— А ему можно, — парирует Катерина. — Он нас создал.
— Но сначала он создал динозавров, — бормочет Денница. — Дорогая, не пора ли тебе бросить салфетку твоему рыцарю? Салфетка, конечно, не мерси де дам,[61] но иначе этот упрямец не сдастся и Велиар его заездит.
— Почему бы тебе не отпустить бедного Дрюню? — вытерев руки и швыряя испачканную джемом салфетку в Агриэля, со злостью замечает Катя. — Не взять под белы ручки и не вывести за ворота?
— Да разве ж я смею? — вопросом на вопрос отвечает Люцифер. — Он хочет быть здесь. И ты хочешь, чтобы он был здесь и видел, какой ты стала. А я — я потакаю вам обоим.
Катерина не слушает. Она со смешанным чувством восторга и отвращения наблюдает, как мерзавец Велиар, вслепую протянув руку, ловит скомканную тряпку и с неподражаемым, издевательским благоговением подносит к губам. Словно величайшую святыню. Словно брошенные фанаткой трусики. Словно… салфетку. А оставленный им в покое Анджей втыкает клеймор в землю и тяжко опускается на колени, повиснув на гарде, будто на кресте. Надгробном кресте.
Сразу несколько человек — хотя кто его знает, люди они или нечто другое — срываются с места, Андрея подхватывают и почти уносят с ристалища. Его ноги волочатся по грязи, оставляя борозды, голова болтается, точно у мертвецки пьяного. Но под самым балконом рыцарь запрокидывает лицо и хрипит — так громко, как только может:
— Ведьма! Все равно заберу тебя… за-бе-ру…
И Катерина, растянув губы в совершенно блядской улыбке, посылает своему паладину пылкий воздушный поцелуй.
Глава 7
Паладин ведьмы
Мертвый, нищий, оставленный пиратами и торговцами остров, с разваленными десятилетия назад фортами де ля Рош и Орегон, конечно, не то что былая флибустьерская столица. Непонятно, почему Сесил приволок ее сюда, в глушь, когда совсем рядом — Эспаньола с незабвенным, соленым, солонее слез и моря, Лаго-Энрикильо. Где-то в окрестностях озера давно истлел на криво сколоченной виселице труп Индейского Ублюдка. И где-то на морском дне обрастает сейчас ракушками скелет Испанского Быка. Двое разбойников, чьи грехи не отмолить и за десять жизней, начало и конец пиратской карьеры Кэт. Бывшая пиратка вспоминает их, стоя у окна точно такого же дома, как тот, куда ее привела Абойо. Только вот цветущей бальсы под окном нет, и это очень досадно.
Саграде скучно. Милорд ушел ранним утром, как всегда не сказав, куда. Внезапно вскочил, сбрасывая сон, будто мятую простыню, вслепую, не разлепляя век, надел чулки, пошарил по креслам в поисках штанов, не нашел и выбежал из спальни в одной развевающейся рубашке, похожий в розовом зареве рассвета на залитое кровью привидение. Кэт проводила его плывущим взглядом и со вздохом зарылась носом в подушки. Ей нравилось валяться в постели долго, долго. Белье в спальне графа Солсбери меняли каждую неделю. И пахло оно сладко и крепко — пачулями. Леди Кэти, как звала Пута дель Дьябло прислуга, сама готовила маленькие холщовые саше и раскладывала по шкафам. Тяжелый, въедливый аромат помогал пережить слабость и тошноту, угнездившиеся внутри — и казалось, что уже навсегда.
