— Отчего бы тебе не сказать прямо, — неожиданно вступается за Катерину Велиар. — Один-единственный раз забыть, кто ты есть — и назвать соперника по имени?
— Хорошо, назову, — покладисто соглашается Люцифер. — Андрей, твой рыцарь, прибыл тебя спасать.
Дрюня! Анджей. Андрей. Только и остается, что всплеснуть руками и воскликнуть: какими судьбами, милостивый государь? Ах!
— Разве ему место здесь, в твоей… в нашей преисподней? — голос застревает в горле, дерет, точно край тонкой, оскольчатой кости.
— Это не наша, это его личная преисподняя. Твой рай в аду — его ад в раю.
Так, значит. То, о чем Катя мечтала в юности — стать Прекрасной дамой, центром вселенной для нескольких ланселотов, громыхающих железом в ее честь — исполнилось. И отныне будет раем для нее и адом для тех, кого притянет на орбиту. Потому что ничего нет хорошего в том, чтобы веки вечные пребывать божьим мясом.
* * *— Анджей! — Катерина стукнула в дверь еще раз, со всей силы, но только руку рассадила. Надо же, а казалось, здесь, в аду ее телу ничто не угрожает — отугрожались, будет с вас. — Пусти меня, прошу, пустипустипусти!
— Уйди, — тяжко, словно доспех какой на пол уронили, громыхнуло в комнате. — Уйди, Катя.
— Нет. Я вынесу эту гребаную дверь, я разнесу этот замок по камушку, но мы поговорим.
Открыл все-таки. Все-таки открыл — и встал на пороге, точно на крепостных воротах, ноги на ширине плеч, руки на груди. Катерина не по-дамски грубо оттолкнула верного, но тупого паладина с дороги, прорвалась внутрь… Мерзкая, гнусная комнатенка, давлеными клопами пахнет, от стен тянет могильной сыростью, а кровать на две из четырех ножек окривевши. И почему в ЕЕ замке ЕЕ рыцаря устроили с такими однозвездочными удобствами?
— Не злись. Где бы меня ни поселили, комната всегда одна и та же, — морщится Анджей.
Видимо, вопрос на катином лице отразился четко. Или Дрюня читает ее мысли, как, впрочем, и все здесь.
Мать. Твою.
— Это все-таки ад, Катя. Мой собственный ад, — вздыхает Дрюня, осторожно садясь на край колченогой кровати. Та отзывается тонким пронзительным воплем, будто придавленная курица.
— За что ты себя так, Андрюш? — не может не спросить Катерина, присев на корточки перед хорошим, очень хорошим человеком, гноящим себя заживо.
— За лень. — Дрюня отводит глаза. — Она меня сожрала, с потрохами сожрала, переварила и высрала кучкой. Так и живу с тех пор.
Жестоко. Но наглядно.
— Выходит, весь небесный рай для тебя оказался… — У Кати нет слов, чтобы передать свое впечатление вежливо. К чертям эту вежливость. К чертям. — …местами как ад, местами как шизофрения?
— Ну да! — Андрей смотрит Катерине в глаза и неожиданно хохочет. Заливистым мальчишечьим смехом. И в глазах у него удивление: а действительно, посмотрите, люди добрые, в какую задницу я сам себя загнал!
— И выбираться ты не намерен? — уточняет Катя.
— А ты? — бойко реагирует ее паладин.
Катерина неосознанным жестом касается своего плоского живота, обтянутого синим-синим шелком. Так же, как юной любительнице хеппи-энда, рыцарю не объяснишь, что после спасения девы из лап злодея жизнь только начинается. И как всякая жизнь, беззастенчиво берет свое, ей дела нет, что душа у тебя латаная-перелатаная, словно старинный замок. Замок, который не живет уже, а лишь цепляется за землю, чтобы не уйти в нее, не стать ею, не превратиться в один из холмов, спящих вечным сном под бескрайним облачным балдахином.
