Родовое проклятие - Ирина Щеглова 22 стр.


– Фу, слава Богу, справились, – облегченно вздохнула Валентина.

– Не цепляйся ты с ним, – сказала я.

– Это ты такая добрая, а я терпеть его выходки не буду. Выкину из дома и весь разговор!

– Натусю пожалей.

Он так и сидел в сарае, до вечера.

Гроб с Григорием поместили на платформе, подъехавшего грузовика, вместе с табуретками и пластиковыми венками, увитыми кумачовым ситцем. На красных лентах растекались белые буквы, выписанные пьяной Шуркиной рукой. Но на них никто не обращал внимания. Авдотья никак не могла сообразить, как распределить выданные на смерть десять бутылок водки.

– Девять бутылок, бабушка, – сказал Егор, – одну мне недодали…

– Как недодали!? – ужаснулась Валентина. – Надо идти в магазин и ругаться!

– Не надо, ничего не докажешь, – сказала я.

– Так: копачам – две… оркестру – три… ну, и шоферу тоже надо, – считала Авдотья.

– Бабушка, пора! – звал ее Егорка с улицы, где все уже сидели в грузовике и ждали ее.

– Остается всего три бутылки, – вполголоса сообщила Авдотья Валентине, – а еще соседей поить…

Оркестр грянул нестройно, грузовик тронулся.

На кладбище Авдотья склонилась к тому, что было ее мужем и, крепко поцеловав Григория в мертвые губы, сказала:

– Ну, спасибо тебе, Гриша, спасибо тебе за жизнь!

Старшие дочери не успели на похороны. Они приехали одна за другой на проходящих поездах: сначала Женя, потом Галина.

Уже поздним вечером, когда, наконец, удалось выпроводить поминающих Григория соседей, бывших сослуживцев, и просто каких-то посторонних, всегда присутствующих на чужих поминках и свадьбах людей, семья собралась за столом. Уставшие, еще не пришедшие в себя, мы не совсем понимали повода, собравшего нас.

Женя привезла коньяк, и уже выпили по первой, когда Шурка, подхватив, по хозяйски бутылку, провозгласил:

– Дядя Гриша был хороший мужик, правильный… Женщины соглашаясь закивали головами, снова подставили стопки, а Шурка, плеснув себе больше, чем остальным, продолжил:

– Только в таком бабьем царстве разве может мужик что-то сделать! – он обвел тяжелым взглядом сестер, мать, тетку, остановился на Валентине и усмехнулся, – вот вас где надо держать! – сжал кулак, так что хрустнули костяшки, – правда, мать? – Он обернулся к матери.

– Шурка, перестань, – попросила Натуся.

– Чего, перестань? – взвился сын, – или я не прав? – вновь обратился он к нам. – Распустились вы, – Шурка откинулся на спинку стула и усмехнулся зло, – сводитесь, разводитесь, строите из себя… Только все вы…

Галина тяжело взглянула на него, отставила стопку, спросила:

– И кто же мы?

– Сама знаешь, – парировал Шурка, – ты мужика своего всю жизнь на веревке водишь, а сама творишь у него за спиной… и дочка твоя, только уже в открытую… Валька – та вообще… Женька – разведенка, муж бросил такую раскрасавицу!

– Саша, перестань, – перебила его Авдотья.

Шурик запнулся на вдохе и посмотрел на нее:

– Теть Дунь, ты же знаешь, как я тебя уважаю, но в сущности: кто ты без дяди Гриши – такая же блядь, как и моя дорогая мама!

С грохотом отлетел стул.

– Ну, все! Хватит! – крикнула вскочившая Валентина. – Чтобы при мне мою мать! В ее доме!

Она бросилась на сидящего Шурку, вцепилась ему в воротник и, словно кто-то помогал ей, подтолкнул Шурку снизу: только он вскочил, даже показалось, что его подошвы слегка оторвались от пола, точно не низкорослая Валя повисла на нем, а кто-то другой, могучий и высокий приподнял нашкодившего, и Шурка почувствовал эту силу, попятился к выходу, отставив назад руки. Валентина наседала в запале, она толкая его, то отпускала Шуркину рубашку, то снова, подпрыгнув, хватала его за грудки и с силой встряхивала. Женщины окружили разъяренную Валентину и опешившего Шурку.

