Пелэм, или приключения джентльмена - Бульвер-Литтон Эдвард Джордж 54 стр.


Увы! Как мало женщина, живущая в узком кругу своих семейных и светских обязанностей, может знать о скитаниях своего возлюбленного, о всех разнообразных делах, которыми он занят! Действительно, леди Розвил, с восторженным пылом — говорившей о возвышенной и благородной натуре Гленвила, и присниться не могло злодейское, гнусное преступление, в котором он более чем основательно подозревался. И если она лелеяла, может быть, мечту о том, чтобы соединить с его судьбою свою, то даже в самой разнузданной фантазии не могла бы предвидеть, что его неизбежно должна постигнуть судьба преступника, если только раньше к нему не придет более скорая и милосердная смерть.

Торнтона я не видел и ничего не слышал о нем с тех пор, как уехал от лорда Честера. Впрочем, передышка эта вскоре кончилась. Не успел я, возвращаясь домой, дойти до Оксфорд-стрит, как увидел Торнтона, который переходил улицу с каким-то человеком. Я обернулся, чтобы повнимательнее разглядеть его спутника, и, несмотря на совершенно другую одежду, пару длинных фальшивых бакенбард и гримировку под старика, тотчас же узнал, благодаря выработавшейся у меня привычке запоминать лица, моего интеллигентного и добродетельного приятеля, мистера Джоба Джонсона. Оба они скрылись в какой-то лавке, я же решил, что нет смысла дальше наблюдать за ними, хотя имел зуб против мистера Джоба Джонсона и твердо решил дать ему это почувствовать при первом удобном случае.

Я прошел мимо дверей леди Розвил. Час был поздний, и потому мне вряд ли удалось бы застать ее дома, все же я счел, что стоит попытать счастья. Я был приятно удивлен, когда меня приняли: в гостиной никого не было. Слуга сказал, что в настоящий момент леди Розвил занята, но очень скоро выйдет ко мне, а пока просила меня подождать.

Волнуемый самыми различными мыслями, я беспокойно прохаживался взад и вперед по просторным комнатам, составлявшим приемные апартаменты леди Розвил. В самом их конце находился небольшой будуар, куда допускались лишь избранные друзья богини. Приблизившись к нему, я услышал разговор и в следующее мгновение узнал грудной голос Гленвила. Я поспешно отошел, чтобы не слышать, о чем они говорят. Но не сделал я и трех шагов, как до слуха моего донеслось судорожное женское рыдание. Вскоре после того я услышал, как кто-то спустился по лестнице, а затем открылась парадная дверь.

Минуты летели, и меня начало охватывать нетерпение. Снова вошел слуга — леди Розвил внезапно почувствовала себя настолько плохо, что не может меня принять. Я удалился и, теряясь в догадках, вернулся к себе.

Следующий день оказался одним из важнейших в моей жизни. Я задумчиво стоял у камина и с унылым вниманием прислушивался к звукам разбитой шарманки, игравшей против моих окон, когда Бедо доложил о приходе сэра Реджиналда Гленвила. Случилось так, что в то утро я достал из секретного ящика, где обычно прятал ее, миниатюру, найденную мною на роковом месте: мне хотелось поближе рассмотреть эту вещицу: может быть, при более внимательном обследовании на ней обнаружились бы более точные указания о ее владельце, чем инициалы, истолкованные Торнтоном.

Когда Гленвил вошел, портрет лежал на столе. Первым моим побуждением было схватить его и спрятать, вторым — оставить на месте и проследить, какое он произведет впечатление. Решив последовать второму побуждению, я все же подумал, что лучше будет, если я покажу миниатюру в подходящий момент, и потому, проходя мимо стола, небрежно прикрыл ее носовым платком. Гленвил подошел прямо ко мне, и лицо его, обычно хранившее выражение сдержанное и замкнутое, глядело на меня открыто и смело.

— За последнее время ты переменился в отношении меня, — сказал он, — но, помня о нашей прежней дружбе, я пришел выяснить причину.

— Разве память сэра Реджиналда Гленвила не может подсказать ему, в чем дело?

— Может, — ответил Гленвил, — но я не хочу полагаться только на это. Сядь, Пелэм, и выслушай меня. Я могу прочесть твои мысли и мог бы сделать вид, что пренебрегаю ими, что они не имеют для меня никакого значения, — возможно, два года назад я так и сделал бы, но теперь я жалею, что они у тебя возникли и прощаю тебе их. Я пришел к тебе сейчас с любовью и доверием былых дней, прося, как тогда, твоей дружбы и уважения. Если ты потребуешь от меня каких-нибудь объяснений, то получишь их. Дни мои сочтены. Я покончил все расчеты с другими, готов отчитаться и перед тобой. Признаюсь тебе, я был бы счастлив, если бы у тебя осталось обо мне та дружеская память, на которую я в свое время мог притязать и которой, каковы бы ни были твои подозрения, я ничем не опорочил. Стремясь к этому, я не только следую своему собственному желанию, но прежде всего имею в виду интересы другого лица, которое мне дороже себя самого. Ты покраснел, Пелэм, — ты знаешь, на кого я намекаю: если не ради меня лично, то ради сестры моей ты должен меня выслушать.