Живот у Кэт округлый, тяжелый и твердый, словно полный мех с водой. С соленой водой. Саграда чувствует, как она перекатывается в чреве, ходит волнами и рябью от движений маленькой Эби. Но отчего-то не хочется думать ни о воде, ни о море. Гораздо приятнее стоять, подставив лицо солнцу, и представлять себя круглым, пузатым парусом. Парусом, поймавшим ветер. Жаль, что тянущая вниз утроба не позволяет фантазии разгуляться. Кэт, покряхтывая и цепляясь за мебель, пересекает комнату, где жарко, очень жарко и светло. Окно за спиной светится темной морской бирюзой и начищенным облачным серебром. Саграда помнит каждый барашек на воде и на небе: Эби, чертово отродье, научила ее смотреть не только глазами и видеть не только настоящее.
Бывшая пиратка знает: через несколько минут вернется с базара служанка — простушка, похожая на овцу и на попугая одновременно. Будет щебетать, выкладывая на стол покупки, заставит хозяйку попробовать незнакомое лакомство, а когда Кэт задохнется, багровея, схватит со стола кувшин с козьим молоком и протянет бедной леди. Пока леди будет пить, неприлично хлюпая и заливая белыми струйками потертый шлафрок, со смехом доест огненно-острую снедь. Потом приберется в доме, выплеснет грязную воду с крыльца, лениво почешет зад, топорщащий заплатанные юбки, сядет на ступеньку и задремлет, приткнувшись к перилам, кроткий агнец божий. Саграда при виде низко склоненной головы на тонкой шейке привычно скажет: тихо, Китти. Лежать, не трогать. Свои.
Обе они, и Кэт, и Китти, спасибо дочери дьявола, уже знают судьбу, уготованную им. Но ничего не могут изменить. И так же, как сегодня пиратка покорно откусит шмат переперченного мяса — так же через год она обмороченно отправится на виселицу, крепко-накрепко позабыв все знания, контрабандой полученные Саградой за время, пока она носит дитя Велиара.
* * *Превращаться в дьяволицу, достойную своего дьявола — и страшно, и больно, и сладко. Словно порог в темноте перешагиваешь, подбирая юбки и поднимая ноги, чтобы не удариться и не замараться о пыльное, холодное под ногой, и не разберешь — камень? дерево? — препятствие между «там» и «здесь», «тогда» и «сейчас», «боюсь» и «согласна». Ощупываешь порог ступней, ведешь по стене ладонью — и вдруг выходишь из темноты на свет. Жестокий, режущий, бесстыжий. Тяжелое солнце бьет в голову, застит глаза, палит в груди. Катерина, знакомься, это гнев. Гнев, знакомься, это Катерина.
Ведьма, значит? Посадить бы тебя на телегу,[62] ярится Катя. Думаешь, ристалище — испытание для твоей верности, Ланселот хренов? Да это честь — драться по правилам, стоять за себя с оружием в руках, среди герольдов, штандартов и машущих чепчиками дам! А ты постой за себя безоружным, бесправным, скованным по рукам и ногам, перед гогочущей толпой — и не на рыцарском турнире, ты в боях без правил постой! Считаешь, будто махать мечом, отбиваясь от демона, и есть самое страшное, что смогла придумать ведьма? Да я еще и не начинала думать, мальчик мой престарелый.
Поединок с Велиаром ты сам выбрал. ТЫ его хотел, не я. Надеялся, куплюсь на твое мужество, стойкость и идиотизм? Зря. Меня мужеством, стойкостью и идиотизмом не удивишь, все никак не успокоится Катерина. У самой такого добра полон чердак, не знаю, как избавиться. Зато понимаю: скоро гнев против тебя обернется на все сто восемьдесят и ударит под дых меня же. Конечно-конечно, как же без стыда и вины, без желания загладить и задарить.
Искреннее слово, открытый жест с детства стоили Кате душевных мучений. Точно гигантская, отвратительная гусеница обвивалась вокруг сердца, мягко покалывая ядовитыми щетинками. Оставалось только грызть ногти и уговаривать себя, что надо, надо оставаться собой — во что бы то ни стало. Видеть, как желание быть собой отбирает у тебя веру, надежду и любовь — целиком, без остатка. И с каждой потерей гусеница все впускает и впускает в сердце свой тонкий яд. Было так больно и тошно, что однажды Катерина сдалась. Просто не могла больше противиться.
