Мурка, Маруся Климова - Анна Берсенева 36 стр.


– Ты с ней поговорил? – сказала она, помолчав.

– Поговорил.

– И что ты ей сказал?

– Послал подальше. В резкой форме.

– И что?

– И ничего. Ушла. Убежала по коридору.

В его голосе звучала только злость. Но Антонину Константиновну трудно было обмануть такой однозначностью его интонаций. В голосе Матвея не слышалось отчаяния, и все-таки она знала, какое оно у него. Был же он когда-то маленьким и уже тогда маскировал свое очень нечастое отчаяние именно под злость.

– Ну почему ты это сделал, скажи?

Она подошла к Матвею, пригнула его голову вниз и постучала согнутым пальцем по лбу. Так она делала в его детстве, когда он, обычно по ртутной своей непоседливости, вытворял что-нибудь чересчур лихое. Это было высшей степенью ее недовольства, он это знал и, конечно, вспомнил сейчас. Матвей коротко улыбнулся. Хоть улыбка была совсем не веселая, лед в глазах немножко подтаял.

– Не ругайся, Антоша, – сказал он. – А что мне, целоваться с ней? По-моему, всё против этого. Пусть с ней Сидоров целуется, или с кем там она от вас сбежала?

– Всё против... – медленно произнесла Антонина Константиновна. – Какая же это глупость, Матвей! Вот это, о чем ты сейчас говоришь, – что всё против. Всё это «всё» не стоит одного ее взгляда.

– А ты откуда знаешь? – оторопело спросил он. – Сама же говорила, несколько раз всего ее видела и большой радости не испытала.

– Это я про себя говорила. Про себя и про нее. Что ей до меня, что мне до нее? Ничего. До последнего времени ничего мне до нее не было, – уточнила она. – А про тебя... Есть что важно и что неважно.

– Если б еще одно от другого отличать! – усмехнулся Матвей.

– А ты не маленький уже, пора бы и научиться, – жестко отрезала Антонина Константиновна. – Думаешь, такое это частое дело, любовь? На каждом углу ее выдают?

– Не думаю. – Матвей отвел глаза. – Она мне даром была не нужна, я думал, ее вообще... нигде не выдают.

– Так что же ты ею разбрасываешься? – так же жестко и безжалостно спросила она. – Из-за отцовского прошлого, из-за своего пустого упрямства? Да ее, может, никогда в твоей жизни больше не будет! Сколько ты ночей бессонных проведешь, сколько слез прольешь в подушку, как только это поймешь?

Матвей посмотрел на нее изумленно.

– Антоша, – осторожно спросил он, – ты про кого вообще-то говоришь?

И тут она вдруг заплакала. Без всхлипов, без единого звука – просто слезы потекли по щекам прямыми дорожками. И ничего она перед собою больше не видела, только этот освобождающий слезный поток...

Через мгновение Антонина Константиновна почувствовала, что Матвей обнимает ее, целует в макушку и говорит расстроенным, виноватым, совсем как в детстве, голосом:

– Антошечка, ну я больше не буду!

Она наконец всхлипнула, удивленно прикоснулась рукой к своей щеке – откуда эти странные капли, как давно с ней такого не было! Ну конечно, Матвей ведь вообще впервые в жизни видит, чтобы бабушка плакала.

– Чего ты не будешь? – сквозь слезы улыбнулась она.

– Чего скажешь, того и не буду. – Увидев ее улыбку, он тут же заговорил обычным своим голосом: – Ничего себе! А как же – слезами горю не поможешь?

– Может, твоему и поможешь, – снова всхлипнула Антонина Константиновна. – Моими слезами. Матюша, – она подняла на него глаза; слезы все еще стояли в них крупными каплями, – не надо тебе делать эту... Не глупость, не ошибку, нет! Горе непоправимое, вот что. Нет у тебя на то причин! Господи, ну как тебя от этого уберечь?!

