Мурка, Маруся Климова - Анна Берсенева 37 стр.


– Почему? – не поняла Тоня.

– А потому что знал он про это. Что меня с поезда снимут. Точно знал! Мне на том допросе татка успел крикнуть. Знал, да мне не сказал... А мог. Ну, чего о нем теперь! Нехай дети его и внуки-правнуки горюют-бедуют. А Кастуся я от молодого князя Радзивилла родила, – неожиданно добавила она. – Чего вылупилась? На Соловках его и встретила. Мы с ним, когда в Несвиже малыми были, вместе в крокет играли. Он потом в Ягеллонский университет уехал, в Краков, и меня после бенедиктинок татуся тоже хотел туда послать, чтоб философии училась. А вот же где привелось с другом детства встретиться... Его потом в другой лагерь погнали, так и сгинул. Ребенка, как родила, в детдом забрали. А меня начальник один пожалел – сактировал. Акт составил, что больная, и выпустил, – заметив, что Тоня не поняла этого слова, пояснила она. – Повезло, сразу Кастуся в детдоме нашла. И на Полесье с ним пробралась, в глушь. От вас подальше!

– Но от кого же – от нас? – тихо спросила Тоня. – При чем же здесь я?..

– Всех я вас ненавижу, – медленно, раздельно проговорила Христина Францевна. – Всех москалей – начальников, дочек ихних, сыночков. В войну к немцам хотела уйти, абы вам помстить. Да Кастусь сказал: ты как себе хочешь, мама, я в партизаны пойду. А я его и малого слушалась. Знала, зря не скажет, а что скажет, от того не отступит. Такой он у меня уродился... – В ее взгляде, во всем ее лице на мгновение мелькнула нежность. И тут же исчезла. – Не быть с тобой моему сыну! Не судьба. – Она прищурилась, потом вдруг широко, со счастливой злобой улыбнулась и так же медленно, но еще более отчетливо произнесла: – А если про судьбу не понимаешь, так я тебе простое скажу. Четверо у него малых, знаешь же ты, паскуда? Через это ты не переступишь. Сердце ему топтать не сумеешь! – с мрачным торжеством выдохнула она.

Она отбросила погасшую цигарку и поднялась с бревен. Тоня тоже встала. Но эта женщина, освещенная вздрагивающим огнем фонаря, точно сполохами адского пламени, все равно нависала над нею, как зловещая тень.

– Утром уедешь, – вглядевшись в Тонино лицо, сказала Христина Францевна. – С ним встречаться не ищи.

Не глядя больше на Тоню, она взяла фонарь и пошла к дому. Тоня прислонилась спиной к бревенчатой стене пуни. В глазах у нее было темно, но не оттого, что исчез единственный источник света. Страшная, всей жизнью выстраданная правда этой женщины ослепила ее, лишила сил; воля ее была подавлена. Она готова была уйти прямо сейчас, уйти в Москву пешком, бежать без оглядки!

Хлопнула вдалеке дверь избы. Тоня медленно оторвалась от бревенчатой пуни и, сначала так же медленно, а потом все убыстряя шаг, спотыкаясь, чуть не падая, побежала к лесу, к дороге, ведущей отсюда прочь. Навсегда прочь!

Глава 12

– Я свою Анжеликой назову. Как маркизу ангелов. Правда же, красиво? – Круглоглазая курносая девочка, лежащая на кровати у окна, блаженно прищурилась. – А то одни Светы и Лены кругом, неинтересно ведь. Тонечка, а ты своего мальчика как назовешь?

Тоню всего два часа назад перевели в общую палату из реанимации. Ее тошнило от лекарств, все плыло у нее перед глазами, и меньше всего она думала о том, как назовет ребенка. Да она его еще и не видела, потому что потеряла сознание сразу после родов и пришла в себя только на третьи сутки.

– Не знаю, – еле слышно сказала она.