Нельзя вот так однажды взять и сказать: рыцарь свой счет оплатил и закрыл, отныне он свободен от прошлого. Дудки. Ни черта твой рыцарь не свободен, никогда и не был.
* * *Нет зрелища жальче, чем тот, кто пытается контролировать протекающую, насквозь жучком проеденную посудину, нашпигованную крысами и длинными корабельными червями, с днищем, заросшим, точно посейдонова рожа. Тщится управлять командой, озверевшей до того, что черти, заполучив эти души в свои котлы и сковородки, пожалуй, вернули бы их обратно и помыли посуду. Делает вид, что он здесь капитан, хотя капитан на судне давно новый. Имя ему — смерть.
И если господь спасет истинно верующих, то примет ли сатана всех остальных? Или закроет геенну на переучет, на расширение площадей, потому как душно в ней станет, душно, будто в капитанской каюте El corazón del mar. Иллюминаторы настежь, но воздуха нет, сколько ни хватай его открытым ртом, сколько ни царапай горло и грудь прозрачными от немощи руками. Воздуха нет и не будет, штиль, паруса вывешены на просушку, ни флаг, ни летучий кливер не хлопнет, мертв воздушный океан и океан водный раскинулся под ним сонно, держит корвет на зеркальной ладони, даже не баюкает — лень. И так подохнете, ребятушки. И так. Самый свободный корабль в мире превратился в плавучую тюрьму без всякого исхода.
Кто б сказал тебе, капитан, что неволя — хлеб твой и вода твоя до самой кончины. Даже ты, Торо, самый везучий из сукиных сынов по эту сторону Атлантики, принужден нынче к странным и неприятным вещам. Например, смиренно наблюдать за тем, как на твоих глазах угасает Кэт, к которой давно притерпелся и приноровился, словно к собачьей карибской жаре. Море не отпустит ее, пока не убьет. Морю надоело ждать, когда вы проживете свою преступную, неправедную жизнь до конца. Еще неделя — и ты овдовеешь, Испанский Бык. Да и половины команды лишишься, как пить дать.
А потому что скорбут.[43]
Кэт свалилась первой. Что поделать, баба. Торо уже и забыл, что им, бабам, несвойственно выказывать себя крепче и злее мужчин. Его Пута дель Дьябло никогда не подводила. Зато теперь лежит бледнее мела, если не считать несходящих синяков, точно Испанский Бык ее колотит, когда матросы не видят. А он свою Саграду пальцем за эти годы не тронул, не то что портовых каких.
— Ешь, Катарина, ешь, — бормочет капитан, всовывая между синюшных, потрескавшихся губ ложку с проеденным острым краем — другой-то нет. В ложке суп из гнилой воды с гнилым же хлебом, с разъединственной на весь провиант луковицей, зеленый, как плесень, и едкий, как кислота. Другого-то нет. Кэт мычит от боли, щерит зубы с обнажившимися корнями, десны ее воспалены и кровоточат, розовые и зеленоватые струйки ползут по подбородку. — Ешь, сучка, ешь, девочка…
Пута дель Дьябло силится улыбнуться. Напоследок. Скоро, скоро от ее улыбки ни черта не останется. Конечно, с зубами-то она краше, но ему, Испанскому Быку, если выживет, и так сойдет. И так. Ешь, девочка, ешь, сучка, глотай, стерва, не вздумай выплюнуть, шлюшье ты мясо, на леерах повешу.
— Кэп, шли бы вы на свежий воздух, — доверительно бормочет юнга, подталкивая Торо к выходу. — Я о ней позабочусь. А вы по шкафуту[44] пройдитесь, проверьте… чего-нибудь.
Наглый сопляк этот Билли Сесил, ведь нарывается же, нарывается, но сил у капитана все меньше — и правда, тянет уйти подальше от потемневших в болезни глаз, от окровавленной улыбки, от бессильно раскинутых рук, на которых каждая жилка выпукло обрисована неестественной, цинготной худобой.