– Да меня-то чего беречь? У меня-то какое горе, Антош? – Теперь она видела, что он старательно строит честные глаза. Тоже как в детстве, когда соседка нажаловалась, что он делал опасные взрывпакеты вместе с Ваней Шевардиным, а он стал уверять бабушку, что Ванька ничего опаснее коробочки для фантиков и делать-то не умеет. – Что на ней, свет клином сошелся? Я таких девочек десяток себе найду. И все без отягчающих обстоятельств.

Слезы уже пролились из ее глаз, высохли на щеках. И ничто не мешало ей видеть, как при этих словах, которые он постарался произнести как можно более небрежным тоном, Матвей болезненно поморщился.

– Ты здесь переночуешь? – поспешно спросила Антонина Константиновна.

Она хотела отвлечь его от мыслей про эту девочку. Ей еще больнее было чувствовать его боль, чем ему самому.

– Да нет, не останусь. У меня выходной завтра. Съезжу... куда-нибудь.

Теперь в голосе Матвея прозвучала растерянность. А она маскировала его отчаяние хуже, чем злость.

– Куда? Может, в Абрамцево ко мне? – осторожно предложила она. – У меня там тихо, хорошо. Все цвести начинает. Поезжай, Матюша, отдохни!

– Цвести? – переспросил он. – И яблони тоже?

– Яблоням рано еще. Апрель же. На них только-только листья распускаются.

– Ага, листья... – задумчиво проговорил он. – Я в Сретенское поеду.

– Почему вдруг в Сретенское? – удивилась Антонина Константиновна.

– А не знаю. – В его голосе тоже послышалось что-то вроде удивления. – Как-то мы туда без определенной цели всегда ездили. Ну так мне это как раз подходит. Поброжу по аллее Печальных Вздохов.

– Может, Счастливых Встреч? – улыбнулась Антонина Константиновна.

– Это вряд ли. Ключи здесь?

– Где же им быть? В кабинете, в шкатулке.

Матвей ушел в кабинет, открыл музыкальную шкатулку. Мелодия прозвучала совсем коротко. Антонина Константиновна услышала, как со стуком упала крышка. Ей показалось, Матвей захлопнул ее с неслучайной поспешностью.

– Как ты на ночь глядя поедешь? – спросила она. – И поесть же надо с собой взять, там же нет ничего.

– Картошку у соседей куплю. И мы, когда с Никиткой были, вроде тушенку оставили. Да ладно, Антоша, есть о чем думать! Сама говоришь, не маленький уже. Отличаю, что важно, что неважно.

Он улыбнулся коротко и невесело. Пыл честного обмана выходил из него, как воздух из проколотого шарика.

Подойдя к окну, Антонина Константиновна видела, как он садится в машину, выезжает со двора.

«Сколько ты ночей бессонных проведешь, сколько слез прольешь в подушку?» – вспомнила она свои же слова.

Слезы, о которых она говорила, проливались не только в подушку. Они текли прямо по стеклу, когда Тоня стояла у этого окна все бессонные ночи напролет, и смотрела во двор, как будто мог по нему пройти единственный человек, который был ей нужен, и прижималась лбом к холодному стеклу, чтобы хоть как-то эти слезы унять.

И ни разу ей это не удалось.

Глава 11

Тоня стояла на опушке ночного леса, смотрела на темный двор, где только что закончилась тревожная суета, и всю ее пронизывал холод. Но не от лесной сырости, а от страха, что все, так коротко, но так прочно связавшее ее с Кастусем – их тайное одиночество на лесных покосах, прикосновения его разогретых солнцем и работой рук, – может больше не повториться.

Двор его дома был совсем близок и совсем пуст. Было что-то страшно притягательное, просто неодолимое в этой темной пустоте его двора. Как будто сам он не уехал только что, а остался здесь, и звал ее, и смотрел своими непонятными, суровыми в тени густых ресниц, любимыми глазами... Не понимая, зачем она это делает, Тоня сошла с опушки и направилась к его двору. Со стороны леса забор состоял только из длинных жердей; пролезть под ними оказалось нетрудно. Маленькие оконца избы были темны, и она могла не опасаться, что свет из них упадет на нее. Да она и ничего не опасалась. Страшная тоска, которая легла на сердце, была сильнее любой опаски, и, наверное, выйди сейчас из лесу волк, она посмотрела бы на него с полным равнодушием.

