Жизнь Пушкина. Том 1. 1799-1824 - Тыркова-Вильямс Ариадна Владимировна 39 стр.


Черновики Пушкина – хронологические иероглифы. Стихи, рифмы, звукосочетания врывались со всех сторон, озаряя, раскрывая окружающую жизнь и сложную, многообразную, вечно подвижную душу поэта. Он писал поэму или крупное стихотворение, работал, отделывал, ежедневно возвращался к нему и тут же, иногда на полях, иногда среди текста, записывал варианты, начала, концы совершенно не связанных с главной темой строф, которые уже бегут, торопятся, звучат. Точно боясь, что они уплывут, как облака, растают, оборвутся, Пушкин начерно заносил их. Иногда сразу отделывал, иногда возвращался позже, даже несколько лет спустя. Расточительный повеса в жизни, в поэзии домовитый хозяин, у которого никакой запас не пропадает. Одна такая запись есть на полях «Кавказского пленника». Пушкин в «Пленнике» «хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века» (В. П. Горчакову. 1821-1822 гг.).

Душевная старость была чужда Пушкину. Но бывали у него полосы подавленности и горечи, когда ему было легче понять и передать модную разочарованность, так соблазнительно, так ярко описанную Байроном.

В «Кавказском пленнике» быстро крепнущая рука поэта искусно переплела собственные переживания с чувствами и мыслями молодого поколения, тронутого романтизмом и разочарованностью.

Это настроение еще не раз прозвучит в его южной поэзии, но именно в первой поэме, писанной после ссылки, Пушкин с особенной полнотой выразил горечь личного опыта. В «Цыганах», как и в «Евгении Онегине», поэт выходит на простор, захватывает типичные черты своего поколения. В «Пленнике» он преодолевает горечь собственного разочарования тем, что находит для нее словесное выражение. В этом стремлении найти математически точную и математически краткую формулу для своего душевного состояния Пушкин не довольствуется монологами Пленника во второй части и, не останавливая работы над самой поэмой, не прерывая творческого процесса, набрасывает лирическую элегию, где кристаллизовано то же настроение. След этого своеобразного почкования стиха от стиха сохранился на полях тетради № 2365. Рядом с исповедью разочарованной души: «Без упоений, без желаний, Я вяну жертвою страстей…», Пушкин торопливым, мелким почерком записал:

Я пережил мои жел
Я раз
Остались мне одни страд
Плоды душ
Безмолв ж
Вл
Живу
И жду

Это начало строчек, отрывистые перепевы той элегии, которая потом приобрела такую широкую известность: «Я пережил свои желанья…»

Несколько месяцев спустя, кончая поэму, он переправил, отточил эти обрывки, претворил их в «Элегию». В черновой тетради она называется «Элегия, из поэмы Кавказ» и помечена «22 февраля 1821 года Каменка». Пушкин напечатал ее только два года спустя, в 1823 году. Для издания 1826 года вторую строфу, которая начиналась словами: «Безмолвно, жребию послушный, влачу страдальческий венец», он переделал: «Под бурями судьбы жестокой увял цветущий мой венец». Так нередко в позднейшей переработке он смягчал, затенял первую, более личную, редакцию.

Подобные изменения тоже затрудняют исследование хронологии его творчества. Она не установлена, да вряд ли и будет установлена для пушкинского текста. Пометки Пушкина часто не облегчают, а затрудняют работу исследователей. Например, весной 1821 года он написал «Музу» («В младенчестве моем она меня любила») и напечатал ее в том же году в «Сыне Отечества» с пометкой: «Кишинев, Апреля 5, 1821». Но у Анненкова в руках был автограф, помеченный 14 февраля 1821 года.

Весна 1821 года занимает особенное место в истории его творчества. Для биографа было бы очень важно знать, где коснулось опять поэта «божественное дыхание» – в гостеприимной Каменке, где он был в феврале, или в «проклятом городе» Кишиневе? А Пушкин поставил две разных даты.

Затрудняет хронологию и многократная обработка почти всех стихов. Несмотря на то, что рифмы запросто с ним жили, несмотря на то, что были целые полосы в жизни Пушкина (Лицей, первые годы на юге, осень в Болдине), когда он чуть не сплошь думал стихами, несмотря на прирожденную, воздушную легкость песенного ритма, Пушкин с ранней молодости и до конца жизни был тружеником, упорным и усидчивым.

От «Кавказского пленника», которого он писал полгода, есть четыре автографа. В записной книжке, которая хранится в Петербурге в Публичной библиотеке, есть черновая, которая в академических комментариях так описана: «Можно думать, что это есть не только первоначальная редакция, но и первый очерк поэмы. Правда, в начале имеется заглавие на отдельном листе, эпиграфы, затем первая страница написана почти без помарок, сначала цифрами обозначены отделы поэмы, но очень скоро рукопись приобретает вид, характер первоначальной черновой, с нередкими повторениями одних и тех же мест, с недоконченными стихами, с недописанными словами, с бесчисленными поправками. Надо прибавить, что сама поэма идет в тетради не подряд, прерывается другими произведениями».

