При этих словах о матери голос его прозвучал уже не болезненно, а почти спокойно.
– Ну вот и ты себе должен помочь. Понимаешь?
– Понимаю... А вы мне медаль Суворова покажете? – вдруг спросил он. – Красивая она? И «За отвагу» тоже.
– Покажу, – улыбнулся Матвей. – Привезу из дому и покажу. А что не ношу их... Ну неловко мне с ними ходить. Может, потом когда-нибудь. Когда стариком стану. Ты тогда уже знаменитым художником будешь. Я медали надену, а ты с меня парадный портрет напишешь.
Проводив Сашу, Матвей вернулся в комнату.
«Весь вечер истины возвещаю, – усмехнулся он про себя. – Прям гуру».
Он присел перед печкой, поворошил кочергой алые угли. Они дышали и подмигивали, как в сказках Андерсена. И сразу, как только он об этом подумал – что угли в печке такие же, как в сказках Андерсена, – все, что он делал сегодня, куда-то отступило, а то, что он весь день гнал от себя, наоборот, подступило к горлу, к сердцу... Маруся словно в комнату вошла, так отчетливо он увидел ее глаза прямо перед своими глазами.
Это было так болезненно, так мучительно, что Матвей даже зубами заскрипел.
«Что ж ты делаешь со мной? – сердито сказал он. – Уходи!»
Она не послушалась – выходя из передней комнаты в спальню, Матвей чувствовал ее взгляд.
Уже в кровати, глядя бессонными глазами в потолок, он снова притягивал к себе все, что могло бы хоть ненадолго занять его внимание, что помогло бы не видеть ее.
«Что это мне Антоша насчет генетики рассказать хотела? – вспомнил он. – Про мужчину, от которого отца родила... Учитель он был, получается?»
Эта мысль на несколько минут отвлекла его, и в эти минуты он заставил себя броситься в сон. Это надо было сделать поскорее, пока Маруся отвела от него взгляд на те короткие мгновения, в которые он отвлекся на посторонние мысли.
А уже во сне, в тумане растворяющегося сознания, вся она снова была перед ним, с ним, в нем, и ничто постороннее – Антошино прошлое, какой-то неведомый учитель – не могло его от этого отвлечь.
Глава 5
После того бесконечного июльского дня у лесного озера время для Тони остановилось.
Она жила как во сне. Ходила на работу, что-то ела, с кем-то разговаривала и при этом не понимала, где находится, с кем, зачем. После того как Кастусь сказал ей: «Давай еще полюбимся», они оставались на берегу почти до вечера, потому что не могли друг от друга оторваться. Потом он проводил ее до дороги и ушел, не оборачиваясь, и больше она его не видела.
Взглянув однажды на отрывной календарь, который Катя повесила в комнате, Тоня узнала, что с того дня прошла неделя.
Она не понимала, как он мог за всю эту бесконечную неделю не дать о себе знать, но зато понимала, что если не увидит его еще столько же, еще полстолько же, то просто сойдет с ума.
Припомнив, что говорил ей мальчик Базыль, его сын, она поняла, что он живет на выселках, а работает учителем в Глубольской восьмилетке. Дойти до выселок – нескольких домов, стоящих где-то за лесом, – было нетрудно. Но Тоня не представляла, как это будет. Она придет к его дому – и что? Заглянет в окно, постучится в дверь? Увидит его жену...
Школа – обычная бревенчатая изба на краю деревни, неподалеку от дома, где жила Тоня, – была летом закрыта; на двери висел замок. И вдруг, поздним вечером, уже в темноте, Тоня увидела, как в школе неярко загорелось одно окошко. Конечно, зайти туда мог кто угодно, хоть уборщица, например. Но по тому, как дрогнуло и стремительно заколотилось сердце, Тоня почувствовала, что это может быть он. Только он!
Кати дома не было, некому было расспрашивать Тоню, куда это она идет на ночь глядя и почему руки у нее дрожат, когда она застегивает пуговки на блузке.