Гленвил на мгновение остановился. Я убрал носовой платок и пододвинул к нему миниатюру.

— Припоминаешь ты вот это? — тихо сказал я.

С диким воплем, проникшим мне в самое сердце, Гленвил ринулся вперед и схватил миниатюру. Он смотрел на нее пристально, напряженно, лицо его покраснело, глаза сверкали, грудь тяжело вздымалась. Мгновение спустя он снова упал на стул в том полуобморочном состоянии, которое из-за слабости, вызванной болезнью, находило на него в минуты внезапного сильного волнения.

Прежде чем я успел оказать ему помощь, он уже пришел в себя и смотрел на меня диким, исступленным взглядом.

— Говори, — вскричал он, — говори, откуда это у тебя… откуда?.. Отвечай, ради всего святого!

— Успокойся, — сказал я суровым тоном. — На том самом месте, где был убит Тиррел, нашел я это доказательство, что ты тоже там был.

— Да, да, — произнес Гленвил каким-то отрешенным, отсутствующим тоном. Он внезапно смолк и закрыл лицо руками, но затем, словно от какого-то резкого толчка, вернулся к действительности.

— А скажи, — молвил он тихим, глубоким, радостным голосом, — была она… была она окрашена кровью убитого?

— Негодяй! — вскричал я. — Ты еще хвалишься своим злодеянием!

— Довольно! — сказал Гленвил, вставая с совершенно изменившимся, горделивым видом. — Сейчас мне не подобает выслушивать твои обвинения. Если, прежде чем на них настаивать, ты хочешь взвесить, насколько они основательны, то получишь эту возможность. Сегодня вечером, в десять, я буду дома. Приходи ко мне, и ты узнаешь все. А сейчас этот портрет слишком сильно расстроил меня. Ты придешь?

Я коротко ответил, что приду, и Гленвил тотчас же удалился.

В течение всего этого дня голова моя кружилась от какого-то сверхъестественного лихорадочного возбуждения. Ни одного мгновения не мог я усидеть на месте. Пульс мой бился неправильно, словно я был в бреду. Когда до нашей встречи оставался всего один час, я положил перед собою часы и не сводил с них глаз. Мне ведь предстояло не только выслушать исповедь Гленвила. Моя личная судьба, мои дальнейшие отношения с Эллен зависели от того, что я услышу нынче вечером. Но сам я, припоминая, как Гленвил узнал портрет, как в памяти его немедленно и невольно возникло представление о месте, где медальон был найден, сам я, при всем своем оптимизме, едва смел надеяться.

За несколько минут до назначенного времени я отправился к Гленвилу. Он был один — портрет лежал перед ним. Молча пододвинул я стул поближе к нему и, случайно подняв глаза, увидел себя в висевшем напротив зеркале. Мое лицо поразило меня. Еще явственнее, чем на лице хозяина дома, было на нем выражение страстного, всепоглощающего чувства — чувства напряженного ожидания, полного страха и надежды.

Несколько мгновений мы оба молчали. Затем Гленвил начал свой рассказ.

ГЛАВА LXXIV

Под этими словами
Я прячу искорки того огня,
Которым я спален. Но ждет меня
Могилы пасть разверстая: как сенью
Гробницы я покроюсь, — так забвенье
Пускай покроет эту скорбь.

«Юлиан и Малдоло»[863]

Тебя нет, — будущего нет.
Я только прошлым окружен:
Могила, в смене долгих лет
Лелеющая вечный сон.
Цветов могильных пестрота
И буйство трав среди камней.
Здесь — лишь холодная плита
И только ты да смерть под ней.

Из неопубликованных стихотворений ***
ИСТОРИЯ СЭРА РЕДЖИНАЛДА ГЛЕНВИЛА

— Ты помнишь, каким я был в школе, как трудно было оторвать меня от грез и размышлений, заполнявших мое одиночество, которое даже в те дни более соответствовало моим вкусам, чем игры и развлечения, заполнявшие досуги других мальчиков, и с какой глубокой, непонятной для тебя радостью возвращался я вновь к моим мечтам, к моему уединению. Этот характер не изменился в течение всей моей жизни: различные обстоятельства только укрепили его, вместо того чтобы вызвать в нем перемены. Так же точно обстояло и с тобой: в характере, привычках, вкусах, столь отличавшихся в детстве от моих, ничто со временем не сгладилось: ты и сейчас с жаром и пылом продолжаешь добиваться чего-то в жизни, а я, наоборот, ко всему равнодушен; твоя смелая, неутомимая, обдуманная решимость достичь цели доныне заставляет меня стыдиться своей бездеятельности и отрешенности от жизни. Ты по-прежнему приверженец всего мирского и станешь в мире завоевателем, я бегу от мира и умру его жертвой.

