Поэтому понятие «Ислам» лишено онтологического содержания: нет субстанциальной концепции мусульманства. Оно есть абстракция, и именно поэтому его надо навсегда лишить порождающей функции, малейших намеков на статус sui generis.
Логическая и историософо-культурологическая аргументация анализируемой программы сводилась к тому, что уже изначально ислам был частично христианизирован, частично – нет. Между этими двумя его «частями» существует связь, вследствие которой непрестанно движущееся содержание «исламского духа» выступает в качестве динамической двумерной структуры. Динамизм же ее заключается в том, что нехристианскому надлежит стать по всем параметрам христианским, откапывая все новые пласты «нехристианизированного», способствуя их «всплыванию» до уровня потребности в адекватной христианизации. Нетрудно догадаться, к каким это вело и теоретическим и практическим результатам.
Я говорил уже о том, что и русская средневековая культура имела избыточное «культурное поле», а именно многомерность и поливариантность культурных значений, своего рода резерв в виде даже дисфункциональных структур, тех, которые могли бы стать функционально полезными лишь в какой-то, пусть и значительно отдаленной, перспективе.
И все-таки в довольно обширном наборе «запасных» культурологем не было даже самых робких приближений к евразийского (или даже «протоевразийского») типа моделям. Ведь евразийство исходит из того, что понятия «русское» и «азиатское» (в том числе и «азиатско-мусульманское») могут быть взаимопроницаемыми, могут находиться в единстве, могут присутствовать друг в друге; они взаимосвязаны, взаимообусловлены, подчинены каким-то единым – пусть даже и с превеликим трудом находимым и эксплицируемым – закономерностям. Евразийство143 не обязательно предполагает смену одного типа культуры другим («азиатского» – «европейским» и наоборот) в некоей временно-пространст-венной протяженности. Оно – скорее их одновременность, их перманентный взаимопереход. Но переход этот настолько бурный и многогранный, что в конце концов должны исчезнуть всякое реальное и символическое противопоставление, всякое онтологическое разделение, всякая твердо акцентируемая дуальность.
И тем не менее для того, чтобы эти фундаментальные мировоззренческие скачки свершились, необходимы столь же радикальные социокультурные предпосылки, активизаторы и стимуляторы.
Были ли они в России времен Ивана III, Василия III, Ивана Грозного?
Уверен, что нет, – хотя, как заверял глава воинствующих церковников Иосиф Волоцкий144, это было время всеобщего возбуждения умов145.
Процесс подспудного противоборства зачаточных форм отношений буржуазного типа и феодальных146 не оказался настолько значительным, чтобы породить даже «Предвозрождение», как утверждает Д.С. Лихачев147, а тем более – целое реформаторско-гуманистическое148 движение, как полагают другие авторы149, – и, следовательно, воистину прервать «связь времен»150 народов – как это случилось на Западе151, породив множество принципиально новых мыслительных и психологических структур, в том числе и евразийских схем и образов (или, во всяком случае, их эмбриональных форм).
Если отнести к числу последних «туркофильство», то нетрудно будет заметить, что и масштабность и укорененность его на том же Западе были куда больше, нежели в России XVI в. А вернее сказать – его там вообще не было152.
Евразийство – это принципиально новая жизненная позиция, стремящаяся к радикальному обновлению ойкумены. Его источник – осознание деструкции традиционного порядка. И поэтому тема катастрофы – как нынешней, так и грядущей, не только и не столько даже локальной, региональной, сколько даже планетарной, – должна проводиться в разных, но в целом непрестанных и мощных, интеллектуальных и эмоциональных планах153. Евразийство – это не только конструктивное, но одновременно и апокалипсическое мировоззрение. Поэтому ему никогда не суждено было отойти от имманентной европоцентризму – который лишь на первый взгляд может показаться его полной противоположностью, – резко контрастной, преимущественно черно-белой онтологической, гносеологической и этической палитры.
Но даже при всей своей глубокой амбивалентности евразийство – это:
– особое представление связи разнородных, разрозненных феноменов;
– поиск нормы в аномалии, логики в хаосе;
– порыв к тому, чтобы «стереть случайные черты»154, достигнув в конце концов не только взаимопонимания, но и слияния Запада и Востока, которые доселе в лучшем случае рисовались как две хотя и дополняющие друг друга, но остающиеся несовместимыми формы бытия.
Всего этого, повторяю, не было в России ни в XVI в., ни даже в XIX и начале XX в.