– А я по отцу своему назову, Коленькой, – вступила в разговор другая соседка. – Что с того, что имя распространенное? Зато папа у меня такой везунчик, просто на удивление! Значит, и ребеночек такой же будет.

Старуха-уборщица с грохотом переставила табуретку на вымытую половину палаты, плюхнула тряпку в ведро.

– Вот дуры девки! – в сердцах сказала она. – То по везунчику, то, прости господи, маркиза какая-то... Разве так раньше имя выбирали?

– А как его выбирали? – с интересом спросила круглоглазая.

– В святцы смотрели, вот как. В святцах все как есть написано. В какой день дитенок родился, такой, значит, ему и покровитель небесный. Ты их не слушай, милая, – повернулась она к Тоне. – Бог тебе чудом жизнь спас, ребеночка твоего пожалел. Ты его и назови, как Богу угодно.

– Я этого не знаю, – с трудом шевеля языком, проговорила Тоня. – Кто же знает, как Богу угодно?

– А что тут знать? – пожала плечами старуха. – Он у тебя третьего дня родился? Как раз большой праздник был, святого преподобного Сергия Радонежского. Сергием и назови, он твоего сына ото всех несчастий убережет.

– Вы не знаете, когда мне его принесут? – спросила Тоня.

– Как доктор разрешит. К тебе сперва студентов приведут, – авторитетно заметила уборщица. – Чтоб учились, как с того света вытаскивать. Что ж ты рожать надумалась с таким сердечком? – с жалостью в голосе спросила она.

– У меня раньше не болело.

– И безмужняя, говорят? Ну, ничего, милая, ничего. Вырастишь сыночка, помощник тебе будет.

«Сыночка... – Тоня медленно, с трудом перекатывала в голове тяжелые, как валуны, мысли. – Значит, это правда? Он родился?»

Может, ей трудно было поверить в это потому, что она еще не видела сына, а может, потому, что все девять месяцев ее беременности были отмечены не ожиданием ребенка, а только бесконечной, ни на минуту не проходящей болью. Она чувствовала ее физически, хотя и понимала, что это не тело ее болит. Все у нее внутри, вся она, каждой клеткой и каждым нервом рвалась к Кастусю и одного только не понимала: какая сила удерживает ее от того, чтобы не уехать к нему, не уйти пешком?

Тоня уехала из Глуболья даже не утром, а той же ночью, когда разговаривала с Христиной Францевной. Когда она добежала до деревни, еще только самый край неба осветился рассветом. Задыхаясь от бега и отчаяния, она вытащила из-под кровати чемодан и принялась торопливо, без разбора бросать в него свои нехитрые пожитки. Она старалась не шуметь, чтобы не разбудить Катю и избежать объяснений. Хотя, наверное, лучше было бы ее разбудить – попросить, чтобы сказала начальству, что Тоня... Но Тоня ее не будила. Ей было безразлично, что подумает начальство, Катя, да кто угодно!

Катя все-таки проснулась – Тоне показалось, из-за того, что слишком громко стучало у нее сердце.

– Ты куда? – непонимающе вертя спросонья головой, спросила она. – Тонька, ты чего?

Если бы кто-нибудь попросил Тоню повторить, что она ответила Кате, она не вспомнила бы ни слова. К счастью, Катя с лихвой была наделена женской любопытной догадливостью.

– Говорила тебе, не связывайся с ним, – сказала она. – Кто ты и кто он! Что тебе, в Москве мужиков мало? Проблем жилищных ведь нету. Да тебе только свистнуть, как шмели на мед слетятся!

Тоня не слышала, что говорит Катя. Она придавила коленом чемодан, чтобы он кое-как закрылся, и пошла к двери.

– Погоди, ты что, прямо сейчас ехать собралась? – изумилась Катя. – Пешком, что ли, до станции пойдешь?

– Здесь близко, – лихорадочно, как все, что она сейчас делала, проговорила Тоня.