Но волк из лесу не вышел – вместо этого открылась дверь избы. Тонины глаза уже привыкли к темноте, и она разглядела на пороге высокую женскую фигуру.

– Хто тут? – В руке у женщины загорелся фонарь, она подняла его повыше. Свет попал Тоне в глаза, она прищурилась. – А!.. – без удивления произнесла женщина, видимо, рассмотрев ее в этом неярком свете. – Ты? Ну, пачакай, зараз выйду. – Она закрыла за собой дверь и подошла к замершей посреди двора Тоне. Походка у нее была тяжелая и уверенная. – Хадзем да пуни, – сказала она. – Што ж пасярод двара стаяць?

Пуня – небольшой сарайчик – темнела в углу двора. Женщина обогнула пуню; Тоня шла за ней. Та остановилась за углом, повыше подняла фонарь с керосиновой лампой внутри. Колеблющийся огонь осветил правильные и суровые черты ее лица. Сын был так похож на нее вот именно этой правильностью, благородством черт и суровостью общего выражения, что у Тони дрогнуло сердце.

– Не прыйдзе ён сёння да цябе, – спокойно сказала мать Кастуся. – Дарэмна чакаеш.

– Я знаю, – удивляясь, что и ее голос звучит спокойно, ответила Тоня.

Спокойствие в самом деле было странным: ведь эта женщина принадлежала к семье, покой которой Тоня, как ни говори, нарушила.

– Што уважлива так глядзиш?

– Уважливо? – переспросила Тоня. – Почему же мне вас не уважать?

– Уважливо? – переспросила Тоня. – Почему же мне вас не уважать?

– Уважлива – это по-нашему не уважительно, а внимательно, – усмехнулась та. – Да что с вас взять! Ладно, говори: чего тебе надо?

Она перешла на русский язык без малейшего затруднения.

– Как вас зовут? – спросила Тоня.

Чем дольше она разговаривала с этой женщиной, тем, как ни странно, увереннее себя чувствовала. И вдруг, словно со стороны на себя взглянув, она поняла, из чего происходит такая неожиданная уверенность... Когда она смотрела в эти неласковые, как у Кастуся, глаза, чувство ее было прямо противоположно тому, которое охватывало ее с ним самим. По отношению к его матери это была только прямая, твердая, с трудом сдерживаемая злость. Почему, за что? Этого Тоня не знала. Но злость была такой определенной, такой ей знакомой, что не узнать ее она не могла.

– Христина Францевна, – помолчав, точно решая, надо ли представляться этой неказистой девице, ответила та.

Тоне показалось, что при этом она посмотрела на нее внимательнее, чем прежде. Впрочем, трудно было сказать это наверняка, слишком непроницаемое у нее было лицо.

– А меня Тоня. Да вы, наверное, сами знаете.

– Знаю.

– Мне ничего от вас не надо.

– От меня – понятно. А от него?

– И от него.

– Кому другому расскажешь! Вам, москалям, от всех что-нибудь да надо. На ходу подметки рвете.

– Я не рву.

– Праведница?

– Да нет, – пожала плечами Тоня. – Просто мне не нужны... подметки.

И вдруг эта суровая женщина, хлеставшая ее резкими, как удары, вопросами, засмеялась. Смех у нее был негромкий и, пожалуй, неприятный – слишком хриплый, похоже, от привычки к грубому куреву. Но лицо ее, как только она засмеялась, изменилось до неузнаваемости. Не то чтобы смягчились его черты, просто в нем появилось что-то живое, человеческое. До сих пор же оно напоминало лицо античной статуи. Богини Немезиды – Тоня видела ее в Музее изобразительных искусств. Лишь глубокие морщины, которыми было изрезано все лицо, делали это впечатление чуть менее явным.