– Девочки, хватит… девочки, – хлопотала Авдотья.

– Прекратите драку, – кричала Галина, – соседи сбегутся!

– Валя, с ума сошла! Утихомирься, – пыталась оторвать сестру от Шуркиной рубашки Женя.

Я шла за сбившейся в кучу родней, думая только о том, чтобы Шурка не вздумал вдруг ответить, иначе его придется утихомиривать всем скопом.

Но Валентина уже вытолкала Шурку на крыльцо, с которого он и полетел спиной вперед на штакетник палисадника. Штакетник прогнулся, но выдержал… Где-то я это уже видела.

– Все, концерт окончен, – победно сообщила Валентина. Натуся уже хлопотала около сына, поднимала его натужно, ставила на ноги. А он совсем обмяк, глупо улыбался и мычал. Тогда я поняла, что он абсолютно, до изумления пьян.

– Што ж, я яво на поезд поведу, – сказала Натуся, – негоже тах-то…

Она увела Шурку в еле различимую в сумерках калитку. Шли они тяжело, крохотная мать едва могла двигаться под навалившимся на нее сыном.

– Ой, как стыдно, – вздохнула Авдотья.

– Надо проводить их, – тут же согласилась Валентина, – Шурку посадить в поезд, а Натусю вернуть.

– Не вернется она без него, – сказала Галина.

Но мы с Валентиной все-таки пошли на вокзал. А потом долго упрашивали проводницу взять Шурку в вагон, потом поднимали его в этот вагон на руках, потому что он спал глубоким пьяным сном.

Мы стояли на пустой платформой в пятне света одинокого фонаря и смотрели на огоньки маячившие в темноте: все что осталось от длинного прогрохотавшего состава. Но и они исчезли, оставив нас в тишине августовской ночи, где пахло стареющими листьями, теплой пылью и палыми грушами.

– Все? – словно не веря, произнесла я.

– Все, – подтвердила Валентина.

И мы пошли, тесно взявшись под руки, боясь оступиться в темноте. Миновали светлую проплешину привокзальной площади, почти молча прошагали короткую парковую улицу, слушая, как отражается от стен домов звук наших шагов, миновали здание клуба и пошли тихими дорожками старого парка.

– Как я его, а? – неожиданно спросила Валентина.

– Шурку-то? Да, – я усмехнулась вспомнив подпрыгивающую тетку.

– Нет, я права? Скажи, права? – не унималась она.

– Наверное, не знаю… Только, сейчас вспоминаю, и, знаешь, как это было смешно, – я хихикнула. А она, вместо того, чтобы обидеться, вдруг засмеялась в голос:

– Поверить не могу! Как я только с ним сладила, с таким здоровым!

– А представь, если бы он полез драться, а мы бы все его пытались остановить!? – я начала хохотать.

– Ага, а потом прибежали бы соседи и сказали: у Шкилей поминки, все нормально! Ой, не могу! – стонала от смеха Валентина.

Я вторила ей, мы визжали и захлебывались.

– Прекрати, как тебе не стыдно, – завывала я.

– Сама прекрати!

– У нас горе!

– О-ой! Не могу!

– Мы сейчас всю улицу разбудим, и нас в милицию заберут, – подлила я масла в огонь.

– В вытрезвитель, – обрадовалась Валентина. – В протоколе напишут: хоронили дедушку…

– Прекрати-и-и!

– Не могу, это нервное…

Мы смеялись, подходя к дому, мы сдерживались изо всех сил, когда вошли в комнату; но стоило нам глянуть друг на друга, как мы тут же прыскали, и слезы наворачивались на наши глаза, от натуги, с которой мы сдерживали смех.