Темень сгущалась над Глубольем, но ей казалось, что это не темень сгущается, а все ярче разгорается свет в окошке, пока она огородами пробирается к школе.
Задыхаясь, изо всех сил стараясь унять стремительный сердечный бег, Тоня остановилась у бревенчатой стены рядом с освещенным окном. Двойные рамы были на лето выставлены, поэтому она отчетливо слышала каждое слово, доносившееся изнутри – кажется, из классной комнаты.
Мужской голос – его голос! – что-то диктовал. Прислушавшись, Тоня поняла, что это стихи.
– «Мой родны кут, як ты мне милы, – размеренно звучал его голос. – Забыць цябе не маю силы...» – Он диктовал еще долго; Тоня разобрала что-то про летний покос. Наконец прозвучали завершающие слова: – «И хиба ж можна утрымацца, у час касьбы не пакупацца? И дзе на свеце есць такая, як Нёман, рэчанька другая?» Ну вось, зараз праверым. Прачытай, Ядзя, што у цябе атрымалася.
Прижавшись к бревенчатой стене, Тоня осторожно заглянула в нижнюю створку окна. Это в самом деле была классная комната. За партами сидели дети – человек десять, все разного возраста, мальчики и девочки. Кастусь стоял у доски, держа в руке книгу. Он был в той же рубахе, что и тогда, на озере, и точно так же виднелись в ее глубоком вырезе эти тугие струны у него на шее... Тоня почувствовала, что у нее темнеет в глазах. Она отшатнулась, чтобы не упасть прямо на стекло. Последним взглядом она успела заметить, что из-за парты встает маленькая беловолосая девочка.
– У мяне, Кастусь Францавич, атрымалася вось што! – прозвучал звонкий девочкин голос.
Девочка читала текст, старательно выделяя правильное написание слов, остальные ученики, наверное, проверяли то, что написали сами. Иногда ее чтение прерывалось голосом, от которого у Тони все сжималось в груди:
– Чаму ты тут написала праз «е»? З якой литары пишацца Нёман?
Ей казалось, это длится целую вечность. Наконец он сказал:
– Што ж, скончым на сёння. Праз тры дни сустрэнемся. Я вам далей пачытаю паэму и яшчэ падыктую. А вы за гэты час падрыхтуйце апавяданне пра наш родны кут. Яки ён, што у им асабистае, не такое, як у других мясцинах.
Голос у него был совсем не такой, как тогда, на озере. Сейчас в нем совсем не слышалось страстных, задыхающихся, грозовых тонов. Кастусь говорил с детьми со спокойной доброжелательностью и еще – с обещанием радости, которая обязательно наступит через три дня оттого, что они снова встретятся, и он почитает им поэму про родной угол, который у всех у них общий, и снова будет что-то диктовать в тишине бревенчатого школьного дома... Все это было его жизнью, его настоящей жизнью, в которой ему, Тоня чувствовала, было по-настоящему хорошо.
Еще сильнее прижавшись к стене, совсем в нее вжавшись, она смотрела, как дети стайкой выпорхнули на крыльцо.
– Базылёк, вы з Марылькай мяне не чакайце, – раздался голос Кастуся. – Я яшчэ трошки тут пасижу, тое-сёе зраблю. Тольки адни дадому не хадзице, паначуйце сёння у бабы Ядвиги.
Базыль крикнул: «Добра, татка!» Дети такой же тесной стайкой пошли по улице, их голоса еще долго слышались в темноте. Когда на небо медленно вышла полная, червонная, тревожная луна, детей уже не было видно.