Авгиевы конюшни жизненной мудрости распахнулись перед нею: у некоторых людей нет права на себя. У других есть, а у нее, у Кати — нет. Потому что право у того, у кого сила, а сил на то, чтобы настоять на своем, Катерине не достанет. Так ей, во всяком случае, тогда казалось.
Ну а теперь силы появились — чужие, заемные, ненадежные и неуправляемые, но появились. И воспоминание о той, былой Кате, что вилась ужом среди острых граней окружающего мира, обжигает преисподнюю гневом Священной Шлюхи. Саграде кажется, что от геенны вот-вот останется лишь гигантская тень Хиросимы.[63] За то, чтобы не чувствовать себя беззащитной и презираемой тварью с мягким брюхом, никогда впредь, Катерина не пощадит ни ада, ни рая. А тем более того, кто понятия не имеет, что такое рай по-женски.
Я покажу тебе мой рай, усмехается Катя. Я тебе такую экскурсию устрою — ты у меня взвоешь! И наконец оставишь меня. Паладин ведьмы.
— Этот рыцарь знать не знает, что он в твоем раю, — посмеивается Мореход. — Уверен, что он в своем аду, что принес ад с собой.
— А я ему докажу, — не сдается Катерина.
— Как?
— Заставлю съесть яблочко, — фыркает Катя.
В ответ Тайгерм тоже фыркает — совершенно по-кошачьи, наблюдая за Саградой по-кошачьи же непроницаемыми глазами. Катерина тем временем пытается припомнить вкус СВОЕГО яблока познания. И по всему выходит, что это — разочарование юности.
Юность вообще щедра на разочарования. Довольно увидеть, как твоя подруга целуется с твоим парнем в раздевалке — и готово дело: ты уже умудренная жизнью женщина с прошлым. Жжешь фотографии и записки, жжешь мосты, выжигаешь из сердца доверие. Почти с облегчением теряешь готовность раскрываться и отдавать, подменяя ее удобной, выжидательной ложью.
А с возрастом Катя разочаровалась и в разочарованиях юности. Мелко все это было, мелко и смешно. И тем не менее превосходнейшим образом погубило катину жизнь.
— Ну что, подыскать тебе подходящий фрукт? — Денница обращается к Катерине, а подмигивает Велиару.
Катя и не заметила, как к их затянувшемуся завтраку присоединился Агриэль, холеный и свежий, будто не с поединка, а от модного стилиста. Время давно перевалило за полдень, но Катерине не хотелось покидать балкон и отказываться от десятой, наверное, чашки кофе. Таков ее собственный образ рая: долгий, ленивый, обильный субботний завтрак, когда впереди целых два выходных, и время течет и тянется карамелью. Здесь, в своем персональном раю, она может растянуть субботнее утро на месяцы, если захочет. Это прекрасно.
— Да не вопрос. Думаю, традиционное яблоко познания для рыцаря — влюбленность в неподходящую даму, — светски замечает Велиар, ловко намазывая булку маслом. — А если выбирать между чистой влюбленностью и грязным развратом, то разврат куда безопаснее.
О да, смиренно соглашается Катя. О да-а-а.
— Ты не помнишь, хейлель, наш дорогой гость не жаловался на то, что в жизни ему не хватает любви?
А вот это интересно, думает Катерина. Хотела бы я знать ответ.
Отчего-то именно те, кто жалуются на отсутствие любви, делают поистине страшные вещи со всеми, кто их любит. Безжалостно проверяют всякого: может, он меня тоже бросит? Охотно, даже радостно подтверждают свои опасения: ну вот, опять! И не знают, как поступить с тем неправильным, который не ушел. Любить, не доверяя, не открываясь? Просто жить рядом, ожидая, когда случится предсказуемое, когда можно будет снова все пожечь и тихо задремать в куче пепла, точно наплясавшаяся саламандра?