Я вышла на крыльцо. Григорий стоял на бетонной дорожке и смотрел на меня. Он был в длинном темном пальто, высокой шляпе… отглаженные черные брюки и начищенные до блеска ботинки. И еще, он был молод, молод той молодостью взрослого мужчины, которая зовется почему-то зрелостью…

– Дедушка, почему ты здесь?

– А что мне там делать одному, – ответил Григорий.

34

Закрытое тряпкой, единственное, оставшееся в живых зеркало и она в черном гробу на занятых у кого-то табуретках. У нее не было табуреток, только стулья. Они были интеллигентами: мои дедушка с бабушкой.

Бабушка Авдотья, до последнего дня удерживала дом, построенный руками мужа. Все, что оставалось у нее – могила Григория и этот дом. Осколки жизни. Теперь сама она лежала в гробу, и казалась такой маленькой, почти незаметной, словно гроб был сделан не для нее, а для чего-то другого, более значительного. И потому, когда я вошла и смотрела на нее, то вместе с молчаливым домом словно ожидала этого – другого, но оно все не приходило.

Из соседней с залом комнаты, бывшей некогда дедовой, появилась средняя дочь Авдотьи – Евгения. Осторожно ступая и держась за стену, она кое-как обогнула диван и уселась на него. Она не видела меня. Это не удивляло, она была пьяна по обыкновению. Не знаю, соображала ли тетя Женя в тот момент, где она и что с ней.

– Кто здесь? – резко спросила она, глядя сквозь меня.

Я, тихо ступая, подошла и села рядом.

– Кто это? – она разглядывала меня в упор, не узнавая.

– Тетя, это я – Маша.

– Какая Маша?

– Крестница твоя, – терпеливо объясняла я, стараясь не смотреть на гроб с бабушкой.

– Машка? Ты? – в какой-то момент мне показалось, что она рассмеется. Но что-то в ней опомнилось, она взглянула на мать и расплакалась навзрыд, громко, отчаянно, причитая и вытирая пьяные слезы простыней, покрывавшей тело матери. Чтобы не стошнило, я подняла глаза.

Со стен смотрели портреты, старые фотографические снимки, заботливо вставленные в деревянные рамки и забранные стеклом. Молодые Авдотья с Григорием, их старшая дочь Александра, я с губной гармошкой, внуки, зятья, Валентина, сама Евгения. Бабушкины сестры и племянники; двоюродные, троюродные – они висели в простенках между окнами и были равнодушно-счастливы своим, давно минувшим счастьем.

Как же она была непохожа на ту, другую Евгению. Хотя, конечно, они и не должны быть похожи…

Впервые дом пришел ко мне осенним в ту весну.

Я знала, что бабушка умирает, от страха перед неизбежным носила в Храм записки «О Здравии». Думала: «А вдруг минует, вдруг все вернется и станет, как прежде?». Сны поджидали меня, стоило только позволить телу расслабиться…

Бетонная дорожка, вишневые деревья, серый забор из плотно пригнанных досок, из-за переплетенных веток поднимается острая крыша; темные окна и почему-то ярко освещенная веранда; налево кривая калитка, поднимаюсь на цыпочки, пытаюсь рукой нащупать с той стороны щеколду… Так уже было, когда умер дед Григорий.

Серый сумерек. Крышка гроба, прислоненная к штакетнику у крыльца кажется алой. Нашитое из белых полосок ткани восьмиконечное распятие резко выделяется на этой пронзительной красноте. «Все? Неужели, все?» – три ступеньки вверх, у средней незакрепленная доска. Ее много раз чинили, прибивая большущими гвоздями, но она почему-то отказывалась держаться.

Бабушка предупреждала: «Ступенька! Ноги не поломайте, осторожненько!».

Дверь тяжелая, толкаю от себя, с трудом выходит из осевшего косяка, шагаю в темноту.

Она стоит передо мной в потоке электрического света, бьющего с веранды, загорелая, черноволосая, в красной кофте с глубоким декольте и узкой черной юбке. Она широко и весело улыбается мне, спрашивая: «Кто там?».