Оторвавшись от стены, Тоня снова заглянула в окошко. Кастусь был в классе один. Он сидел за учительским столом, перед ним лежала та самая книга, из которой он диктовал детям, но – Тоня ясно видела это даже в неярком, колеблющемся свете керосиновой лампы, которая освещала класс, – в книгу он не смотрел. Она не понимала, куда направлен его взгляд; кажется, в какую-то выщербинку на бревенчатой стене. Брови его были сведены со знакомой суровостью, а в глазах, в густой тени прямых ресниц, стояла тоска.
Она подняла ставшую тяжелой руку и чуть слышно постучала в окно; стекло тоненько зазвенело под ее пальцами. Ей показалось, Кастусь повернулся мгновением раньше, чем раздался этот звон. Он встал, быстро и резко, подошел к окну, прижался лбом к стеклу. Она провела снаружи по его лбу, ладонью почувствовала жесткие завитки русых волос, как будто в самом деле коснулась их, а не стекла. Он распахнул окно, перегнулся на улицу и, подхватив под мышки, втащил Тоню в комнату.
– Пришла... – сбивчиво, торопливо шептал он между поцелуями. – Такая сумота... на сердце. Все про тебя думаю...
Они упали на пол под окошком. Все было так, как будто тот день на озере вовсе не кончался. Да, может, и не как будто, а так в самом деле и было. Он ведь и не начинался для Тони, тот день – он просто встал посреди жизни как самый главный, единственный ее смысл.
На минуту оторвавшись от нее, Кастусь закрутил фитиль лампы и захлопнул окно. Тоня не стала видеть его менее ясно, когда погасла лампа. Наоборот, в червонно-серебряном свете луны все его лицо, все тело, которое она целовала с торопливой жадностью, дышало особенной красотой и силой. Она не понимала, почему между ними все опять происходит вот так, мгновенно, сбивчиво, жадно, почти без слов, но это не удивляло ее и не обижало. И когда после долгих судорог он прижал ее к себе, на этот раз не отворачиваясь, а заглядывая ей в глаза, и шепнул в ее опухшие от поцелуев губы: «Не сердись, что так...» – она только улыбнулась тому, что он этого не понимает, и сильнее прижалась щекою к его чуть колкой щеке.
Они лежали на полу, в пятне лунного света, и боялись пошевелиться, чтобы не нарушить того полного, неразделимого соединения, которое началось у них с сильного, жадного порыва друг к другу, но все длилось и длилось, хотя этот первый страстный порыв уже прошел.
Кастусь провел ладонью по Тониной голове, пропустил между пальцами пряди ее волос.
– Как струйки в речке, – услышала она. – Вся ты как речка. Течешь и течешь, и утечешь, и следа не останется.
– Останется, – так же тихо сказала она прямо в невозможные струны у него на шее.
Ей казалось, они-то и звенят его словами, его голосом, будоражащим сердце.
– Может, что и останется. – Он улыбнулся; глаза остались суровыми. – Где река текла, там всегда мокро.
Тоня вздрогнула. Очень знакомыми были эти слова.
Он сел, и она села на полу рядом с ним, потом встала, схватившись за протянутую ей руку.
– Фиранки закрою? – спросил он. – Как их... Шторы.
Тоня кивнула. Он задвинул на окне плотные шторы из домотканого льняного полотна, снова зажег керосиновую лампу. Его тень на стене была высокой и тревожной. Тоня даже понимала, в чем эта тревога: в какой-то отчетливой его недостижимости для нее.
– А... что ты здесь делал? – спросила она. Ей страшно было думать, что пора уходить. – Лето ведь, каникулы.
– У нас надолго теперь каникулы. – Он сел за учительский стол, а она за парту. – Летом покос, осенью бульбу копать. До ноября дети в школу не соберутся, а кому батьки и в ноябре работу найдут. Я и занимаюсь с ними потихоньку. Не всем же детям только брюхо набить да поспать, есть такие, что ради стихов много километров пешком пройдут. Или ради ботаники, чтоб цветки и травы изучать.
– Ты со всеми вместе занимаешься? – спросила Тоня. – И с большими, и с маленькими?