Все в ней было устремлено вперед, прочь, куда угодно, лишь бы отсюда прочь! Сполохи, пляшущие по лицу его матери, адское пламя в ее глазах, страшные ее слова: «Не судьба», пронизывали ее насквозь, не давали остановиться, отдохнуть, дышать, жить.

Ближайший к Глуболью разъезд, на котором останавливался московский поезд, находился в лесу, километрах в пяти от деревни, и назывался «Звезда». Состав стоял три минуты; касса была закрыта. Тоня не помнила, как попала в общий вагон, сколько денег дала проводнице. Место нашлось только на багажной полке, но это было и хорошо. Сверху, из-под самого потолка, по крайней мере не было видно, как проплывают за окном вагона бесконечные лесные поляны со стоящими на них одинокими стожками, как высокие, уже подернутые осторожным августовским золотом березы жалобно протягивают к уходящему поезду длинные свои ветки...

Всю дорогу Тоня провела, вцепившись зубами в подушку. Она разжимала зубы и слезала с полки только для того, чтобы время от времени выскакивать в тамбур. Наверное, от мучительного отчаяния горло ее то и дело перехватывали спазмы, и ей казалось, что сейчас ее вывернет наизнанку, хотя она ничего не ела.

– Может, внизу пока посидишь? – сочувственно предложила ей пожилая женщина с нижней полки. – Легко ли беременной на такой верхотуре! А ну как свалишься ночью?

«Беременной? – не понимая, о ком она говорит, подумала Тоня. – Кто беременная?»

Но думать о ком-то постороннем дольше секунды она не могла. Она думала о нем, только о нем; это даже не называлось мыслями. Он пронизывал ее весь, как дождь, но не обычный дождь, покрывающий тело внешними каплями, а такой, который необъяснимым образом проникает внутрь. Весь он был в ней, не оставляя места для посторонних чувств и мыслей.

Это было особенно мучительно потому, что, кроме такого вот странного, не определимого словами ощущения его в себе, Тоня совершенно как наяву чувствовала и другое, живое: прикосновения его рук – жесткую ласку мозолей, губ – раскаленные, сухие от страсти поцелуи, ресниц – колкую нежность его лица вплотную к своему лицу... И все его тело – в себе, так осязаемо, так физически отчетливо, что закушенная подушка не помогала сдерживать отчаянный стон!

Это было особенно мучительно потому, что, кроме такого вот странного, не определимого словами ощущения его в себе, Тоня совершенно как наяву чувствовала и другое, живое: прикосновения его рук – жесткую ласку мозолей, губ – раскаленные, сухие от страсти поцелуи, ресниц – колкую нежность его лица вплотную к своему лицу... И все его тело – в себе, так осязаемо, так физически отчетливо, что закушенная подушка не помогала сдерживать отчаянный стон!

Это длилось и длилось, эта боль не отпускала всю дорогу и потом, уже в Москве. И через неделю не отпустила, и через месяц нисколько не унялась, осталась такой же острой, как в то первое утро без него. Боль преследовала Тоню повсюду, заставляла не спать ночи напролет, просить неизвестно кого то о том, чтобы он привел к ней Кастуся, то, в отчаянии, чтобы помог его забыть... Но забыть его было невозможно – все напоминало о нем, все! Даже фигурка танцовщицы, которую Тоня, вернувшись, поставила на обычное место на папином столе, была так же горяча, как его ладонь, когда он протянул ей эту фигурку и она впервые прикоснулась к нему – сначала к его ладони и сразу, всем телом, ко всему его телу...

Даже ребус, привычный домашний ребус на старинной фаянсовой пепельнице, слово в слово повторял то, что он сказал Тоне на берегу лесного озера: «Где река текла, там всегда мокро»... Как будто бы вся ее прежняя жизнь дана была ей только для того, чтобы помочь встретиться с ним, не пропустить эту встречу! Но зачем, но почему так мучительно, так безысходно? Этого Тоня не знала. И никто этого не знал.

