Запах высоты - Сильвен Жюти 6 стр.


– Quando n'apparve una montanga, bruna / Per la distanza, e parvemi alta tanto / Quanto veduta non avлa alcuna… Данте взбирался по символической горе, не существующей в реальности…

– Решительно, вы меня удивляете! «Когда пред нами появилась гора, черневшая издалека и показавшаяся мне такой высокой, подобной которой я никогда раньше не видел…»[26] Что ж, теперь моя очередь: Vuolsi cosí cola dove si puote/Cio che si vuole – «Того хотят – там, где исполнить властны / То, что хотят».[27] Те, кто «хотят», то есть Бог, «там» – на Небесах, встающих прямо над горой Рая, – и Бог может исполнить то, что хочет, в отличие от человека, живущего на земле, который может только покориться его воле. Именно поэтому все вершины – символы, и любое восхождение – поиск силы и власти. Но у каждого – свой собственный символ: ваш – высочайшая непокоренная вершина… Граница человечества в некотором роде. Точка соприкосновения с Небесами – местом, «где исполнить властны / То, что хотят»: где же различия, разве это не то же самое, что у Данте?

Уго не был готов к такому разговору и не знал, что ответить.

Уверенный в произведенном эффекте старик улыбнулся.

– На самом деле я ждал этой встречи долгие годы. Она должна была произойти – с вами или с кем-то еще. Единственное, чего я боялся, умереть прежде, чем это произойдет…

И со вздохом добавил:

– Спасибо, что вы пришли… Я был убежден: очередь Сертог скоро наступит. Простой математический расчет, с тех пор как один за другим были покорены восьмитысячники. С течением времени значение Сертог в тайной иерархии гор все возрастало… Когда итальянцам покорился Гашербрум IV, я подумал, что ею наконец-то заинтересуются, но мешали политические условия. Тогда я стал ждать, зная, что политические препятствия, раз уж речь идет о высочайшей непокоренной горе нашего мира, в каком-то смысле его высочайшей вершине, не могут не разрешиться… Но должен сказать вам, я скорее рассчитывал на японскую экспедицию университета Фукуяма, либо на американцев или какое-нибудь русско-американо-китайское «Восхождение дружбы». Не на вас, не на одиночку.

Мершан поднял голову и улыбнулся:

– Хотя в глубине души я предпочитаю иметь дело с таким человеком, как вы, а не с бюрократической машиной…

Уго ожидал встретить старого болтуна-маразматика, битком набитого воспоминаниями о прекрасном прошлом и вопиющего о своей невиновности. Но Мершан как тот ребенок из сказки Андерсена: лишь он один отказался восхищаться новым платьем короля Деллапорта. Уго почти утешился. Этому стоявшему сейчас перед ним человеку он может сознаться, что готов все оставить. Но сначала ему нужен трамплин: Сертог.

Старик закашлялся, а может, засмеялся.

– А что потом, станете жить на ренту, будете проживать капитал с марки «Сертог-Деллапорта» до конца дней своих?

– Нет. Говоря откровенно, пока не знаю, чем мне заняться. Очень надеюсь подняться на Сертог, я не могу от этого отказаться, но делаю это только для себя одного, вы понимаете?

– А, ясно. Вы хотите создать Национальный Парк Девственной Природы, пусть даже этот нетронутый уголок земли будет ограничен одной-единственной точкой! Станете бегать по семинарам – охрана окружающей среды, защита дикой природы и tutti quanti… Поднявшись на Сертог, вы начнете объяснять, почему нельзя подниматься на Сертог – вечная привилегия тех, кто забирается в такое место и хочет ограничить доступ к нему всем остальным…

– Нет, нет! Ничего подобного. Вы не поняли…

Уго с трудом искал слова, и не только потому, что пришлось говорить по-французски.

– Я всегда делал то, что от меня ждали… А вы – нет.

– Я жил в другую эпоху. В этом нет моей личной заслуги. Все дело – в уважении, которое я питал к своим товарищам. А вы, я уже говорил вам это: у вас есть имя, торговый знак «Уго Деллапорта», и оно довлеет над вами и не примет вашей самостоятельности. Вам не нужна известность, но вашему имени – безусловно. Имя живет только ею.

– Деллапорта – зарегистрированная торговая марка…

– А! Вот видите! Вы признаете!

– …марка, зарегистрированная с единственной целью, – чтобы никто другой не мог ее использовать. Вот и все. Мне действительно предлагали создать свою линию одежды. Мне ничего не надо было делать – просто подписать контракт, показаться в паре-тройке салонов, заглянуть в модные пабы, а потом спокойно складывать чеки. Я чуть было не согласился… Вот тогда-то я и принял меры предосторожности.

Мершан подозрительно пожевал губами. Конечно, эта доверительная искренность покорила старика. Он, кажется, не чувствовал в ней ни грана хитрости, но она могла здесь быть. Возможно, он поддается слишком рано?