Но теперь лицо ее изменилось.

– Откуда гонор такой у тебя? – спросила она. – Ну, садись. Закуришь?

– Нет, спасибо.

Мать Кастуся села на бревна, лежащие под стеной пуни. Фонарь она поставила на землю, и теперь он освещал ее лицо снизу.

«Как из преисподней», – подумала Тоня.

Она осталась стоять.

– Все равно придется дымом подышать, – сказала Христина Францевна. – Я привыкла, долго без цигарки не могу.

Она достала из глубокого кармана юбки, сшитой из чертовой кожи, кисет и обрывок газеты, одним неуловимым движением свернула «козью ножку» и затянулась едким дымом. Тоня с трудом удержалась от кашля и прижала ладонь к горлу, чтобы незаметно было, как его сводят спазмы. Христина Францевна покосилась на нее, но дым выпускать в сторону не стала.

И первой нарушила молчание.

– Уезжай отсюда, – с прищуром глядя даже не мимо, а как-то сквозь Тоню, сказала она. – Утром прямо и уезжай.

– А если не уеду? – Тоне почему-то показался особенно оскорбительным этот не удостаивающий ее вниманием взгляд. – Что тогда сделаете?

– На руках точно не понесу, – усмехнулась Христина Францевна. – Так ведь смысла ж тебе нет оставаться. Будто не понимаешь.

– А вдруг не понимаю?

– За дурочку меня не держи. Все ты понимаешь.

– Понимаю, конечно, – тихо сказала Тоня. – Но сил нет от него оторваться. Вы не волнуйтесь. Навсегда же все равно не останусь. Месяц туда, месяц сюда...

– Это тебе туда-сюда без разницы. – Теперь в ее голосе прозвучала не насмешка, а нескрываемая ненависть. – Сучка ты московская! Привыкли, что мы как цацки ваши. Кто он для таких, как ты? Мужик, быдло деревенское, чего с ним нянькаться! Месяц лишний поиграться охота?

Волна ее ненависти была так сильна и, главное, так справедлива, что Тоня почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног. Она опустила голову и села на бревно, лежащее отдельно от других, прямо напротив Христины Францевны. Теперь их глаза тоже оказались прямо напротив друг друга, ни одна не могла отвести взгляд. И ни одна не хотела.

– Но я же семью его не разрушаю, – виновато пробормотала Тоня. – Мы с ним побудем еще... сколько он захочет, и я уеду. Жена его даже не узнала бы, если б не сплетни! – совсем уж оправдывающимся тоном добавила она.

– Жена? – усмехнулась Христина Францевна. – Насрать мне на его жену.

– Но... как же? – удивленно проговорила Тоня.

– А так же. Вот она так точно мужичка, няма за каго убивацца. Пусть спасибо скажет, что в жизни пашанцавала... повезло. Я тебе про него говорю, про Кастуся. Неглупая ты вроде, глаза у тебя людские. Няужо не понимаешь, что сердце он себе надорвет? И так избедовался весь, глядзець жа на яго цяжка!

Теперь в ее голосе слышалось волнение, такое же сильное, как прежде ненависть. Наверное, оно-то и нарушало правильность и грубую живость ее русской речи, вмешивая в нее родные белорусские слова.

– Я не знаю, что мне делать, – чуть слышно сказала Тоня. – Скажет он завтра уехать – уеду.

– Он скажет! Может, и скажет. А потом пешком за тобой пойдет до самой твоей Москвы. Он как в лес к тебе уходит, так глаза как у варьята. И чем ты его приворожила? – Она окинула Тоню презрительным взглядом и неожиданно добавила: – Хоть оно и понятно чем. – И, не дождавшись от нее вопроса, объяснила сама: – Ничего в тебе по бабьей части прывабнага няма, а за душу берешь. Я и то чую, хоть у меня то место, где душа была, выстыло давно. Когда дура молодая была, в одного такого влюбилась... Он, правда, и красавец к тому же был, не то что ты. А все ж не то в нем было главное, и полюбила я его не за красу. А что душу одним взглядом брал навек – за то.