Ей радостно было видеть, как переменилось его лицо, когда он рассказывал ей об этом. Суровость, неласковость растворилась в глазах, даже голос зазвучал иначе, с теми же спокойными интонациями, с которыми он разговаривал с детьми.
– Школа ж кругом на все вёски одна, – ответил он. – И учитель я, считай, один. Учительки молодые как приезжают, так и уезжают. Глушь тут у нас, болота – Полесье. Сюда даже немцы в войну не совались, партизанские были места.
– И ты в партизанах был? Хотя нет, ты же, наверное, в войну маленький еще...
– А все, кто не в полицаи, те в партизаны пошли. И малые, и старые. Мне пятнадцать было, когда война кончилась, успел повоевать.
«Сейчас, значит, тридцать», – подумала Тоня.
– Ты ничего такого не думай, – торопливо сказала она. – Я тебя не буду... преследовать. Я же понимаю, у тебя семья... Базыль и девочка еще, да?
– Четверо их у меня. – В его голосе снова прозвучала тоска. – Базыль, Марылька... И в колыске еще дома двойнята.
Ее сердце тоже перехватила страшная, до боли тоска. Хотя какая разница, двое у него детей или четверо? Все равно это препятствие непреодолимо...
Все было между ними непреодолимо – и все было неважно, что отделяло их друг от друга.
Кастусь тяжело поднялся из-за стола, подошел к парте, за которой сидела Тоня. Она тоже встала, не зная, что теперь сказать. Не говоря ни слова, он обнял ее, крепко прижал ее голову к своей груди. Она услышала, как бьется его сердце, глухо и прерывисто.
– Хоть пока ты здесь, приходи ко мне, так? – проговорил он. Так странно прозвучали в его голосе почти жалобные интонации! – Недели нету, как тебя узнал, а как жить без тебя, не разумею... Разве так бывает?
Его вопрос прозвучал с горестным недоумением.
«Бывает», – хотела сказать Тоня.
Но вместо этого поцеловала его прямо в бьющееся рядом с ее губами сердце. Ей было странно, что еще неделю назад она тоже не знала, что так бывает.
– Куда к тебе прийти? – снизу заглянув ему в глаза, шепнула она. – Скажи, куда, когда...
Она не думала, что слишком легко, без сопротивления соглашается на все, о чем он просит. Так мало времени им было отведено, что невозможно было его тратить на пустые слова.
Тоня никогда не думала, что будет радоваться тому, что дни становятся короче. Она всегда, даже в Москве, а особенно во время прежних своих летних командировок на торфяники, замечала, как меняется природа. Ей казалось даже, что она не замечает этого, а просто меняется вместе с нею. И ей всегда было немножко грустно оттого, что в августе перелом к осени делается очень заметен, что небо больше не остается светлым до середины ночи, а уже в десять вечера становится глубоким и темным, и звезды проступают на нем, как крупные слезы.
А теперь она с замиранием сердца ждала сумерек, то и дело выглядывая вечерами в окно: где она, темнота, когда же наконец завяжется между деревьями?
Ходить через лес Тоня не боялась. Она и прежде не верила в каких-то ведьм, лесовиков, болотников и прочих выдуманных существ, которыми с удовольствием пугали друг друга глубольцы во время вечерних посиделок. Она чувствовала себя в лесу так же невыдуманно, как и во всей природе – так, словно сама была деревом или травой. И бояться ей было нечего.
Она торопливо шла по лесной дороге к выселкам и думала только о том, что уже через час, через полчаса наконец увидит его. И каждый раз боялась лишь одного: что этого почему-нибудь не произойдет, что его что-нибудь задержит дома и он не придет к поляне, на которой они встречались вечерами.
В этот вечер так и получилось. Его не было час, два, в лесу стало совсем темно, потом посветлело, потому что на небо, к звездам, вышла луна, – а его все не было. Поляна, на которой Тоня ждала его, была недалеко от выселок. Дождавшись, когда луна осветит дорогу совсем ярко, Тоня, неслышно ступая по устланной лесными листьями земле, пошла к его избе, одной из пяти, крайней.