— Ну-ка, — повелительно произносит Сесил, — открывай пасть. Жевать тут нечего, знай соси да глотай, тебе оно не в новинку. Не дури, я тебе не Торо! — и вливает прямо в горло отвратную тюрю, горькую, словно ревность.
Главное не сорваться, не заистерить, шепчет Кэт, уговаривая свою дрожащую от страха половину. Китти, зовет она, Ки-и-и-итти-и-и, смотри на меня, шерстяная башка, что ты там по углам шаришься, хозяин подземелья больше не придет, хозяин отпустил тебя, насовсем, насовсем, Китти, ты теперь со мной, отныне и навсегда. Не трясись, глупый демон, нет здесь Мурмур, нет. Все гораздо хуже. Или лучше, кто ж теперь разберет.
Китти юрко прячется за спиной пиратки, старательно изображая дух предка, вставший за плечом избранника своего. Ну да бог с ней, ушастой. Противник серьезный впереди, пострашней Мурмур, владыки нганга. Пускай для преступника высшая власть — начальник тюрьмы, но у Кэт башка пока не львиная, а человеческая. И она еще варит. Как ни мутит сознание звериный ужас перед хозяином подземелья, Пута дель Дьябло видит, КТО глядит на нее из глаз Сесила.
— Велиар. — Голос у Кэт глухой и гулкий одновременно, горлом такое не издашь, тут не горло надобно иметь, а целую шахту.
— Поговорим? — поигрывает бровями Сесил.
А ведь вырос мальчишка. Здоровый стал, даже сейчас, когда вся команда еле ноги таскает от слабости — здоровый. Зубы как жемчуг, на щеках кровь играет — не геморрагия,[45] а, натурально, румянец. Вот берегут же дьяволы засранца!
— Оста-а-авь корабль в поко-о-ое-е-е, — тянет юнга, вливая в Кэт хлебово ложку за ложкой. Так, будто ребенка уговаривает: ложку за маму, ложку за папу, ложку за капитана корабля, что стоит сейчас, вцепившись в штаг, и глядит пустым взором в пустое, без единого облачка небо. — И это тело тоже оста-а-авь… — Ложка аккуратно подбирает потеки супа с подбородка. — Девчонка нам еще пригодится. Обоим.
— А парень? — спрашивает Пута дель Дьябло голосом грубым, точно камнепад.
— А парень тем более.
— Но я голоден, — ворчит пиратка.
Она и вправду голодна, только не своим, человеческим голодом — она жаждет насыщения какой-то бездонной прорехой в утробе. Вытряхнуть бы в эту дыру и «Сердце моря» со всем его содержимым от киля до грот-стеньги,[46] прихватив с собой изрядный кусок Кариб, проволочь свою добычу через черные бездны, ледяные даже в самых теплых морях, восстать стеной воды и крепко бьющего мусора, наброситься на человеческие жилища вдоль побережья, вдосталь напиться крови, извалять в грязи и утащить в пучину тысячи трупов людских и звериных — словом, потрапезничать по-божески.
Камень порчи хотел жрать.
Но рядом был Велиар, рафинированная, изощренная адская гадина, у него на сей уголок вселенной имелись планы, он рассказывал о них, выпевал как по нотам, обещал небывалую добычу в грядущем, да втридешева союз с невиданным злом на земле и под землей. И Камень, урча заласканным котом, отвалился от початого им рангоутного дерева и доедаемой им провизии. Вышел из мучимых матросских тел. Истек из-под купола небес, всколыхнув барическую седловину[47] — и наконец-то раздался вожделенный, слабый, но явственный хлопок всколыхнувшейся парусины. Корабль будто по скуловому обводу шлепнули, без сантиментов, но и без злости: пока, детка, свидимся еще. И детка дрогнула, и застонала от бушприта до руля: оборони боже от встречи с тобой!
А Камень лишь вздохнул несыто и снова заснул. Во сне же видел свои грядущие приключения и пути, по суше и по водам, по пеплу и по крови, явные и скрытые, долгие и короткие. Словно четырехчастные четки-розарий[48] перебирал, с молитвой и размышлением. Только вот кому молился, какие тайны припоминал — про то самому князю тьмы неведомо, хоть они с камнем порчи, кажется, и родня.