— Плевать, — отмахивается Люцифер. — Саграду нельзя не полюбить. Она то, что нужно истинному паладину — Моргана[64] в образе Гиневры. Эти маменькины сынки в доспехах неспособны устоять перед искушением исправить плохую девочку.
Дух разврата и разрушения Белиал согласно кивает, впиваясь круассану в сдобный бок зубами острыми, словно у акулы.
Катя чует его мысли, как чуют едкий запах гари, просачивающийся в комнату, несмотря на плотно закрытые окна.
Глаза аколита сатаны можно назвать пустыми, не будь они полны воспоминаний. В них отражается прошлое — много, чудовищно много прошлого. И рядом с эверестами памяти, уходящей корнями в сотворение мира — почти вчерашнее: скрещенные ноги Пута дель Дьябло в щегольских, но нечищеных сапогах, лежащие на трактирной скатерти, ее же длинная, язвительная улыбка на обветренных губах, полускрытая черным глазком дула и резной рукоятью пистолета, тонкое лицо, всегда отвернутое в сторону, всегда равнодушное, всегда отстраненное, сидят ли они за столом, лежат ли в постели, режут ли чьи-то глотки — чужая, чужая. Не переделать, не завоевать, не удержать. Унизить, приковать, обрюхатить, запереть на Тортуге — сумел, исхитрился. Сделать своей — нет.
Отчаявшийся дьявол — что может быть смешнее?
Агриэль сам бы над собой смеялся жестоким смехом, будь он человеком. Но он-то дьявол. И потому не бранит себя за слабость, а ценит любое новое ощущение, ценит больше привычных, испытанных и изношенных в нитку. Эта нежность неодолимая, будто протянутая через века ладонь, попытка погладить по щеке, тронуть за руку, обнять; эта безрадостность своевременного предательства — всё для него внове, хоть и мучает душу, согревая. Нет у него ни права, ни судьбы прикасаться, брать, получать; разрушение — оно все разрушает, в том числе и своих хозяев. Зря демон сапотеков обещал падшему ангелу, что в душах этой женщины и этого мужчины хватит места им обоим. А вот не хватило. Не хватило.
Каждый из них вел свою игру: один, точно золотую нить через волок,[65] протягивал через века род Саграды, будущей Анунит, достойной княгини для своего князя. Другой… другой просто хотел дотянуться до рода людского, шастающего высоко вверху, под открытым небом, в то время как создатель камня порчи спал себе непробудным сном богов-умертвий в земляной глубине.
Камень тянул Кэт за собой, не раздумывая над тем, куда ведет — в ловушку, в смерть, в небытие. Не деликатничая, вырвал шмат из человечьей души, бросил Мурмур, точно приманку зверю — на, жри и приходи за добавкой! Ходы наперед не просчитывал, жадничал, торопился. Разгуляться ему, старому, хотелось, подмять под себя ангела-работорговца, затянуть в свои недра и его, и прочих обитателей нганга, а там уж сотрясти земные пласты, как никогда прежде. Стал бы он щадить в жадности своей одну-единственную душу, да еще и порченую, напополам порванную и криво сшитую?
Велиар и не задавался этим вопросом, как не задаются ангелы вопросом «В чем смысл бытия?» — в продолжении бытия, конечно. Вот и смысл игры, затеянной освободившимся демоном — в продолжении игры. Близко это было второму князю ада, близко и скучно. Не было в натуре Агриэля ни азарта, ни гордыни, один холодный расчет и привычка добиваться своего. Пусть и без блеска, без почета и фанфар, а тем паче вувузел.[66] Белиал был не против и на готовенькое прийти — лишь бы прийти и воспользоваться.