Она уже почти дошла по дороге до опушки, с которой можно было увидеть его двор – хотя что она могла бы понять, глядя на его двор из темноты леса? – как вдруг услышала, что упругая лесная земля глухо дрожит, как будто по ней издалека идет тревожная волна. Еще через минуту Тоня поняла, что это не волна, а тяжелый топот. Кто-то скакал на коне по лесной дороге. Наверное, ей надо было шагнуть в кусты – со всяким ли всадником захочешь встречаться один на один в лесу? – но она, наоборот, замерла посреди дороги. Лунный свет заливал ее всю, она стояла в его ослепительном сиянии, без защиты и словно бы даже без одежды, и тот, кто ехал ей навстречу на коне, мог сделать с нею все, что захотел бы. Она знала, кто едет ей навстречу.
Кастусь остановил коня перед Тоней, соскочил на землю, бросился к ней.
– Коня в колхозе взять... ходил, – задыхаясь, как будто не ехал верхом без седла, а бежал, сказал он. – Базыль захварэу... заболел снова, в больницу повезу...
Он торопливо поцеловал ее, потом, на излете поцелуя, коротко прижал к себе, одной рукою обняв за плечи, вдруг замер, как будто прислушался... И Тоня почувствовала, что в это мгновение он забыл и о больном сыне, и о коне, нетерпеливо фыркающем у него за спиной, и вспомнил совсем другое – то, что происходило с ним всегда, когда он ее обнимал... Она замерла, не зная, что делать. Оттолкнуть его, поторопить или обнять самой, скользя руками, губами по его плечам, груди, животу?.. Он глухо охнул, стиснул ее так, что она вскрикнула, и оттолкнул так сильно, что она с трудом удержалась на ногах. Он даже не ее оттолкнул, а себя оттолкнул от нее.
Через минуту конский топот звучал уже за поворотом дороги. Тоня пошла туда же и вскоре оказалась на той самой опушке, с которой был виден его двор.
Конь стоял посреди двора рядом с телегой, Кастусь надевал на него хомут. Дверь избы открылась, на пороге показалась высокая простоволосая женщина в белой рубахе и темной юбке. На руках она держала Базыля, его ноги и руки беспомощно свисали вниз. Тоня вздрогнула: было что-то величественное в ее тяжелой походке, во всей ее статной фигуре.
«Это жена его, что ли?» – с необъяснимым страхом подумала она.
Но, присмотревшись, поняла, что женщина в белой рубахе, конечно, не жена Кастуся. Она была уже не первой молодости, даже, пожалуй, старухой она была: издалека было видно, что волосы серебрятся сплошной сединой. Она понесла мальчика к телеге, а из избы вышла еще одна женщина – молодая, невысокая, в длинной ночной рубашке, с полурасплетенными темными косами. Она тоже держала на руках детей, двоих, совсем маленьких, они плакали, и она качала обоих, прижимала к себе, пытаясь успокоить. Лицо у нее было заспанное и испуганное, это было ясно видно в пронзительном лунном свете. Оба младенца, как сговорившись, одновременно зашлись особенно заливистым плачем, и она в отчаянии опустила руки, словно собираясь бросить их на землю.
Высокая женщина передала больного мальчика Кастусю и, пока он укладывал сына на застланную соломой телегу, вернулась к дому.
– Дай сюды малых, – услышала Тоня грудной суровый голос. – Чаго узбурылася? Идзи карми, без цябе управимся.
Она произнесла это так властно и так уверенно взяла у молодой из рук младенцев, что невозможно было представить, чтобы та не отдала их или они не успокоились бы. Дети замолчали. Не глядя на темноволосую женщину, которая послушно пошла за нею, высокая старуха скрылась за дверью избы.