– А вы Нонну знаете? – подошла мама к проходившей по коридору женщине, на вид вполне нормальной. – Не подскажете, где Нонна Сергеевна?
Женщина пожала плечами и отвернулась.
– Не было здесь такой, – подошел к маме старичок, – я всех знаю, Нонны никогда не было. Посмотрите, посмотрите вокруг, – схватил ее старичок за руку.
Мама попыталась вырваться, но старичок оказался сильный.
– Видите?
– Что?
– Мужчин меньше. А почему? Я вам скажу – отравили. Спросите меня – чем? Я вам скажу – компотом из сухофруктов. Вы ведь с проверкой?
– Нет. – Мама пыталась вырваться.
– Я понимаю, вы должны делать вид, что не с проверкой...
Мама вырвала руку и побежала к выходу.
Прошла неделя, еще одна. Мама каждый день приходила на «их» лавочку. Нонна так и не появилась.
Мама сидела на своей любимой лавочке. Середина сентября. Обещали дожди. Но выглянуло солнце. Эта лавочка была нагрета. Мама читала. Я, уже в прогулочной коляске, рассматривала листочек.
– Можно? – услышала она.
Мама оторвалась от книги и увидела Нонну.
– Нонна? Нонна! – закричала она.
– Да, – удивленно ответила женщина, – мы знакомы?
– Боже, Нонна, я же вас искала... куда же?..
– А вы... простите...
– Это я. Ольга. Не узнаете? А это Машенька уже так выросла...
– Да, Ольга, Машенька... конечно. Здравствуйте. Рада вас видеть. Как поживаете?
Они поговорили о погоде, деревьях и об урожае яблок.
– Мне пора, – сказала Нонна, – всего хорошего.
– До свидания...
Она смотрела, как Нонна пошла в противоположную от дома престарелых сторону. Маму Нонна так и не вспомнила.
...Мама была вынуждена выживать в столице. Две работы, дежурства...
– Помоги мне! Приезжай, посиди с Машей! – звонила мама бабушке.
– Я не могу! Я номер в печать сдаю, а потом уезжаю на два дня на интервью! – кричала, потому что было плохо слышно, ей в ответ бабушка.
– Какой номер? Какое интервью? – злилась мама. – Я прошу тебя посидеть с внучкой! Ни о чем не просила!
– Привози ее сюда и оставляй. А сама работай сколько захочешь, – неожиданно спокойно и рассудительно сказала бабушка, – и Георгий просил тебя приехать.
Это означало только одно – он захотел увидеть внучку.
Мама взяла отгулы, дни за свой счет и впервые повезла меня в Осетию.
Со своим отцом, которого она называла как все, по имени, – Георгий, – мама играла в нарды. Такой был ритуал.
Она никогда не предупреждала о приезде. Приезжала, шла к его дому, заходила в чисто выметенный двор и шла сразу к старому тутовнику, росшему за большим домом.
Там, на отполированной до блеска задами, руками и спинами лавке, сидел глава семьи. Перед ним на низком столике всегда стояли нарды, тарелка с нехитрой закуской, кофе в джезве... Мама проходила и садилась перед ним на низкий складной стульчик, брала кости, трясла и бросала на доску. Так было всегда. Никто не кидался ей на шею, не кричал: «Ольга приехала!» Все делали вид, что ничего не случилось. Мама могла отсутствовать полгода, год, но ритуал не менялся. Она тихо входила в ворота, тихонько свистела залаявшему старому псу, который, узнавая, тут же приветливо вилял хвостом, и проходила через двор к тутовому дереву. Георгий, в который бы час там ни появилась мама, сидел всегда в одной позе. И нарды лежали в том положении, в котором были оставлены.
Мама передвигала фишки.
– Здравствуй, – говорила она.
Георгий в ответ кивал, тянулся к нардам, делал ход...
– У тебя еще один внук родился. Поздравляю, – продолжала мама. Пока она шла по двору, успевала ухватить взглядом изменения, произошедшие за то время, пока отсутствовала. Вот, во дворе стоит таз с замоченными детскими вещами, голубых больше, значит, мальчик. Это счастье. Род не умрет.
Георгий делал жест рукой – мол, твой ход.
– Зорик дом покрасил, пристройку к сараю сделал. Хорошо, – продолжала мама и трясла в ладонях фишки. – Как твое здоровье?
Георгий молчал, только морщился.