– Ладно. Но тогда зачем вы ко мне пришли? В сущности, не так важно, что вы хотите сделать. Вас привлекает в Сертог как раз то великое неизведанное, что таит в себе эта гора. И именно это повышает значение, а может, и товарную стоимость вашего одиночного восхождения. И следовательно, я окажу вам услугу, не ответив ни на один вопрос…

– Да, правда. Но на самом деле я пришел вовсе не для того, чтобы задавать вам вопросы. Мне хотелось познакомиться с вами, вот и все. Вы вели себя так необычно…

Похоже, Мершан заколебался. Уго ждал, пока он не заговорит. На его родине, во времена его юности, всегда слушали стариков.

Мершан произнес задумчиво, словно отвечая каким-то собственным мыслям:

– Быть может, гораздо более необычно, чем вы думаете… (Потом спохватился.) Понимаете, я должен был поступить так – ради них. Тогда это был единственный способ оставить им Сертог. И для того, чтобы их не коснулись подлые оскорбления, которыми обменивались обе стороны. И для того, чтобы Сертог никогда не рвали на части во имя той или иной родины; и пусть они покоятся в мире. Это – единственное, что я мог для них сделать.

– Но ведь они мертвы. А вы… ради этого пожертвовали своей жизнью!

– Жизнью? О, знаете ли… Что такое жизнь? Я, конечно, сам ничего в этом толком не понимаю, но уж наверняка жизнь – это не карьера, как вы, верно, думаете. Уго Деллапорта, неужели ваша блестящая карьера убережет вас от старости? Однажды вы станете таким же, как я: не способным удержать в дрожащих пальцах перо и еле таскающим ноги, и, однако, вы будете счастливы, что ваш мозг еще хоть как-то функционирует… Смерть пугает альпинистов. Потому они и, кидаются к ней в объятия… Что значит смерть? Прежде всего это старость, которая наступит рано или поздно. Можете поверить мне на слово: умирающий от рака двадцатипятилетний мальчишка и девяностопятилетний старик стоят у одной черты, сталкиваясь с одинаково возмутительной несправедливостью. Камень, катящийся по узкому кулуару, трещина, глубокое истощение, охватывающее тебя на высоте восьми тысяч метров, сотни других случайностей – непредвиденных, но иногда тайно желанных, позволяют ускользнуть от нее… Да, я убежден в этом: альпинисты не умирают, они убивают себя, в этом вся разница! Они убивают себя, чтобы ускользнуть от смерти.

Оба помолчали. Необычная теория.

– Во всяком случае, я не нуждался в карьере. У меня была Сертог. Это – все, что у меня было, но она принадлежала мне…

И, опустив голову, старик добавил:

– Теперь все кончено… Из-за вас Сертог скоро станет общим достоянием…

– Не из-за меня. Вы же сами об этом говорили! Предположим, я откажусь: в следующем году туда отправится другая экспедиция.

– Да, вы правы… Одно то, что вы отступитесь – простите меня: ваша марка отступится, – увеличит продажную стоимость и известность Сертог… В любом случае у меня больше нет причин утаивать найденный мной интереснейший документ, который рискует вызвать сомнения в ценности этого предприятия – вашего или того, кто захочет пойти по вашим стопам. Что бы вы ни свершили, вы будете не первым… Герман добрался до вершины. Я в этом уверен. Я видел его следы на верхнем гребне, прямо перед отвесной стеной золотой скалы… Подняться по этому «жандарму»[28] – и дальше уже не встретится никаких трудностей.

– Откуда вы знаете?

Старик выпрямился, глядя ему прямо в глаза:

– Я знаю то, что писал об этом Корнель Делярош.

Мершан тяжело поднялся, порылся в библиотеке и принес толстую тетрадь, обернутую перкалью. На обложке Уго заметил надпись по-тибетски.

Мершан усмехнулся.

– Нет, это не тибетский, это – монгольский. Знаете, истина – редко такова, какой кажется…

Помолчал.

– Я верю тебе, не знаю почему. Хотя, пожалуй, знаю. Ты – не такой, как другие.

Это «ты» вырвалось у него совершенно естественно. Старик встал с кресла, громко хрустнув костями; потом подошел к комоду, взял ключ, открыл левый ящик и достал другой ключ – от правого ящика. Вынул оттуда завернутый в шелковую бумагу пакет, осторожно развернул и извлек из него обломок блестящего камня. Кусок слюдяного сланца.

– Его… Это дали мне монахи. Я так и носил его в рюкзаке Мне нравится мысль, что меня защитил этот камешек. И если я выжил – мне до сих пор кажется, что каким-то чудом, – этим я обязан своему талисману. Вообще-то я не суеверен. А ты? Может быть, да? Альпинисты часто бывают суеверными. Возьми его и отнеси так высоко, как только сможешь. Положи его куда сумеешь. На вершину Сертог, если ты туда доберешься. Прошу тебя, сделай мне одолжение.