Через месяц она поняла, что сердобольная женщина в поезде говорила не о чьей-то, а о ее беременности. Она поняла это не только по несложным женским признакам, о которых ей лет, наверное, с десяти не уставала напоминать мать, боявшаяся, как бы дочка не принесла в подоле байстрюка-нахлебника. Просто она почувствовала, что это непроходящее, постоянное ощущение его присутствия у нее внутри получает какой-то новый оттенок. Он в самом деле остался у нее внутри, остался физически, а не одним только мучительным воспоминанием.

Тоня не удивилась этому и не обрадовалась. Разлука с Кастусем накрыла ее так плотно, так беспросветно, что под этот покров не проникали никакие чувства. Она и к врачу бы не собралась, если бы не Иришка Сеславинская. Вообще-то они с Тоней виделись теперь нечасто. Иришка училась в консерватории, свободного времени у нее почти не было, к тому же у нее происходил бурный роман с каким-то французским музыкантом. Но, впервые увидев подружку через месяц после возвращения из Глуболья, она ахнула:

– Что с тобой случилось, Тонечка?

– Ничего, – с трудом выговорила Тоня. – Что со мной может случиться?

– Ой, неправда! У тебя глаза знаешь какие? Как будто тебе в сердце нож раскаленный воткнули, а ты еще живешь как-то.

Видимо, привычка к оперной тематике сказалась на Иришкиной манере говорить. Впрочем, в ее словах не было преувеличения. Но все же объяснить, что с ней произошло, Тоня не могла даже Иришке, несмотря на сочувственную легкость, которая была той присуща. Все, что она могла высказать словами, и близко не объясняло того, что стояло у нее в сердце тем самым раскаленным ножом. Поэтому она сказала самое простое, что пришло в голову:

– Я беременная, Ир.

– Да ты что! – воскликнула Иришка. – Когда же ты успела, ты ведь на торфяниках была! То есть, ну да, что это я говорю... Можно, конечно, и на торфяниках... Ой, Тонечка, что же ты теперь будешь делать? – Она посмотрела с сочувственным интересом. – Неужели рожать?

– Конечно, – вяло кивнула Тоня. – Что же еще?

– Ну, что... Можно и не рожать. Все-таки ты одна, мама твоя ведь не поможет, наверное. Ужас какой, я бы ни за что не решилась! – Иришка даже вздрогнула, видимо, представив для себя подобную перспективу. – А он кто? – осторожно поинтересовалась она. – Он про ребенка хотя бы знает?

– Не знает. У него семья. Четверо детей.

Словами все вообще-то объяснялось предельно просто. Выгляжу плохо, потому что беременная. Отец про ребенка не знает, потому что женат. Все эти причины были абсолютно правдивы, и их объяснение не требовало никаких душевных затрат.

– Господи! – Иришка даже за голову схватилась. – И как тебя угораздило в такого влюбиться?

– Почему ты думаешь, что я в него именно влюбилась?

Впервые за весь этот месяц на Тонином лице появилось подобие улыбки. Очень уж по-детски смешным было неподдельное Иришкино сочувствие.

– А иначе ты бы такая не была, – уверенно объяснила та. – У тебя задето сердце, это точно! А когда ты будешь рожать?

– Не знаю, – пожала плечами Тоня.

– Как не знаешь? А врач что говорит?

– Я у врача не была.

– Нет, так нельзя, – решительно сказала Иришка. – Все-таки роды – это опасно, по-моему. Во всяком случае, трудно. К врачу надо пойти поскорее. Хочешь, я с тобой схожу?

Может, Иришка, по свойственному ей легкомыслию, назавтра забыла бы о Тониной беременности в вихре своей увлекательной жизни, но она успела рассказать об этом маме, а уж та проявила настойчивость.

– Тонечка, – сказала Сеславинская, – я не могу относиться к твоей судьбе с равнодушием. В конце концов, ты столько лет в нашем доме как своя! Тебе надо пойти и показаться врачу немедленно. Ты такая бледная... У тебя ничего не болит?