– Привет, крестная, – отвечаю я на ее вопрос.

– Кто там? – Слышу из-за прикрытых дверей веранды, и сердце начинает радостно колотится о ребра: «Успела!».

– Машка приехала, – повернув голову кричит Евгения.

Я иду на нее, на свет, на голос, повторяя: «Ну как вы тут? Как вы?».

Авдотья сидит на диване у стены и щурясь пытается рассмотреть меня. Она хорошо выглядит и совсем не похожа на умирающую. Авдотья, свесив босые ноги с дивана помахивает ими в воздухе, на ней новое пурпурное платье, с множеством рюшей и оборок. Я оглядываюсь на Евгению; крестная орудует у плиты, гремит посудой, и на мой вопрошающий взгляд, подмигивает и крутит пальцем у виска.

– Да вы тут с ума все посходили, крестная! Что за гроб во дворе? Что за комедия, в конце концов! Разве можно, при живом человеке!

Евгения делает серьезное лицо и тихо сообщает:

– Недолго осталось…

– Откуда ты знаешь? Немедленно все убрать, слышите? – я перехожу на крик, но она останавливает меня вопросом:

– Правда красивое платье? – и указывает на Авдотью.

– Красивое… Я тоже привезла, рубашку, я подумала: зимой ночи холодные, пожилому человеку надо что-то теплое, удобное…

Я полезла в свою сумку и достала оттуда пакет с байковой рубахой: длинной, просторной, белой рубахой в мелкий голубой цветочек.

– Вот, бабушка, по-моему, тебе в самый раз будет.

Авдотья оживилась, соскочила с дивана, подхватила подарок и прижала к груди шелестящий пакет.

– Пойду, примерю, а вы тут без меня пока, – и убежала, как девочка, топая босыми пятками и громко хлопая дверьми. Мы проводили ее взглядами.

– Что ты готовишь? – спросила я у Евгении.

– Поминальный обед, – просто ответила она.

– Ты опять? Прекратите это все немедленно! И гроб этот уберите!

Я рванулась к выходу, она пошла за мной.

– Кто это? – спросила я, увидев с крыльца мужскую спину, согнувшуюся над гробом, установленном на двух табуретках.

– Сосед, Василий Павлович, – с готовностью объяснила крестная, – он нам сильно помог, гроб сделал…

– Пусть уходит, слышишь, – я повернулась к ней и громко сказала, – немедленно! Вместе со своим ящиком!

– Никак невозможно, – ответил мужчина, не прекращая своей работы, он заканчивал обивать гроб изнутри.

– Что?!

– Ты не понимаешь, – мягко сказала Евгения, – все уже решено, ты не можешь…

Авдотья протиснулась на крыльцо и встала, красуясь в новой рубахе, рядом со мной.

– А вот и покойница пожаловала, – мужчина выпрямился и смотрел прямо на нас.

– Где покойница? – ужаснулась я.

Но рядом со мной уже не было никого. Гроб с табуретками, крестная, сосед и бабушка непостижимым образом оказались на крыше сарайчика, где неугомонная парочка, уложив Авдотью в гроб, о чем-то горячо спорила. Я разобрала только, что нельзя хоронить в этой рубахе, надо платье, то, пурпурное…

Но я недолго находилась в замешательстве, я уже умела провожать. Я бежала к лестнице, а в голове не складывалось, только обрывки: «…ты не можешь… не понимаешь».

– Уйди! – крикнула Евгения.

– Мне плевать! – я толкнула соседа и он кубарем скатился с крыши – глухой удар, тело упало на землю: «Человек? – я удивилась, – только бы не убила!». – Бабушка, вставай! Как не стыдно! – Авдотья лежала, как колода, замерев и зажмурившись. На месте крестной стояло нечто похожее на крупную собаку с острой зубастой пастью, кожистыми крыльями и голой черной кожей, летучей тварь встала на задние лапы и сжав длинные суставчатые пальцы в кулаки с ненавистью уставилась на меня красными глазками.