Второй, всегда ты второй, кедеш, горько усмехается Кэт. Катерина слышит ее так явственно, словно пиратка стоит за катиным плечом и шепчет ей на ухо. Ну до чего ж великолепный ублюдок, язвит Пута дель Дьябло, знает, как невыгодно быть первым — вот и не лезет поперед Денницы в пекло. Играет аккуратно, подло, наверняка. Сдает своих, чтоб чужие не боялись и подходили ближе. Ни за что не цепляется, ничему не отдает предпочтения. И уж тем более — сердца. Откуда у дьявола сердцу взяться? Часовой механизм там, безупречно отлаженный и заведенный на вечность вперед.
Между тем Агриэль уже смотрит на Люцифера, смотрит знакомым Кате взглядом, полным бескрайней, ангельской печали. Он знает, чего хочет его хейлель, и сделает, как тот велит: совершит подлог, поменяет истинное на воображаемое, превратит предмет любви в фантом — и вернет ему истинный облик, когда жертва попадется в силок. Раскрасит катин образ желанными красками, явит идеалисту-паладину в снах, опутает паутиной морока его разум, размягченный страхом и вожделением. Коготок увяз — всей птичке пропасть. И пусть обманутый, сдавшийся, согрешивший противник благодарит духа разрушения за милосердие. Кому-то от судьбы достается не силок, а медвежий капкан.
— А еще говорят, бог есть любовь, — качает головой Катерина. — На деле это ты — любовь… хейлель. Пользуешься ею как оружием. Влюбил меня в себя, Велиара — в Кэт, Витьку — в Апрель, теперь к Дрюне подбираешься. Это ведь ты сделал? Ты, да?
Денница молчит, круговыми движениями покачивая в чашке горький осадок — и вдруг резким движением переворачивает чашку на блюдечко, но сразу поднимает ее и показывает Кате фарфоровое нутро, перепачканное кофейной гущей. Четкими черными штрихами по белоснежной глазури нарисован горбоносый рогатый профиль. Изо рта его выплывает баллон, как в комиксах. В кружке баллона написано «Yes».
— Не зря Уриил называл тебя позером, — ехидничает Саграда.
Ей хочется, прогнав к чертям надоеду-аколита, залезть к Тайгерму на колени, ткнуться лицом в изгиб шеи, прижаться виском к пижонской щетине, которая никогда не превратится в бороду. Ведь князь ада — тот еще модник. Катерину тянет снова побыть в его руках, ощутить себя девчонкой или хотя бы притвориться, нарядиться в молодость, будто в праздничное платье — и навеки застыть в нем перед зеркалом, блаженствуя и восторгаясь.
Я хочу остаться в этом мгновении навсегда! — Катерина не просит, нет, она умоляет Исполнителя желаний, князя ада, самого могущественного из своих покровителей. Хочу застыть в нем, словно в янтаре, сделай, как сделал Беленус на Бельтейне, пусть один счастливый миг заберет меня целиком, без остатка. Вот мое желание, самое постыдное, самое эгоистичное, самое истинное: останови время для меня. Пусть придут в негодность законы божеские и человеческие, ты ведь можешь, я знаю. Останови.
Но, похоже, преисподняя не властна над временем. Время здесь — величина конечная, иссякающая. Можно неделями сидеть за столиком, поглощая тонны кофе и выпечки, месяцами любоваться почти бесконечным закатом… Почти.
Однажды счастливое мгновение заканчивается — именно так, как закончилось оно, когда Беленус отпустил Катю и на смену его блаженству пришла тоска Теанны. Эти двое всегда ходят парой. Приходя поодиночке, они убивают. Вот только люди, жадные до наслаждения, забывают о тени Теанны за спиной Беленуса и выгорают дотла, дорвавшись до вожделенного, дармового, как им кажется, кайфа. Человек привык платить за удовольствие звонкой монетой, а не тихим разочарованием. И вскоре, испепеленный, ищет не блаженства, но избавления от муки. Теанна берет немалый процент за всё, что не дарит — одалживает Беленус.