После того как еще в школьном возрасте мы с тобой расстались, я ненадолго стал учителем в одной частной школе в …шире. Вскоре она мне надоела, и когда после смерти отца я получил почти полную свободу действий, то не теряя времени, бросил ее. Меня охватила безумная жажда путешествий, довольно обычная для людей моего возраста и наклонностей. Матушка предоставила мне почти бесконтрольно распоряжаться состоянием, которое вскоре должно было стать моим, и, уступая моим желаниям, хотя и не без опасений, разрешила мне, восемнадцатилетнему юноше, одному отправиться на континент. Может быть, она рассчитывала, что благодаря спокойному и сдержанному характеру я буду менее подвержен опасностям, обычно подстерегающим молодежь, — иное дело, если бы у меня был бы пылкий и неуемный нрав. Ошибка эта довольно распространенная: часто натуры серьезные и содержательные всего менее способны к познанию жизни, и им всегда приходится глубже всего страдать, приобретая жизненный опыт.

Некоторое время я жил в Спа. Как ты, может быть, знаешь, место это настолько скучное, что единственное развлечение там — игра. Ей предавались все, и я тоже не избежал общего поветрия, да и не хотел избегать, ибо моя обычная молчаливость заставляла меня, подобно министру Годолфину,[864] любить игру ради нее самой, как замену разговора. Это увлечение и привело к знакомству моему с мистером Тиррелом, который тоже находился в Спа. В то время он еще не совсем растранжирил свое состояние, но с каждым днем приближался к сему вожделенному концу. С игроком нетрудно завести знакомство, легко и поддерживать его — конечно, если ты сам играешь.

Мы сдружились, насколько я при своем сдержанном характере способен был завести дружбу с кем-либо, кроме тебя. Он был на несколько лет старше меня, много на свете перевидал, бывал в самом лучшем обществе и в то время, несмотря на всю свою душевную grossièreté,[865] еще не имел тех неотесанных манер, которыми впоследствии отличался: дурные связи быстро дают плоды. Вполне естественно поэтому, что между нами завелось тесное знакомство, особенно если принять во внимание, что мой кошелек был всецело в его распоряжении: давать деньги — дело «дважды благодарное» и для берущего и для дающего: один становится любезным и услужливым, другой хорошо думает о том, кого он выручил.

В Спа мы расстались, пообещав писать друг другу. Я забыл, сдержали ли мы это обещание; вероятно, нет. Но наша дружба не расстроилась оттого, что между нами не было переписки. Я еще около года путешествовал, а затем возвратился в Англию, таким же склонным к меланхолии и мечтательным энтузиастом, как и прежде. Верно, что нас создают обстоятельства, но и мы в известной мере творим их. Я имею в виду, что ту или иную окраску они получают от наших душевных склонностей. То, что радует одного, повергает в уныние другого, что портит моего соседа, может, наоборот, исправить меня. Так жизненный опыт в одних людях возбуждает деятельность, других еще более отдаляет от мира. Предаваясь же чувственным удовольствиям, одни творят над собою насилие, а для других это становится второй натурой. Что касается меня, то, испробовав все наслаждения, которые могут доставить молодость и богатство, я почувствовал к ним большее отвращение, чем когда-либо. Я общался с самыми разнообразными людьми, но более всего меня привлекало однообразие, которое я находил в самом себе.

Перечисляя все эти особенности моего характера, я, однако, не имею оснований считать себя какой-то исключительной натурой: думается мне, наше время создало много точно таких же людей. Пройдут года, и люди станут с любопытством изучать причины острой, мучительной болезни ума, которая распространялась, да и поныне еще распространяется, как эпидемия. Ты достаточно хорошо знаешь меня и поверишь, что я вовсе не склонен ханжески становиться в какую-то искусственную позу или же стараться изобразить себя более интересным, чем я есть на самом деле. И я далек от стремления обмануть тебя, выдав эту болезнь ума за возвышенность мыслей. Прости мое многословие. Признаюсь, мне очень тягостно переходить к главной части моей исповеди, и я пытаюсь подготовиться к этому, затягивая предисловие.

Гленвил на некоторое время умолк. Хотя он прилагал все усилия, чтобы говорить холодно-сентенциозным тоном, я понял, что он страстно и мучительно взволнован.