– Вы от него Кастуся родили? – догадалась Тоня.

Христина Францевна хрипло расхохоталась. В ее смехе Тоне на этот раз почудились слезы, хотя невозможно было представить эту женщину плачущей.

– Какое ж от него? – переспросила она сквозь этот лихорадочный смех. – Да я ж старая уже! А в него, говорю, по дурости молодой влюбилась. Глаза как плошки были, только и глядела на стать его неотразимую. Чистый королевич... Он сосед наш был. С работы под утро придет, а я в кровати лежу и слушаю, как он внизу по комнате ходит. И сердце дурное замирает... Я от него и рада б была родить, да ему не до того было.

– Почему?

Тоня и сама не понимала, зачем расспрашивает эту женщину о каком-то ее неведомом юном романе. Хотя, самой себе в этом не признаваясь, все же понимала: чтобы хоть немного отдалить тот момент, когда мать Кастуся снова скажет, чтобы она уезжала...

– Жонку свою любил. Московскую... Да и время такое было, другие у него нашлись дела. Он, хоть и молодой-красивый, а большой начальник был, его из Москвы в Минск в командировку прислали. А я в Минск при большевиках с таткой приехала, до революции той клятой в Несвиже росла. Родители мои из мелкой шляхты. Мама рано померла, я ее и не помню, меня татка гадавау... воспитывал. Управляющим он служил у князя Радзивилла. Слыхала про такого? Ну, где тебе... Великие были магнаты, Радзивиллы, на всю Европу славились. В Несвиже у них такой замок был, что из самого Парижа гостей звали без стыда. У нас прыслоуе... пословица даже была: «У Нясвижы, як у Парыжы».

Христина Францевна больше не смотрела на Тоню. То лихорадочное волнение, которое сначала слышалось только в ее смехе, теперь горело в глазах. Казалось, она вглядывается в свое прошлое огненным взором. И было в этом взоре что-то такое, от чего Тоне стало страшно.

– Вы потом туда уже не вернулись? – осторожно спросила она. – В ваш Несвиж?

– Не вернулась. Татка в Минск от старого князя посланный был. Сокровища Радзивилловы должен был в Несвиж от большевиков вывезти. Несвиж тогда еще у поляков оставался. А чекисты вызнали как-то, пасли его. Видать, и меня заодно. Меня сперва в Несвиж выпустили, а потом прямо с поезда сняли на границе. Всю дорогу от Минска слезы лила – как же, с первой любовью своей рассталась! Картины в багаже моем нашли, серебро, статуэтки разные. Я про них и не знала, ничего мне татка не сказал... На многие, посчитали, миллионы. Они ж мастера чужое добро считать!

– И что же с вами стало?

Вообще-то Тоня уже догадывалась, что стало с юной влюбленной девушкой, которая ехала домой в Несвиж. И почему Христина Францевна так хорошо говорит по-русски, и откуда в ее речи эта живая грубость, и где она научилась мгновенно сворачивать «козью ножку»...

– А то не понимаешь! – усмехнулась та. – Месяц в подвалах своих продержали. Все ждали, чтоб татка ради меня остаток тех сокровищ выдал. Помню, на одном допросе как он плакал, что нету у него больше ничего, чтоб не мучили меня... Не поверили. Через всех конвоиров у него на глазах меня пропустили. Потом поняли, что ничего больше не получат, – ну, его в расход, меня на Соловки. Оно и хорошо оказалось, что я в тюрьме бабой стала, потом, в лагере, легче было. А то я ж в монастыре у бенедиктинок воспитывалась, тяжко б мне пришлось с непривычки, – с жутким спокойствием объяснила она. – Там же, на Соловках, тоже у каждого начальника между ног свербело меня попробовать, молодая была, ядреная. Я его, московского того, первую свою любовь, страшным проклятьем потом прокляла, – помолчав, добавила она.

Назад Дальше