И так потихоньку они начинали говорить. Сначала о мелочах – мама рассказывала про жизнь в столице, о ценах, погоде. Георгий говорил, что надо переложить печь и там, на летней кухне, крышу поменять. Они никогда не общались, как отец с дочерью, но чувствовали друг друга даже на расстоянии. Мама всегда звонила бабушке, когда что-то случалось. И бабушка подтверждала – да, Георгий заболел. Сердце.
В тот приезд мама нервничала как никогда раньше. Она понимала, что никакого ритуала не получится.
Мама везла меня в коляске. Коляска была тяжелая, трехколесная, железная, с одной длинной ручкой и подставкой-тормозом вместо четвертого колеса. Мама остановилась рядом с колонкой на улице – попить воды, умыться, перевести дух. А там соседка ее увидела и вышла воды набрать да поговорить. Я вылезла из коляски и побежала за кошкой, которая шмыгнула в ворота дома Георгия. Я пошла следом.
Что-то толкнуло Георгия в тот момент – он встал со своей лавки и пошел проверить, как Зорик поменял замок на воротах. Никогда раньше не проверял... На дорожке он увидел меня.
– Чья ты, девочка? – спросил он по-осетински, хотя уже все понял.
– Киса, – показала я на кошку, которая подбежала к миске поесть.
– Пойдешь ко мне? – опять спросил Георгий.
Я радостно протянула руки. Он легко меня поднял и понес к старому тутовнику, держа, как драгоценность.
Зарина увидела его из курятника и выронила миску с комбикормом для цыплят – ни разу Георгий не брал маленьких детей на руки.
Зарина подошла к мужу.
– Смотри, у нее такая же родинка, вот здесь, – сказал Георгий жене, – правда, похожа?
Зарина кивнула.
Я как две капли воды оказалась похожа на мать Георгия, свою прабабку Латифу, турчанку по происхождению.
Зарина родила мужу двоих детей – сына Зорика и дочь Фатиму. У Зорика подрастали двое мальчишек, у Фатимы тоже был сын, который принадлежал уже другому роду. Так получилось, что я стала первой девочкой в семье. Первой, кто перенял эти турецкие гены.
Я начала ерзать на руках – хотела спуститься на землю и подойти к кошкам.
– Отпусти ее, – сказала мужу Зарина и мягко взяла меня к себе.
Георгий нехотя, через силу, отпустил руки.
– Маша, Маша пропала! – ворвалась в ворота моя мама.
Я в это время сидела на корточках перед кошачьей миской и радостно лезла туда обеими руками.
– Господи, Маша, – охнула мама. – Георгий!
Георгий выходил из дома со старой фотографией в руках. Мама смотрела на него с ужасом – он не сидел под тутовником. Он ходил и улыбался. У него по щекам текли слезы, а он этого даже не замечал. И не пытался скрыть.
– Смотри, – сказал он моей маме, сунув фотографию. Ни здравствуй. Ни как доехала.
Мама взяла фото. Фотограф подрисовал розовый фон, губы и раскрасил зеленым платье и глаза.
– Ты знаешь, кто это? – спросил Георгий.
– Маша через двадцать лет, – ответила мама.
– Пойдем, девочка, – сказала мне по-осетински Зарина. Я, как ни странно, послушалась и протянула ей руку.
– Она будет красавица, – сказала маме Зарина.
– Она останется здесь, – сказал Георгий, – я так решил. Марго, ты хочешь здесь остаться? – обратился он ко мне по-осетински.
Я радостно засмеялась (кошка в этот момент случайно попала лапой в миску и стряхивала воду).
– Видишь, она смеется! – воскликнул Георгий. – Значит, хочет!
– А почему Марго? – спросила мама.
– Мария – твоя мать. Она одна Мария. Как ты ее зовешь? Маша? Нет, мне не нравится. Марго. Я буду звать ее Марго, – сказал Георгий.
Ни мама, ни Зарина ничего не ответили. Они никогда с ним не спорили.
– Пойдем, я тебя провожу, – сказала Зарина, когда мама меня уводила.
– Мне нужно уехать. Работать, – сказала ей мама.
– Не волнуйся за Марго. Я буду с ней, если твоя мать уедет.
– Спасибо тебе, – сказала мама.
– Не благодари, – ответила Зарина.
– Почему? – Этот вопрос мама задала по-осетински. На чужом языке неудобные вопросы и признания даются легче, чем на родном.
– Георгий давно не был так счастлив, – ответила по-осетински Зарина, – я за него волновалась. Он тосковал. Марго... он похож на молодого отца сейчас. – Зарина улыбнулась. – Она даст ему силы. Если он счастлив, то и я счастлива. Езжай, спокойно работай.