– Ах, ты так! – и я подняла руки, выставив ладони вперед. Тварь задрожала и, отступив к самому краю крыши, полыхнула в меня огнем из раскрытой пасти. Я шла на нее, скороговоркой читая «Отче наш…». Она не выдержала, распахнула крылья и метнулась вниз, скользнула в провал в стене, и только я хотела рвануть за ней следом, как в сарае рвануло и мне пришлось отскочить от провала, чтобы не попасть во внезапно вырвавшееся пламя, меня обдало жаром, но через секунду все стихло.

– Ушел! – мне было досадно.

Соседа нигде не было видно. Я поднялась по лестнице к бабушке, она сидела в гробу и с ужасом оглядывалась. С трудом мне удалось вытащить ее оттуда, у Авдотьи не гнулись руки и ноги, видимо от страха. Кое-как мы спустились по лестнице, мне приходилось поддерживать ее снизу и уговаривать опускать ногу на следующую перекладину. Наконец, мы достигли земли, Авдотья плакала молча. Я перестала спрашивать, все равно она ничего не знала и не могла объяснить. «Как эта нечисть попала в дом? Была ли крестная, и куда подевалось тело соседа?» – вот вопросы, которые оставались без ответа.

– Иди в дом, замерзнешь, – мы поднялись на крыльцо, но зайти так и не смогли. Дом горел изнутри. В клубах дыма показался Егор с узлами в руках, он швырнул их подальше и крикнул:

– Не подходите! – потом снова кинулся в разгорающийся пожар. Авдотья заголосила и повалилась на груду тряпья, вынесенную внуком.

– Куда же я теперь? Куда?

Егор снова показался со спасенными вещами.

– Хватит, – сказала я.

* * *

– Ты мне снилась, – сказала я Евгении, – хорошо выглядела, в красной кофте…

– Правда? – она обрадовалась, как будто я сказала комплимент ей теперешней. Но мне хотелось сделать что-то приятное этой Евгении – настоящей, пьющей, рано состарившейся женщине, похожей на ту, разве что как отражение в пыльном, затянутом паутиной зеркале. Та была огнем, эта – осыпающимся пеплом.

Авдотья продолжала лежать в глубоком черном гробу, как и положено много пожившей старушке, и не было сомнений в реальности ее смерти.

Дом был залит апрельским солнцем и весной, проникшей в открытые двери, он еще жил для нас последний день.

– Ты с кем?

– С Андреем…

– А где он?

– Только что вышел.

Она опять заливается слезами, убирает от бабушкиных губ марлю, и к моему горлу подступают спазмы: запах! Вагонный запах в поезде «Осетия»… Я поднимаюсь и выхожу на воздух. За забором оживление. Вернулся Егор из церкви. Егор – непутевый сын Валентины, единственный из нас, кто был с бабушкой во время ее болезни. Он вылез из стареньких жигулей; лохматый, небритый, рубаха нараспашку, джинсы висят…

– Егорка, где батюшка? – кричит Валентина.

– В епархию уехал, – ответствует Егор, – сказал: «хороните, с Богом».

– Ну, ладно…

– Машина была? – спрашивает он.

– Нет еще.

– Привет, сестренка! – кричит мне Егор радостно, и мы тепло обнимаемся с ним. Почему-то непутевых в семье больше любят; или это только у русских женщин – жалостливая любовь к заблудшим и несчастным?

– Здравствуй, родной.

– Здорово, Андрюх! – трясет Егорка ладонь брата.

– Здорово…

Приехала машина. Пошли выносить бабушку. Я вместе со всеми носилась с табуреткой по двору. Поставили, они качаются.

– Перевернем…

– Давайте еще стул!

– Да, ничого, куды вона динэтся!

– Давайте стул!

– Вот, сюда, сбоку!

Поставили. В калитку стали проходить бабушки-соседки и рассаживаться на скамеечке у гроба.

Назад Дальше