Теперь – о столь причудливом, странном, с трудом поддающемся сколько-нибудь строгой интерпретации феномене, как «туркофильство».
На Западе оно – в своих преимущественно экстремистских вариантах – выливалось не просто в умиление пред османской духовной и военной мощью, но и в пылкое стремление ей всецело покориться, даже утеряв при этом свою этноконфессиональную идентичность. Но и такие – и им тождественные по своей природе – эпистемиологические и когнитивные акции есть наиболее серьезный довод в пользу моей мысли о том, что евразийство – в его и классических, и даже эпатирующих формах – может быть полноценным плодом одних лишь последовательно западно-европогенных когнитивных и концептуальных структур.
4. Иван Пересветов и его «туркофильство»
Но что мы видим у Ивана Пересветова, которого давно уже155 сочли «русским туркофилом»?
Безусловную привязанность к христианско-европейской цивилизации. Ему который был не великороссом, а, скорее всего, белорусом («королевский дворянин» великого княжества Литовского) и, главное, человеком, долго жившим на Западе, многоопытным condottierre (condottierre – кондотьер (предводитель наемных военных отрядов /компаний/ в Италии в XIV–XVI вв., находившихся на службе отдельных государей и Римских Пап), как точно назвал его J. Pelenski156, – лишь эта цивилизация всегда казалась способной дать верное объяснение происходившему у всех на глазах великому метаморфозису социальных основ, политических укладов, нравственных и этических кодексов. Поэтому у Пересветова нет ни малейших отходов не только от христиано-, но и от европоцентризма.
Есть зато иное: смелая попытка реимплитации в традиционную ткань евро-христианской культуры тех компонентов мировой цивилизации, которые либо были от нее отсечены, либо вообще никогда не имели с ней никакой подлинной генетической связи, но которым тем не менее создается фальшивая генеалогия. Это своеобразная, но тем не менее не раз встречавшаяся в истории едва ли не всех стран модернизация.
Таким образом, призыв «учиться у турка»157 означал умение отыскивать в функциональных элементах социополитических и идейных структур Османской империи158 то, что можно было бы с успехом позаимствовать для борьбы с нею же – или с прочими мусульманскими государствами.
Попутно замечу, что такой «стратегический прагматизм» свойственен множеству позднейших модификаций евразийства, как бы ни казался он органически несовместимым с той его идеальной моделью, которая укоренилась в «массовом сознании» («тотальное слияние Запада с Востоком»; «окончательный демонтаж и западо– и востокоцентризма» и т. п.). Но, значит, и сами эти две категории – «европоцентризм» и «евразийство» – суть альтернативные и взаимодополнительные, а сражения между ними носят бутафорский характер, и только. Коль нельзя поэтому найти решающие аргументы в пользу одного против другого, то становится неизбежным плюрализм интерпретаций проблемы «Запад – Восток».
С одной стороны, генезис прото– и завершенно-евразийских159 схем давал немалые концептуальные ресурсы совокупному философско-историческому фонду, а с другой – не только не преодолевал, а, наоборот, даже усиливал те вековечно-жесткие структурные каркасы тщательно консервируемой культурно-национальной целостности, которые обосновывали и институционализировали базисное напряжение между христианством и исламом160, тормозя и собственную и чужую инновационную активность.
Начну с того, что не следует представлять каким-то автономным течением «туркофильство» и преувеличивать интерес к турецкой проблематике – вернее, к «турецким султанам», – как это сделал Зимин. Он объединил по данному параметру в одну группу людей, очень мало что на деле имевших общего между собой, – Федора Карпова, Берсеня Беклемишева и Ивана Пересветова161. А между тем, верно замечает А.Г. Кузьмин, «сходство в этом случае чисто внешнее». Крушение Византии не могло не привлечь внимания политических деятелей всей Европы и, естественно, вызывало интерес к военно-государственной машине победителя. Но Берсень Беклемишев интересовался турецкими правителями, дабы подчеркнуть, что и христианские цари могут быть хуже нечестивых (намек на Василия III). С Федором Карповым сближает Пересветова рассуждение о «правде». Но если «закон» – это категория объективная, то «правду» каждое сословие понимало по-своему. На Руси крушение Византии склонны были объяснять отступлением от «чистого» православия, Флорентийской унии и т. д. Но Иван Пересветов предложил другую трактовку, весьма актуальную в свете российской действительности середины XVI в.: виновниками поражения оказались «вельможи», которым последние византийские императоры дали слишком много власти. Магомет-салтан представлен И. Пересветовым как образец правителя, причем действия его развертываются как бы на русской почве162. Магомет отменил наместничество, платя чиновникам по принципу «кто чего достоин»; неправедные судьи подвергаются жестокому наказанию: с них живых сдирают кожу. Если Ф. Карпов требовал соединения «правды» с милостью, то И. Пересветов настаивает на сочетании «правды» с «грозою»: «как конь под царем без узды, так и царство без грозы». Царь должен – по примеру все того же Магомета-салтана – опираться в первую очередь на воинское сословие, ибо лишь ими он силен и славен163.