Так я осталась у бабушки. Все то ощущение счастья, солнца, силы и радости, что есть во мне, было заложено там. В этом маленьком селе. Этими людьми.
...Мы с бабушкой идем на другой конец села к старой бабушкиной приятельнице усатой старухе Варжетхан, той самой известной на всю округу гадалке. Варжетхан, как всегда, сидит на лавочке перед домом, опираясь на палку, дремлет и цыкает на расшумевшихся детей. Варжетхан гадает на бобах.
– Варжетхан, как она там? – спрашивает бабушка. Речь идет о моей маме, которая давно не звонила.
Старуха бросает бобы.
– Бегает туда-сюда, хлопот много. Деньги скоро пришлет.
– А приедет?
– Приедет, конечно. Подарки привезет.
– Бегает туда-сюда, хлопот много. Деньги скоро пришлет.
– А приедет?
– Приедет, конечно. Подарки привезет.
– Она там здорова?
– Болела немного, кашляла, сейчас уже все хорошо, – раздраженно ответила Варжетхан, – слушай, зачем ты меня спрашиваешь? Сама же все знаешь! Ты мне лучше скажи, как мой сын? У него все хорошо будет?
– Конечно, обязательно.
– Он там здоров?
– Сейчас уже да, а так кашлял немного.
Они встречаются раз в неделю. Этот диалог не меняется ни на слово. И не нужно бросать бобы, чтобы узнать – каждый месяц мама присылает нам деньги, чтобы их заработать, носится по трем работам, осенью она обычно простужается, на Новый год приедет и завалит всех подарками.
Про сына Варжетхан бабушка тоже все знает. Его посадили за кражу, которую он не совершал, моя мама в последний приезд писала заявления, ходатайства, а бабушка, как представитель прессы и в отличие от Варжетхан ходячая, ездила его навещать. У Варжетхан отнялись ноги в тот день, когда забрали сына. Потом она начала ходить, но еле-еле.
Они молча сидят под яблоней. Варжетхан чертит узоры концом палки на песке. Бабушка смотрит, как мы играем. Наконец она встает, зовет меня, кивает Варжетхан, и мы идем назад, через все село. И так раз в неделю.
– Зачем мы к ней ходим? – ныла я.
– Поговорить, узнать про маму.
– Ты и так все знаешь. И вы не разговариваете, а молчите!
– Иногда нужно и помолчать вместе.
– А она правда гадалка?
– Для тех, кто верит, – да.
– А для тебя?
– Для меня она близкий человек.
Бабушка, конечно же, не бросила работу. Я путалась под ногами или в редакции, или в типографии. Иногда она забрасывала меня в расположенную рядом с редакцией парикмахерскую, где работал Казбек, Казик. Ее давний, еще с войны, друг.
– Я номер быстро сдам и заберу ее, – говорила бабушка.
Иногда я сама просилась подождать ее у Казика.
Я сидела и смотрела, как Казик точит опасную бритву, как взбивает мыльную пену, как нагревает полотенце.
Днем он выходил во двор, садился на ступеньках парикмахерской и мы обедали – целый помидор, огурец, крупная соль в газете, кусок пирога, курица, сыр. Себе Казик варил кофе. Мне наливал лимонад. У него в парикмахерской была голова манекена и один-единственный парик. Он разрешал мне рисовать манекену лицо и делать прически на парике. Мы никогда не разговаривали. Казик был немой. Во время войны немцы отрезали ему язык.
Нам и не нужно было говорить. Я знала, чувствовала, когда Казик меня зовет или просит чтото подать. С ним было легко молчать. Он учил меня брить. Я брала его любимую чашечку для пены, старую, обтрепанную кисточку, смешивала, взбивала. Он подставлял для меня скамеечку, сам садился в кресло, откидывал голову и делал знак рукой – мол, начинай, я готов. Я торжественно взбиралась на скамейку и намыливала пеной его щеки. Потом аккуратно, оттягивая кожу, проводила бритвой. Ровненько, аккуратно, смело, бритву вытереть, еще раз. Это так странно, как я думаю сейчас... Он не боялся доверить мне острую бритву. Не боялся, что я нечаянно порежу себя или его... Для меня это было игрой. А Казик совершенно спокойно сидел в кресле и улыбался. Потом я накрывала его теплой салфеткой и обрызгивала туалетной водой из флакона с резиновой грушей, которую нужно было нажимать.