Потом, уже в исправленном виде, Пушкин переписал «Пленника» в две другие тетради – в так называемую Чегодаевскую тетрадь, и в тетрадь, которая хранится под № 2365 в Румянцевском музее. Во всех автографах много поправок. Сохранился и четвертый автограф. Это набело переписанный в отдельную тетрадь текст, посланный Гнедичу для печати. Он хранится в Петербурге, тоже в Публичной библиотеке.

С терпеливым упорством мастера подбирал, рассыпал, развязывал и снова связывал молодой Пушкин собранные его Музой «Кавказа дикие цветы». Дошедшие до нас тетради сохранили только часть этой работы. «И тайные стихи обдумывать люблю» – так определял Пушкин зарождение еще неясного ритма, который «сердце наполнял святым очарованьем». Весной 1821 года написал он «К моей чернильнице», слабое, старомодное стихотворение. Если бы не стояло под ним: «11 Апреля 1821 г.», его легче было бы отнести к подражательным лицейским посланиям, но в стихотворении есть любопытное указание, что, когда Пушкин садился писать, он не всегда знал, что напишет. Перо в чернильнице находит

Концы моих стихов
И верность выраженья,
То звуков или слов
Нежданное стеченье…
То странность рифмы новой…

(1821)

Выражение «садился писать» не совсем применимо к Пушкину. В первоначальной стадии он точно писал под диктовку Музы, так настойчиво, так стремительно звучали кругом него стихи – он записывал их утром в постели, или на прогулке, или верхом, вообще на лету. За стол он садился, только когда с памяти или с листков вносил стихи в одну из тетрадей. Те, кто видел Пушкина за работой, рассказывают об отдельных листках, разбросанных вокруг него. Утренние часы были для Пушкина любимым рабочим временем. Часто он не вставал с постели, пока не кончал работы.

В Кишиневе Пушкин еще щедро раздавал свои автографы приятелям, а иногда людям почти чужим. По делам службы приезжал иногда в Кишинев из Екатеринослава чиновник А. М. Фадеев. Он останавливался у Инзова и ночевал в одной комнате с Пушкиным, чем был не очень доволен, так как поэт «целые ночи не спал, писал, возился, декламировал. Летом раздевался и производил все свои ночные эволюции во всей наготе своего натурального образа». Фадеев рассказывает, что Пушкин подарил ему рукопись «Бахчисарайского фонтана» и «Кавказского пленника». (Если это правда, то это уже пятый список поэмы.) Он отвез их жене, большой поклоннице поэта. А. М. Фадеев не говорит, куда девались эти автографы. Возможно, что Пушкин отдал ему часть разрозненных листков.

В Кишиневе служил и часто встречался с Пушкиным А. Ф. Вельтман. Романист, археолог, отчасти поэт, он был человек не глупый, наблюдательный, даровитый и оставил любопытную запись о поэте. По словам Вельтмана, русских Пушкин пленял своей поэзией, а молдавское общество покорил «живым нравом и остротой ума».

«Происходя из арапской фамилии, в нраве Пушкина отзывалось восточное происхождение: в нем проявлялся навык отцов его к независимости, в его приемах – воинственность, бесстрашие, в отношениях – справедливость, в чувствах – страсть благоразумная, без восторгов и чувства мести всему, что отступало от природы и справедливости. Эпиграмма была его кинжалом. Он не щадил ни врагов правоты, ни врагов собственных, поражал их прямо в сердце, не щадил и всегда готов был отвечать за удары свои… Кажется, в 1822 году было сильное землетрясение в Кишиневе, и стены дома треснули, раздались в нескольких местах, генерал Инзов принужден был выехать из дома, но Пушкин остался в нижнем этаже. Тогда в Пушкине было еще несколько странностей, быть может, неизбежных спутников гениальной молодости. Он носил ногти длиннее ногтей китайских ученых. Пробуждаясь от сна, он сидел голый в постели и стрелял из пистолета в стену. Но уединение посреди развалин наскучило ему, и он переехал жить к Алексееву. Утро посвящал он вдохновенной прогулке за город, с карандашом и листом бумаги; по возвращении лист весь был исписан стихами, но из этого разбросанного жемчуга он выбирал только крупный, не более десяти жемчужин; из них-то составлялись роскошные нити событий в поэмах «Кавказский пленник», «Разбойники» начало «Онегина» и мелкие произведения, напечатанные и ненапечатанные. Во время этих-то прогулок он писал «К Овидию».