Мершан усмехнулся.

– Нет, это не тибетский, это – монгольский. Знаете, истина – редко такова, какой кажется…

Помолчал.

– Я верю тебе, не знаю почему. Хотя, пожалуй, знаю. Ты – не такой, как другие.

Это «ты» вырвалось у него совершенно естественно. Старик встал с кресла, громко хрустнув костями; потом подошел к комоду, взял ключ, открыл левый ящик и достал другой ключ – от правого ящика. Вынул оттуда завернутый в шелковую бумагу пакет, осторожно развернул и извлек из него обломок блестящего камня. Кусок слюдяного сланца.

– Его… Это дали мне монахи. Я так и носил его в рюкзаке Мне нравится мысль, что меня защитил этот камешек. И если я выжил – мне до сих пор кажется, что каким-то чудом, – этим я обязан своему талисману. Вообще-то я не суеверен. А ты? Может быть, да? Альпинисты часто бывают суеверными. Возьми его и отнеси так высоко, как только сможешь. Положи его куда сумеешь. На вершину Сертог, если ты туда доберешься. Прошу тебя, сделай мне одолжение.

Уго не знал, что ответить. Он пришел сюда не за обломком какого-то камня.

– Монахи, с которыми вы встречались, конечно, все давно уже умерли.

– Разумеется. Клин клином вышибают: одно безумие сменяет другое. Сначала ханжество ламаистов, потом – маоистов, а сейчас самое худшее – туристов! Положим, я хочу получить удовлетворение, так сказать, в ретроспективе. Знаешь (он оборвал себя, ненадолго остановившись, – наверное, размышлял, в состоянии ли Уго его понять), историки так часто совершают ошибки, впадая в анахронизм, что исправить его, скажем так, от противного, искупить на нашем скромном уровне – это, пожалуй, будет похоже на восстановление справедливости.

– Я не понимаю.

– Конечно, не понимаешь!

Уго заколебался. Старик сбил его с толку, а он к такому не привык.

Мершан положил обломок камня на ладонь правой руки Уго и закрыл ее, сжав ему пальцы так, что чуть не отрезал большой и безымянный, но, похоже, даже не заметил этого. Интересно, мельком подумал Уго, а читал ли тот его книги.

– Пожалуйста, прошу тебя.

Он повторил это уже второй раз таким твердым и в то же время таким умоляющим голосом, и Уго сразу почувствовал, что это необходимо не только старику. Трясущиеся пальцы снова слегка сдавили кисть Уго, они сильно дрожали. Болезнь Паркинсона, да, конечно, но еще и волнение.

Уго без лишних слов взял камешек, опять завернув его в ту же бумагу. Потом произнес неуверенно:

– На вершину?

Мершан улыбнулся – словно хорошей шутке.

– Тебе, как и мне, прекрасно известно, что, поднявшись на определенную высоту, знаешь, что делать. Даже если это ошибка.

Уго внимательно взглянул на него. Почти те же слова написаны на обложке одной из его книг. Уго вспомнил об этом, потому что на этот раз фраза с обложки его книги показалась ему верной.

А не насмехается ли над ним Мершан?

Нет – едва Уго положил обломок в карман, как тот благодарно прошептал:

– Спасибо.

Уго взял камень и собрался уходить. Он поднялся одновременно с Мершаном. Стоя на пороге и прощаясь со стариком, пожимавшим ему руку, он на мгновение задержал ее в своей, чувствуя, что наверняка его больше не увидит. И спросил:

– Почему же вы все-таки отказались объясниться?

Мершан улыбнулся – легко и счастливо:

– Но я такой же, как ты: предпочитаю молчание.


Уго вернулся в отель, положил книгу и камень на стол и тотчас вышел, прихватив с собой фотоаппарат. Каждый раз, когда он уходил, у него слегка щемило сердце, вот и сейчас тоже самое: ему казалось, будто он уходит навсегда, гораздо дальше самой высокой горы.

Было пасмурно, над городом нависло серое небо – серое, как унылая пригородная застройка. Туда он и направился – на окраину. Метро, автобус, потом уж как получится. Уго необъяснимо притягивали такие места – никому не нужные, заброшенные пустыри: железнодорожные откосы, глухие заборы заводов, тротуары, по которым никто никогда не ходит, подворотни со следами собачьей мочи, замусоренные пролеты мостов и полуразрушенные склады, превратившиеся в ночлежки бездомных. Места, до которых никому нет дела, – как и до гор лет триста тому назад. Места, которых никто не замечает: иной раз, думает Уго, такая прогулка сулит больше приключений, чем одиночное восхождение, опасность которого можно оценить заранее. Пользу из этих мест умели извлекать только уличные художники: они придавали им товарную стоимость; Уго знал, что их работы продаются в самых престижных галереях.