Начну с того, что не следует представлять каким-то автономным течением «туркофильство» и преувеличивать интерес к турецкой проблематике – вернее, к «турецким султанам», – как это сделал Зимин. Он объединил по данному параметру в одну группу людей, очень мало что на деле имевших общего между собой, – Федора Карпова, Берсеня Беклемишева и Ивана Пересветова161. А между тем, верно замечает А.Г. Кузьмин, «сходство в этом случае чисто внешнее». Крушение Византии не могло не привлечь внимания политических деятелей всей Европы и, естественно, вызывало интерес к военно-государственной машине победителя. Но Берсень Беклемишев интересовался турецкими правителями, дабы подчеркнуть, что и христианские цари могут быть хуже нечестивых (намек на Василия III). С Федором Карповым сближает Пересветова рассуждение о «правде». Но если «закон» – это категория объективная, то «правду» каждое сословие понимало по-своему. На Руси крушение Византии склонны были объяснять отступлением от «чистого» православия, Флорентийской унии и т. д. Но Иван Пересветов предложил другую трактовку, весьма актуальную в свете российской действительности середины XVI в.: виновниками поражения оказались «вельможи», которым последние византийские императоры дали слишком много власти. Магомет-салтан представлен И. Пересветовым как образец правителя, причем действия его развертываются как бы на русской почве162. Магомет отменил наместничество, платя чиновникам по принципу «кто чего достоин»; неправедные судьи подвергаются жестокому наказанию: с них живых сдирают кожу. Если Ф. Карпов требовал соединения «правды» с милостью, то И. Пересветов настаивает на сочетании «правды» с «грозою»: «как конь под царем без узды, так и царство без грозы». Царь должен – по примеру все того же Магомета-салтана – опираться в первую очередь на воинское сословие, ибо лишь ими он силен и славен163.
Создание в качестве идеала правителя «даже мусульманина» явление совсем не новое в Европе и до эпохи «туркофильства». Напомню прежде всего о культе Саладина – преподносимого как мудрый и справедливый деятель164. Этот культ «предвосхитил более позднюю тенденцию, связанную уже с именем Мухамеда: всячески идеализируя «чужих» религиозных, военных и прочих лидеров, обличать их устами (или же посредством иных методов) пороки «своих» правителей, «своей религии», «своего» духовенства и т. д По существу, перед нами – скрытая форма социальной критики многократно использованная впоследствии в эпоху Просвещения»165.
Но в России – и не только средневековой, но и петровской, и постпетровской166 – роль подобного рода культурологических маневров была весьма минимальной. Помимо специфики идейных и политических взаимоотношений русского социума с мусульманами – в первую очередь с татарами и турками, – данное явление можно объяснить еще и никогда, в сущности, не прекращавшимся влиянием на русскую же историософию заимствованных ею еще в седой древности византийских мирообъясняющих конструкций.
Согласно им, «космос» есть структура с законосообразным соподчинением четко аксиологически трактуемых духовных начал, иерархия, долженствующая неизменно пребывать во вневременной вечности. При всем своем миссионерском пафосе православие в целом осталось (в том числе вследствие своей подчиненности государственной власти167) лишенным тех мощных, воистину глобальных по своим масштабам трансформационных потенций, которое несло с собой западное христианство. Оно – с его подчеркнутым идеалом status quo – было гораздо ближе, нежели католицизм и тем более протестанство, к античному Weltanschauung (мировозрение), определяющему бытие человека пространственно и структурнопластически168. Православию, следовательно, не удалось в полной мере воспринять, охранить и развить далее ту принципиально антистатуарную доктрину творения, которая, будучи впервые сформулирована в Ветхом и особенно в Новом заветах, нашла свое логическое завершение у Фомы Аквинского, определявшего Бога как чистое действие (actus purus169). Поэтому православие в принципе способно допустить – не по форме, конечно, а по сути – наличие, наряду с ним, иного субстанционального бытия170.
