на пустую стопку.
– Девочки, за стол! – крикнула Авдотья, внеся в комнату помытые редиску и лук.
Расселись. Валентина вытащила из бутылки бумажную пробку и аккуратно разлила самогон в стаканчики.
– Со свиданьицем, – подняла свою стопку Натуся.
Выпили. Авдотья меланхолично, словно воду, Валентина как всегда, с удовольствием крякнув, Натуся – по-мужицки, опрокинула самогон в раскрытый рот, я – брезгливо передернувшись, поспешно схватила кусок хлеба и прижала к носу.
Самогон подействовал быстро, и, словно умиротворяюще. Завязался негромкий разговор, прерывающийся время от времени громкими повторами, специально для Натуси. Старушечий конфликт как-то сам собой забылся, угас. Говорили о погоде, о посадке картошки, семенах, соседях… Я пить больше не стала, и остаток самогона был разлит на троих.
Пришла Феня – старинная подружка сестер и соседка Натуси. Увидев компанию застеснялась и поспешно выскочила из дома, побежала за выпивкой.
Вернулась скоро, с бутылкой и еще двумя бабушками. За столом сделалось шумно. Натуся пила мало, больше Авдотья.
Старухи заговорили о смертном. И говорили они о своих гробовых уборах так, как некогда в девках – о приданом. Заветные узелки, спрятанные в древних сундуках на самом дне, теперь лежали так, чтобы можно было достать и показать подружкам, похвалиться.
– Ты сабе како платье приготовила, Натусь? – спрашивали старушки.
– Ох, дюже хорошее, – и Натуся шустро встала, ушла в соседнюю комнату и вернулась торжественно с белым полотняным узлом в руках. Подружки расселись на диванчике, общими усилиями развязали узел и жадно бросились разглядывать то, в чем их подруга будет лежать в гробу на общем обозрении.
– Натусь, ты што, совсем ошалела!
– Што? – удивилась Натуся.
– Да ведь оно в цвятах все! – начали возмущаться бабки.
Натуся в качестве гробового наряда решила использовать недавно подаренное ей черное атласное платье с яркими цветами по полю, воротник – бантом и, что совсем уж недопустимо, короткими рукавами – фонариком.
– Ты бы ишшо мини сабе исделала, – смеялись старухи. Наталья с жалостью перебирала негнущимися пальцами приятно струящийся шелк.
– Дюже красивое, – вздохнула она.
– В гроб-то? Да уж куды дюжее! Ну ты и щеголиха! – посмеивались подружки, – нашла где хворсить!
– Авдотья. А у тебя какое? Авдотья поджала губы – точь в точь как старшая сестра. Она считала себя женщиной интеллигентной, к бывшим подружкам своего детства и юности относилась презрительно и в их посиделках и разговорах обычно не участвовала, ссылалась на занятость. Но сейчас, словно ждала вопроса.
– Дуня, ты все собрала-то?
– Собрала, – коротко ответила Авдотья и ушла за узелком.
Платье у нее там лежало коричневое, правильное, с длинным рукавом, платок белый, рейтузы. Чулки, тапочки, рубаха… Старухи склонились над раскладываемым богатством, кивали щупали.
– Дуня, а рубаха-то у табе ня новая, ношена поди?
Авдотья растерялась:
– Чистенькая…
– И бусгалтэр другой следовает…
Авдотья не дала договорить, быстро собрала вещи, стянула изо всех сил узел. Она испытывала чувство стыда, как будто именно сейчас ее состарившееся тело, лишенное жизни и беспомощное, вот именно сейчас ее будут обмывать эти товарки, и, разбирая ее смертное, станут обсуждать и то, как она сохранилась в смерти и то, какой она была при жизни.
Но старухи, насмотревшись на тряпки, продолжили свой разговор, как ни в чем не бывало. И Авдотья, прижимая узел к груди, спряталась от них в другую комнату.
– Я и свечи купила, – продолжала говорить Натуся.
– А полотенца-то, полотенца, – подсказывали подружки, – надо и на гроб и на поминки…
Валентина вмешалась, пообещала при всех справить Натусе хорошее платье.
– А эту-то куды, – сетовала Натуся, – жалко!
– Сейчас носи, – предложила Валентина.
– Куды ж мне?
– А, так ноне табе совестно. А в гроб, поди, в самый раз! – ехидничали бабки.
Скандал разразился ближе к ночи, когда гости уже ушли, и Авдотья помогала мне стелить постель. Она достала чистую простыню и, сильно встряхнув ее, накрыла диван. Расправляя складки, она принялась бурчать:
– Бабушка, бабушка… Все вам бабушка…
Кажется, я восприняла ее ворчание как шутку:
– Куда же мы без тебя, – мне хотелось польстить ей. Но она, неожиданно бросила простынь, уселась на диван и зарыдала:
– И когда же мне покой будет! Тьфу на вас, сволочи! Всю жизнь на мне ездите!
Я в растерянности присела рядом, попыталась обнять ее за плечи, Валентина кинулась к ней, гладила по голове, успокаивала, Натуся замерла в дверях, не решаясь сделать шаг. Авдотья разошлась еще больше:
– Убирайтесь! – зло крикнула она, – видеть вас не желаю! Кто такие, а? Кто это у нас? – ее голос стал притворно ласковым, она заглядывала мне в лицо, потом вскочила и, приседая и кривляясь, стала кланяться мне и спрашивать:
– Девушка! Ты кто такая? Как тебя зовут, а? Что-то я тебя не знаю…
– Ба, перестань, – тихо просила я.
– Мама, – пыталась остановить ее Валентина, – успокойся, – это мы, мы все тут свои. Это – Маша, ну, успокойся, пожалуйста!
– Какая я вам бабушка! Я вам не бабушка! Не знаю я вас и знать не хочу. – Она отталкивала Валентину и кричала, – Ах ты, гадина, убирайся! Убирайтесь все!