Весь день Уго бродил по задворкам. Временами он понимал, что его очаровывает: ему хотелось проникнуть в тайну этого уродства, огромного и необъятного, как геологическая эпоха; в тайну роковой мерзости запустения, неотвратимо наползавшей на мир, словно оледенение, захватившее его в четвертичный период; в тайну этого ужаса, сочащегося, будто гной, изо всех пор, притом, что никто этого, разумеется, не желал, не брал на себя ответственность и не пытался с этим бороться – кроме него, до тех пор, пока страх не прогонял его в горы. Потом наконец он решил повернуть обратно; и у него, как всегда после таких прогулок, опять возникло неприятное смешанное чувство: он стыдился, но при этом сознавал, как завораживают его эти окраины.

Уго, которого весь свет считал потомком старинного рода прославленных проводников, родился в миланском бидонвилле. Он никому не рассказывал о своей ранней юности, о том, как он жил до тех пор, пока дядя не взял его мойщиком посуды в свой трентинский ресторанчик, а потом он начал носить поклажу в горный приют «Де Филиппи» у подножия Саск делла Круск, где и подписал свой первый контракт. И однако, Уго знал, что его родное убогое нищее предместье, о котором сегодня он старался даже не вспоминать, было в тысячу раз более человечно, чем те безжизненные пространства, которые он снимал, не в силах удержаться от щелканья фотоаппаратом, и сохранял их на пленке ради какой-то ему самому неясной цели – если только им не двигало смутное убеждение в том, что…

…Проклят не рай, проклят человек.

Эта повергающая в замешательство фраза, возможно, одна из самых странных во всей литературе XVII века, приведена в доселе мало кому известном манускрипте Ильдефонса де Монтекроче (именуемого иначе Монкруа или фон Крезберг), повествующем о его странствии в Тибет, предпринятом около 1645 года.

Отец Ильдефонс, монах из Общества Иисуса,[29] родился в 1610 году. Возможно, он – тот самый Ж. Ди Монтекристо, единожды упомянутый в переписке отца Марена Мерсенне: если эта идентификация верна, он мог бы быть другом Альпино Альпино, сына знаменитого натуралиста Просперо Альпино, и входить в Академию юмористов (как и другой, гораздо более именитый, путешественник по Востоку – Пьетро делла Балле). Мы знаем о нем только одно: он отплыл в Индию в 1639 году, согласно записям его Ордена, в которых имя его, в какой бы то ни было форме, больше ни разу не упоминается. В сущности, отец Ильдефонс так и остался бы никому не известным монахом, если бы внезапно не всплыла из небытия его рукопись – вернее, она вдруг явилась на свет из очень странного тайника.

В 1889 году бурятский паломник из Алешина, Цебак Ченджорович Гонбоев, обнаружил ее в библиотеке монастыря Ергее (нынешнем Улан-Баторе) и получил личное разрешение Хутухты Богдо-Гэгэна[30] снять с нее список. Гонбоев учился в Томске и Санкт-Петербурге, следовательно, худо-бедно понимал по-французски. Он снял копию, к сожалению, она оказалась испорченной и, вероятно, неполной. По возвращении в Санкт-Петербург он доверил ее знаменитому востоковеду Позднееву,[31] который и перевел ее на русский язык в 1917 году. Его перевод, по-видимому, пропал в вихре Революции, одновременно с копией Гонбоева, как и другие чудесные рукописи того времени, включая отчет об экспедиции на гору Арарат летчика Владимира росковицкого[32] с рассказом о поисках Ноева Ковчега. Возможно также, что князь Ухтомский,[33] общеизвестный интерес которого к тибетологии был, как теперь понятно, продиктован стремлением распространить границы Российской империи вплоть до Страны снегов,[34] разубедил его публиковать перевод, который в пику его желанию напоминал о давних исторических связях Западной Европы с Индией и Тибетом и сводил на нет все его усилия: известно ведь, что бурятский лама Дорджиев (Дорджэ, то есть «алмазная молния»), наставник тринадцатого далайг ламы Хубтен-джамцо, был, видимо, русским шпионом и мечтал обратить русского царя в ламаизм, что, вероятно изменило бы лицо мира. К счастью, Позднеев принял меры предосторожности, сняв вторую копию: оригинальный текст уцелел лишь в этом вторичном списке, и можно предположить, что изобилие анахронизмов и стилистических огрехов, а быть может, и некоторые места, вызывающие откровенное недоверие, порождены этими многократными переписками. В какой степени Гонбоев, а затем Позднеев «восстанавливали» ошибочное прочтение испорченного, малопонятного и частично утраченного текста? Узнать это теперь невозможно.

Назад Дальше