Между последним и православием (еще точнее: этатизированным православием, т. е. таким, которое вынуждено подчиняться прагматизму государственной власти) установлена своеобычная рациональная связь – ибо Иноверие вполне может признаваться (хотя и опять-таки латентным скорее, нежели явным образом по своим ведущим характеристикам неизменяемым, т. е. нехристианизируемым171). Но в таком случае оба эти мира – православный и не-православный (и в первую очередь тот, который выступает в мусульманском обличии) – начинают еще более резко различаться друг от друга по их внешним предначертаниям, целям и ценностным ориентациям172.
Пересветов, этот явный маргинал, сфокусировал в своих произведениях173 идеологические и культурные тенденции православия, до некоторой (но только до некоторой!) степени католичества (а возможно, и зарождающегося протестантства). Но, подчеркну вновь, с несомненным уклоном в сторону Pax Orthodoxa174.
Последний же надо толковать как результат воплощения в единое целое (своего рода сущностное тождество) особых политических, культурных, семантических, семиотических, функциональных, психологических, социальных и прочих качеств, характеризующих ареалы с приматом в них христианства «греческого закона». Все они имели общие исторические пути в том смысле, что в совокупности своей детерминировались антитетическим подходом к сфере духовно-конфессиональных явлений, все они осознавали себя как четко очерченную целостность, противостоящую всему He-Православному, будь то мусульмане или «папежи» и «лютеры» (при всем при том, что Рах Orthodoxa оставался органической частью христианского мира, а его взаимодействие со странами Запада было естественным фактором общего развития средневекового общества как такового).
Религиозные начала, понимаемые как важнейшие интегральные характеристики Рах Orthodoxa, представляли собой не просто суперпозицию исходных свойств ее компонентов, а фиксированные и динамические функциональные связи и отношения между ними. Поскольку Рах Orthodoxa все более и более являл себя как определенная деятельностная структура, постольку именно религиозные начала выступали в качестве основных, системообразующих, обеспечивающих эффективное функционирование системы в целом175.
Таким образом, Рах Orthodoxa – это не просто «феноменальная видимость», порождаемая взаимосплетением весьма примитивных межэтнических и межгосударственных отношений, действующих, так сказать, лишь на сущностном уровне бытия, а сложная конструкция, состоящая из множества субстанций в лице тех или иных более или менее активных и во внешнеполитическом и в общекультурном планах православных коллективов. Наличие у них у всех не только сущностных, но и формальных центров власти и престижа (единое патриаршество и, наконец, Московская Русь как Spiritus movus всего православного Commonwealth) обеспечивало как бы непрерывную рекреацию этого по-своему все же довольно уникального сообщества. Было бы весьма перспективным изучить его, говоря языком биологии, онтогенез и филогенез, когда конкретная входящая в Pax Orthodoxa этноконфессиональная группа являла себя одновременно носителем двух разнопорядковых качеств бытия – индивидуального и видового.
Приверженность к Pax Orthodoxa (или, точнее, к нему – в первую очередь) обусловливала доминирование в идейно-теоретическом арсенале Пересветова не секулярных, а религиозных установок и предпочтений. Да и вообще нельзя при характеристике произведений Пересветова отрывать отдельные их элементы от реального контекста той понятийной системы, в которой они функционируют, т. е. православно-русского духовного континуума, даже если к таковому он и присоединил ряд плодов западной мысли.
Правда, в число таковых не попали на Западе же сравнительно давно разработанные концептуальный аппарат и логические методы деструкции интеллектуальной апологетики ислама. Ведь – как я специально подчеркивал выше – средневековая Россия, которая конфронтировала с одним из наименее рафинированных вариантов этого верования, в подобных культурологических изощренностях явно не испытывала особой нужды. Нет, очевидно, надобности доказывать, что в итоге непосредственного, живого общения с иноверческим «Я» русской культуре не удавалось достигнуть подлинного взаимопонимания, включая сюда эмоционально-ценностные, эпистемологические, эстетические и другие компоненты этого сложного по своей структуре коммуникационного процесса. Отсюда – нерефлексивные, стереотипизированные пути интерпретации мусульманских (да и прочих не-русских) реалий, автоматизм их стратегических и тактических оценок176.