У Тони ничего не болело, она никуда не хотела идти и никому не хотела показываться. Но когда Екатерина Андреевна все-таки, чуть не за руку, отвела ее к врачу, выяснилось, что повод для беспокойства в самом деле есть.

– Сердце у тебя явно нездоровое, – объяснил врач, не гинеколог, а терапевт, к которому Тоне пришлось пойти тоже, чтобы встать на учет по беременности. – Неужели никогда не болело?

– Никогда.

– А слабость, одышка? Чувствовала, что задыхаешься?

– Да.

Это Тоня в самом деле чувствовала, да еще как! Весь последний месяц она только это и чувствовала – что задыхается, и еще то, о чем сказала Иришка: что в сердце ей словно нож воткнули. Но она не думала, что это связано с физическим недомоганием.

Впрочем, какое именно у нее недомогание, врачи так и не определили. Они лишь качали головами и хмурились, рассматривая оттиски ее кардиограмм, потом положили ее в больницу на обследование, потом отпустили домой, но велели все равно побольше лежать и не поднимать тяжестей, потом снова положили в больницу...

– Видимо, что-то наследственное, – говорили они. – Родственники сердцем не страдали?

В том, что мать не страдала сердцем, Тоня была уверена, просто потому, что ее мамаша и слова «страдать» или «сердце» были несовместимы. Болело ли сердце у папы, она не знала. И других родственников не знала тоже.

Но вообще-то все действия врачей оставляли Тоню совершенно равнодушной. Ей было все равно, как она родит – она не ждала этого и не боялась ни за себя, ни за ребенка. Да она и не представляла его себе, ребенка. Правда, когда он начал шевелиться у нее внутри, это потрясло ее, но только потому, что было каким-то новым, очень сильным знаком того, что Кастусь остался в ней, с ней и, как она вдруг робко подумала, знаком того, что так это теперь будет до конца ее жизни.

И вот ребенок родился, и все вокруг смотрят на нее как на пришелицу с того света и говорят, что она чудом жива... Тоня и теперь не понимала, зачем произошло это чудо, какой в нем был неведомый смысл. Но теперь она, хоть и с какой-то настороженной опаской, все-таки хотела увидеть своего сына. Его сына.

Может, потому, что она совсем не ожидала этого ребенка и не пыталась представить, каким он будет, – его вид так поразил ее, что она застыла, как мраморное изваяние, когда только на пятые сутки после родов мальчика впервые принесли в палату и положили рядом с нею на постель.

Он не спал, но и не плакал. Он смотрел на нее прямым взглядом. Цвет его глаз трудно было разглядеть, потому что они были окружены не по-младенчески густыми прямыми ресницами. Видно было только, что смотрят эти глаза внимательно и, тоже не по-детски, серьезно. Еще была видна – да мало сказать видна, просто бросалась в глаза – гармоничная правильность черт его крошечного лица.

Он был так похож на Кастуся, и не только чертами похож, но всем своим удивительным, совершенно не младенческим выражением, что сердце у Тони остановилось от невозможности такого сходства. И тут же, сразу после мучительной этой остановки, забилось стремительно, остро, и так же стремительно полетели у нее в голове мысли.

«Не судьба... Что же она такое вообще? Да какая разница! Вот он, мальчик. Мой мальчик?..»

Эта последняя мысль мелькнула с удивленным недоверием. Тоне вдруг показалось: не такой взгляд у этого ребенка, чтобы кто-нибудь на свете мог сказать про него «мой»...

– Что, мамаша, испугалась? – спросила детская медсестра, которая принесла мальчика. – Не бойся, не стеклянный твой малец! На ручки возьми, потетешкай его. Жалко, кормить уже не будешь, закололи тебе молоко лекарствами. Ну ничего, парень здоровый, и без твоей сиськи вырастет. Возьми его на руки, возьми, чего смотришь?

Назад Дальше