Другое, тоже любопытное, описание Пушкина среди его поэтического хозяйства оставил поэт В. Г. Тепляков. 1 апреля 1821 года он записал в дневник: «Вчера был у Александра Сергеевича. Он сидел на полу и разбирал в огромном чемодане какие-то бумаги. «Здравствуй, Мельмот, – сказал он, дружески пожимая мне руку. – Помоги, дружище, разобрать мой старый хлам, да чур – не воровать». Тут были старые перемаранные лицейские записки Пушкина, разные неконченые прозаические статейки, стихи и письма Дельвига, Баратынского, Языкова и других. Более часа разбирали мы все эти бумаги, но разбору конца не предвиделось. Пушкин утомился; вскочил на ноги и схватил все разобранные и неразобранные нами бумаги в кучу, сказал: «Ну их к чорту!» – скомкал их кое-как и втискал в чемодан».

Тепляков попросил у него на память стихи «Старица-пророчица» и небольшую заметку о Байроне. Пушкин эту просьбу исполнил, но прибавил: «Пожалуй, возьми их, да чур не печатать, рассержусь, прокляну навек».

Возможно, что это та заметка, которую он напечатал позже в «Литературной Газете» под заглавием «Анекдот о Байроне»: «Горестно видеть, что некоторые критики вмешивают в мелочные выходки и придирки своего недоброжелательства или зависти к какому-либо известному писателю намеки и указания на личные его свойства, поступки, образ мысли и верования. Душа человека есть недоступное хранилище его помыслов. Если сам он хранит их, то ни коварный глаз неприязни, ни предупредительный взор дружбы не могут проникнуть в сие хранилище. И как судить о свойствах и образе мысли человека по наружным его действиям? Он может по произволу надевать на себя притворную личину порочности, как и добродетели. Часто по какому-нибудь своенравному убеждению ума своего он может выставлять на позор толпе не самую лучшую сторону своего нравственного бытия, часто может бросать пыль в глаза черни одними своими странностями» («Литературная Газета», 1830).

Эти слова Пушкина о Байроне можно применить к нему самому. Было бы неосторожно смотреть на его стихи, как на подлинный дневник, или даже как на приукрашенную автобиографию. Художник, он пропускал сквозь призму творческого преображения и свою, и чужую душу, что не мешало ему неоднократно, в стихах и прозе, просить не смешивать ни его самого, ни его знакомых и друзей с его героями.

Среди многочисленных контрастов его жизни и характера есть одна особенность, сбивавшая с толку и современников, и биографов. Пушкин был исключительно правдив и в жизни, и в творчестве. С друзьями, даже с простыми знакомыми случалось ему быть откровенным. Их воспоминания, письма, рассказы, дневники дают указания, иногда очень ценные. Но душа поэта – «недоступное хранилище его помыслов». Только его стихи, его рукописи, его письма приближают нас к пониманию развития его ума и характера.

Глава XXIV

СТРАСТНАЯ НЕДЕЛЯ

Страстная неделя в 1821 году пришлась между 5–11 апреля. Как раз в эти дни на Пушкина налетел буйный вихрь стихотворчества, в котором переплелись самые противоречивые настроения. О том, как близко они соприкасались, сплетались в его взволнованной душе, можно судить отчасти по немногим датам, отчасти по черновикам. Он заносил тогда стихи то в записную книжку, то в две тетрадки. Это самые простые тетрадки в четверку синей бумаги, в картонных переплетах. Но, читая их, разбирая стихи в той последовательности, как их заносила быстрая, даже в небрежности бережливая, рука поэта, видно, как мчался, клубился беспокойный творческий дух, отражая и преображая самые разнообразные мысли и чувства.

Почуяв рифмы (его собственное выражение), Пушкин прежде всего написал стихотворение, посвященное Музе. Возможно, что даже не одно, а два. Сквозь все его писания с детских лет идет повесть о его таинственной спутнице. Уверенно и нежно говорит он о ней, точно о любимой женщине. Никто из мировых поэтов не описал в таких телесных очертаниях рождение стиха. И Муза Пушкина не отвлеченный символ, это живое существо.

Наперсница волшебной старины,
Друг вымыслов игривых и печальных,
Тебя я знал во дни моей весны,
Во дни утех и снов первоначальных.
Я ждал тебя; в вечерней тишине
Являлась ты веселою старушкой,
И надо мной сидела в шушуне,
В больших очках и с резвою гремушкой.
Ты, детскую качая колыбель,
Мой юный слух напевами пленила
И меж пелен оставила свирель,
Которую сама заворожила.
Младенчество прошло, как легкий сон;
Ты отрока беспечного любила,
Средь важных Муз тебя лишь помнил он,
И ты его тихонько посетила;
Но тот ли был твой образ, твой убор?
Как мило ты, как быстро изменилась!
Каким огнем улыбка оживилась!
Каким огнем блеснул приветный взор!
Покров, клубясь волною непослушной,
Чуть осенял твой стан полувоздушный;
Вся в локонах, обвитая венком,
Прелестницы глава благоухала,
Грудь белая под желтым жемчугом
Румянилась и тихо трепетала…

(1821?)