— Итак, — продолжал он, — пойдем дальше. Прожив несколько недель вместе с матерью и сестрой, я воспользовался их отъездом на континент и решил совершить поездку по Англии. Богатые люди, — а я всегда был очень богат, — устают от обременяющей их роскоши. С восторгом ухватился я за мысль о путешествии без карет и слуг и взял только любимую верховую лошадь да черного пса, беднягу Ярого, который лежит сейчас у моих ног.

В тот день, когда я приступил к осуществлению этого плана, для меня началась новая и ужасная жизнь. Ты уж прости, если тут я не буду излагать всего в подробностях. Достаточно, если я скажу, что познакомился с существом, которое — в первый и единственный раз в жизни — полюбил! Эта миниатюра пытается воспроизвести ее черты; инициалы на обратной стороне, переплетенные с моими, принадлежат ей.

— Да, — сказал я необдуманно, — это инициалы Гертруды Дуглас.

— Что! — вскричал Гленвил громким голосом, который он, впрочем, тотчас же опять понизил до сдавленного, прерывающегося шепота. — Как давно уж не слыхал я этого имени! А теперь, теперь… — Он резко оборвал свою речь, а затем спросил более спокойным тоном:

— Я не знаю, кто сказал тебе ее имя, может быть ты объяснишь?

— Торнтон, — ответил я.

— Он тебе еще что-нибудь сообщил? — воскликнул Гленвил, еле переводя дыхание. — Всю историю… ужасную…

— Ни слова, — поспешно сказал я. — Он был со мною, когда я нашел портрет, и он растолковал мне эти инициалы.

— Это хорошо, — ответил Гленвил, успокаиваясь. — Сейчас ты сам убедишься, что я прав, когда не хочу, чтобы уста этого гнусного, грязного человека оскверняли то, что я намерен рассказать. Гертруда была единственной дочерью в семье. Будучи хорошего происхождения, она все же ни по состоянию, ни по положению не являлась для меня подходящей парой. Разве не сказал я только сейчас, что знание света меня не изменило? Какое безумие: за год до того, как мы встретились, я считал бы, что подобный брак был бы честью для меня, а не для нее. Каких-нибудь двенадцати месяцев оказалось достаточно, чтобы… да простит меня бог! Я воспользовался ее любовью, молодостью, невинностью, она бежала со мною, но не к алтарю я ее повел!

одни, и вечерами, когда сумрак и безмолвие позднего часа, все сгущаясь и сгущаясь, теснее влекли нас друг к другу, а весь живой, дышащий мир словно сливался с обволакивающим нас ощущением взаимной любви, — сердца наши источали нежность и страсть, слишком полные чувством, чтобы мы были в состоянии говорить, слишком взволнованные, чтобы мы могли молчать. Тогда я прижимал пылающие виски к ее груди, стискивал ее руку в своей и чувствовал, что грезы мои сбываются, что мятущийся дух мой наконец-то обрел покой.

Я хорошо помню, как однажды ночью мы проезжали по одной из красивейших местностей Англии. Это было в разгаре лета, и луна (какая любовная сцена — в действительности ли, в романе ли — может быть подлинно нежной, страстной, божественной, если она не озарена лунным светом?) царила в глубоком июньском небе, придавая прекрасному лицу Гертруды новую, особенно бледную и грустную прелесть. Моя возлюбленная почти всегда пребывала в меланхолическом и сокрушенном расположении духа; может быть, именно это и роднило ее со мной. И взглянув на нее в ту ночь, я не удивился, когда увидел, что глаза ее полны слез. «Ты будешь смеяться надо мною, — сказала она, после того как я стер поцелуями слезы и спросил, откуда они взялись. — Но у меня предчувствие, которого я не в силах отогнать. Мне кажется, что не пройдет и нескольких месяцев, как ты будешь возвращаться по этой дороге, но меня с тобою не будет, не будет, может быть, и в живых». Предчувствие ее сбылось во всем, кроме того, что касалось смерти. Это случилось позже.

На некоторое время мы поселились в очень красивой местности, недалеко от небольшого курорта. На этом курорте я, к величайшему своему удивлению, встретил Тиррела. Он приехал сюда отчасти для того, чтобы повидаться с одним родственником, у которого надеялся кое-что урвать, отчасти же для восстановления своего здоровья, подорванного беспорядочной жизнью и излишествами. У меня не было оснований отказываться от возобновления старого знакомства, и, разумеется, я считал Тиррела настолько человеком большого света, хорошего общества, что не видел необходимости быть с ним чрезмерно щепетильным в отношении Гертруды, хотя вообще избегал ради нее общаться с прежними моими друзьями. Тиррел испытывал

Назад Дальше