* * *Катя тянется к виску Андрея, серебряному-серебряному, он весь в полутьме этой — точно печальная статуя, выкрашенная серебрянкой, яркой, дешево блестящей на солнце и обретающей таинственное лунное свечение в сумерках. За окном ясный день, а тут, в комнате паладина, пойманного в сеть дорог — вечные сумерки.
— Зачем ты ввязался в это, Андрюша? — шепчет Катерина, разглаживая морщины, прорезавшие небритую щеку. Морщины не разглаживаются, только глубже становятся и множатся, множатся. Лицо Анджея на катиных глазах стареет на много лет. Он седой совсем, кожа обтягивает скулы, обрисовывает тяжи мышц, складками закрывает глаза, едва заметно пульсирует на шее и висках. Вечный рыцарь. Как Вечный жид. Лишенный дара вечной молодости, красоты и силы, которым ад наделил демона Велиара, усталый, обескровленный, распятый на кресте дорог и развилок.
— Я… не… знаю… — дергано выдыхает Андрей. — Но ведь я это заслужил.
— Чем? Чем ты ЭТО заслужил?
— Всем, — шепчет Вечный рыцарь. — Я дурной сын. Неудачник. И приношу несчастья тем, кто меня любит. Я должен быть один.
Понятно. Еще один сгорел в топке материнской любви и ревности. Есть же такая любовь, что все уничтожает. Истинный камень порчи.
Катя вспоминает Витькино лицо в глубине золотых глаз Абойо. Такое взрослое, такое… мужское. Вспоминает ужас, нахлынувший при мысли о посторонней женщине, взрослой женщине, знающей, чего — кого! — она хочет, а хочет она моего сына, моего мальчика, она возьмет его за руку и уведет, уведет насовсем, мы больше не встретимся с ним за завтраком, он, сонный и теплый, больше не будет пялиться в холодильник, будто в телевизор, не будет обиженно пыхтеть «Ну ма-а-ам!», получив по заду полотенцем. Он уже никогда не будет ребенком, он уже никогда не будет моим. Потому что пришла взрослая, черт бы ее побрал, женщина и сделала из мальчишки мужчину — незнакомое, опасное, жестокое существо. Такое же, как она сама. Оставив меня за бортом, словно какой-то балласт!
И еще сорок тысяч бла-бла-бла на тему «Да как она могла! Да как он мог! Да как они могли!» Пустые, никчемные старушечьи бредни, попытки подменить любовь благодарностью и в благодарность отказаться от любви. А лучше заодно и от жизни, и от себя.
Хорошо, что рука у меня не дрогнула снести башку своей внутренней Иокасте,[49] думает Катерина. Иначе что бы мне помешало сдавить его в объятьях, точно он корабль, а я — гигантский спрут, и приказать «Тони!»? Витя добрый, отзывчивый мальчик, он бы послушно пошел ко дну с грузом материнской заботы. Из добрых, отзывчивых мальчиков получаются отличные задроты, в душе мечтающие быть рыцарями. Спасителями сладких кретинок, влипающих в неприятности. Укротителями коварных колдуний, которые сами по себе есть неприятность. Они несут проклятия, наложенные родными матерями, волокут их по жизни, с горки — под горку, с горки — под горку, мученики материнской запретной страсти, крестоносцы-искупители родительских грехов.
Лучше бы мне умереть тогда, у подножья трона твоего, Денница, думает Катя. Не хочу знать о себе такое, не хочу прозревать, не хочу быть после этого. Не верю себе больше.
Откуда-то доносится звук колокольчика. Катерина узнает тембр: это гханта,[50] «переживающая пустоту». Где-то, в тихом месте, врачующем душу, на колючих ветвях кустарника плещут разноцветные платки, охраняющие души умерших монахов, крыши пагод лодками плывут по ветру. И тает, тает в воздухе звук зерна творения, воспевает пустоту, природу всех явлений. Не ругай себя, мам. Не надо. Ты справишься. Ты сильнее Камня. Я, твой сын, верю тебе, верю в тебя. Пока, мам. Увидимся.