Этот отрывок сохранился только в автографе без даты. Строгий к себе, Пушкин его в печать не отдавал. Но биографы сближают его с другим стихотворением, где поэт не так запросто обращается со своей Музой, видит в ней не прелестницу, а ласковую наставницу:

В младенчестве моем она меня любила
И семиствольную цевницу мне вручила;
Она внимала мне с улыбкой; и слегка
По звонким скважинам пустого тростника,
Уже наигрывал я слабыми перстами
И гимны важные, внушенные богами,
И песни мирные фригийских пастухов.
С утра до вечера, в немой тени дубов,
Прилежно я внимал урокам девы тайной;
И, радуя меня наградою случайной,
Откинув локоны от милого чела,
Сама из рук моих свирель она брала.
Тростник был оживлен божественным дыханьем
И сердце наполнял святым очарованьем…

(«Муза», 1821)

В одном из вариантов еще выразительнее:

И дивно оживлен божественным дыханьем,
Он волновал меня святым очарованьем.

Это стихотворение, полное важного сознания своей силы, своего соприкосновения с таинственным дыханием божества, полное, пусть языческой, пусть пантеистической, но светлой радости, Пушкин пометил: «Кишинев, Апреля 5, 1821». 5-е было как раз Вербное воскресенье. То же, полное плавной, чистой красоты настроение, выразилось в стихотворении «Дева», написанном в черновой тетради сейчас же после «Музы»:

Я говорил тебе: страшися девы милой!
Я знал: она сердца влечет невольной силой.

Пылает близ нее задумчивая младость;
Любимцы счастия, наперсники судьбы,
Смиренно ей несут влюбленные мольбы,
Но дева гордая их чувства ненавидит
И, очи опустив, не внемлет и не видит…

(1821)

Тут та же «слышимая видимость», которая пленила Белинского в «Музе».

И вдруг на той же странице непристойная, грубая эпиграмма («Оставя честь на произвол судьбы»), одна из тех «пакостей», которыми, следуя французской традиции, поэты того времени любили угощать друг друга.

Это четвертая страница тетради, которая хранится в Румянцевском музее под № 2367. Пушкин писал в ней в течение всей Страстной недели. На пятой странице грациозное послание Катенину: «Кто мне пришлет ее портрет, черты волшебницы прекрасной…» Послание помечено тем же днем, что и «Муза» – 5 апреля.

Дальше знаменитое послание «К Чаадаеву». Это весь переправленный и перечеркнутый черновик, занимающий пять страниц. Пушкин его дописал, закрутил подпись любимым завитком и поставил пометку: «6 апреля 1821. Кишинев». Потом прибавил выноску:

   Мне ль было сетовать о толках шалунов,
О лепетаньи дам, зоилов и глупцов,
И сплетен разбирать игривую затею,
   Когда гордиться мог я дружбою твоею.

На обратной стороне этой же страницы опять непристойное, да еще и кощунственное, стихотворение: «Христос Воскрес, моя Ревекка». Оно помечено 12 апреля.

Так одновременно воспел Пушкин мудрого северного друга и гулящую Ревекку, содержательницу постоялого двора. Это не случайное соседство. В другой тетради (№ 2365) эти два послания опять стоят рядом. Только там между Ревеккой и Чаадаевым Пушкин вписал еще «Желание», где воспоминания о безмятежной красоте таврической природы сливаются с жаждой покоя, тишины, творчества.

Кто видел край, где роскошью природы
Оживлены дубравы и луга…
Скажите мне: кто видел край прелестный,
Где я любил, изгнанник неизвестный?..

Все мило там красою безмятежной,
Все путника пленяет и манит.

Приду ли вновь, поклонник Муз и мира,
Забыв Молву и света суеты,
На берегах веселого Салгира
Воспоминать души моей мечты?

И там, где мирт шумит над тихой урной,
Увижу ль вновь, сквозь темные леса,
И своды скал, и моря блеск лазурный,
И ясные, как радость, небеса?
Утихнет ли волненье жизни бурной?
Минувших лет воскреснет ли краса?

Пушкин не напечатал «Желания». Даже друзьям не послал. Бесстыдную «Ревекку» и еще более бесстыдную «Гаврилиаду» послал, а чистые свои мечты затаил. Точно стыдился показать, как в пряной духоте молдаванских притонов томилась и тосковала душа, точно в доступных объятиях Ревекки огнем прошло в крови воспоминание о другой, подлинной красоте. Любовное раздвоение было знакомо Пушкину. Он писал в «Дориде»:

Назад Дальше