И катино сердце взлетает, будто парус, поймавший ветер.
* * *И все-таки она уходит от паладина своего, уходит к своему дьяволу. Потому что выбор между рыцарем и негодяем всегда не в пользу рыцаря — что в любви, что на войне. Разве что негодяем окажется рыцарь. Как Ланселот, потерявший свой Грааль, прелюбодействующий с Гиневрой, лгущий ради любви и греха — снова, и снова, и снова.
«Садитесь за прялку, — сказал сатана, —
И вырастет башня из веретена.
Там кривда бела будет, правда — черна;
Там с другом сердечным вам жизнь суждена».[51]
Нет тебе спасения от лжи, королева, хоть ты останься с Артуром, хоть сбеги с Ланселотом, хоть выходи за Мордреда.[52] Ложь под ногами твоими и над головой твоей, ложью ты дышишь и ложью укрываешься. Иди к дьяволу, вернись в ад, по широкому кругу винтовой лестницы, началом гигантской пружины падающей в немыслимую глубину — вниз, вниз, вниз, в основание часов.
Часами, отсчитывающими время, была сама земля. Преисподняя была пружиной их, источником их энергии. А небеса были рукой, на которую часы надеты. И только обладателя руки часы никогда не видели, да и небеса знали о нем не слишком много — лишь то, что он где-то рядом и повелевает всем.
Катя ползет по ступенькам, преодолевая виток за витком, плечом задевая выкрошенный камень, стараясь держаться подальше от пропасти, из которой сочится наверх сухой, колкий воздух с запахом паучьих тенёт и смертной боли. Именно здесь, в лестничном круженье она понимает: у ада нет врат. Как и у рая. Ни врат, ни решеток, ни Цербера, ни святого Петра — ничего нет. Ну, может, Цербер с Петром есть, но заняты они совсем не тем, что приписывают легенды. Ни преисподней, ни райским кущам не нужны заборы, охранники, периметр. Готов прийти — приходи и оставайся. Решился уйти — иди, кто тебя держит. Весь вопрос в том, уйдешь ли ты, как собирался, или ступишь за порог, поблукаешь и вернешься — по кругу, по широкому кругу танца стрелок на земных часах. Вот она, Катерина, возвращается. И уже не первый раз. Далеко не первый.
Тянет ее сюда, под землю, тянет. Точно змею или дракайну,[53] волокущую за собой тяжкий чешуйчатый хвост грехов и лжей. Забиться в нору, переждать гнев, переспать боль, пережить стыд. И чем чище была очередная прожитая жизнь, тем гаже пятна от немногих грехов, тем мучительнее тяга в темные недра, в земляной запах, в сыростью истекающие стены: не трожьте, не зовите, не поднимайте из дремы. Спать хочу, свернуть угольно-блестящие кольца вокруг всей геенны, пружинки моей ненаглядной, лабиринта моего родного — и так замереть, редко-редко дыша в уроборическом вещем сне, провидя будущее и ужасаясь ему не меньше, а, пожалуй, даже больше, чем прошлому.
В покоях Денницы неуютно. Есть такие пышные апартаменты, в которых не зазорно проживать и королю, но не выжить и летучей мыши. Само собой, в них имеются циклопический камин и бескрайняя кровать под балдахином. То же и здесь: камин, испускающий волны жара, которые тянутся горячими опахалами, но остывают, не досягая ни стен, ни потолка; вытертая тяжелая сень над кроватью, скрывающая в тени лицо того, кто лежит, раскинувшись в простынях морской звездой; вечная темень за окном — а может, и не окно это вовсе, витражные стеклышки прямо на стену положены, сверкают отблесками свечей, будто звериные глаза из чащи, каждое твое движение подмечают.