Если бабушка задерживалась на работе, Казик брал меня за руку и вел домой. У ворот махал рукой – прощался и слал мне воздушные поцелуи. Я тоже махала ему.
Однажды моя мама привезла ему из Москвы в подарок одноразовые бритвенные станки. Казик достал один, покрутил, потрогал пальцем и отдал маме.
– Это же удобно! Я их еле достала! – обиделась мама.
Казик помотал головой. Ерунда. Нет. И демонстративно пошел точить бритву.
Когда я научилась сносно брить, Казик стал учить меня завязывать галстуки.
Он вставал перед большим зеркалом, ставил рядом меня, и мы вместе завязывали галстуки – он на себе, я на себе. Он показывал, я повторяла, глядя в зеркало. Он знал множество видов узлов. Откуда? Совершенно непонятно. Мы могли стоять так сколько угодно, пока я не устану.
– Казик, ты бы ее чему хорошему научил, – шутила бабушка. – Ей это знание в жизни пригодится?
Казик уверенно кивал головой.
– Ты считаешь, что есть мужчины, которые не умеют завязывать галстуки?
Он разводил руками.
Казик оказался прав. Мой муж не умеет завязывать галстуки. А я это делаю так, как научил немой парикмахер, – по-мужски, на себе.
В лучших подругах у бабушки ходила Анастасия Михайловна. Поэтесса Ася.
Все в селе считали ее сумасшедшей. Она сбежала из Ленинграда в осетинское село, как говорила сама, «в поисках вдохновения, в творческую командировку». Это, как решили местные жители, было главным признаком «болезни». Соседи не могли выговорить «Анастасия», которое сократили до «Асъя».
– Мне никогда не нравилось мое имя, – говорила поэтесса, – Настя, Настюша... Нет. Мне нравились Марта, Майя, Эсфирь. Или вот прекрасное имя – Муза... Даже не знаю, почему меня так назвали?
Ася говорила, что сбежала от публики... Поклонники, читатели, несчастная любовь, разбитые мужские сердца и преданный муж, который требовал жареной курицы и детей. Ася не могла ему дать ни первого, ни второго. Готовить она не умела и рожать не могла. «Пустоцвет», – говорила она о себе. В селе считали, что муж ее бросил именно из-за этого.
Она совершенно не походила ни на поэтессу, ни на фам фаталь, ни даже на музу. Обычная пожилая сельская женщина. В вечном, стиравшемся дважды в год теплом махровом халате – Ася все время мерзла, – который еле запахивался на бесформенном теле, весившем больше центнера. Ходить поэтессе было тяжело – ноги отекли и стали «слоновьи». Себя обслужить она еще кое-как могла, но постирать, дойти до магазина – уже нет.
Ася зачесывала седые пряди старой дешевой мужской расческой – уже даже не пряди, а старческий пух, высоко, на макушку. И делала гимнастическую дулю. А по затылку рассыпала невидимки, удерживающие слишком мягкие и непослушные, как у младенцев, волосы. На тонких морщинистых веках она рисовала внушительные стрелки послюнявленным черным карандашом.
Когда было нежарко, она выходила во двор – посидеть на лавочке. Выходила неизменно с ручкой и ученической тетрадкой в клетку. Говорила, что на солнце ей всегда «пишется». Строчки шли размашисто, налезали одна на другую – поэтесса плохо видела и забывала очки.
Мы с бабушкой навещали ее раз или два в неделю – послушать и оценить написанное. Обратиться к кому-то другому Ася не могла. Соседки порусски понимали плохо, тем более поэтические строфы. На самом деле бабушка ходила ее проведать и помыть, но говорила, что ходит «послушать новое», чтобы не обидеть подругу с ранимой, как у всех творческих людей, психикой.
«Большую мойку» устраивали раз в десять дней. Нужно было нагреть несколько ведер воды, поставить большую железную ванну. На дно положить полотенце, чтобы Ася не упала. Бабушка до красноты терла поэтессу жесткой мочалкой – другой Ася не признавала, веря в омолаживающий эффект, растирала маленький горбик на шее – отложение солей. Ася послушно прижимала подбородок к груди.
После помывки нужно было вытереть всю воду с пола, переодеть поэтессу в чистое и постирать накопившееся грязное белье. И только после этого мы усаживались за стол, Ася доставала листы и читала. Бабушка слушала. Ася была совершенно счастлива и смотрела на нее глазами ребенка, который ждет, что мама похвалит его за аппликацию.
– Нет, нет. Не говори сразу. Подумай, – махала руками поэтесса, когда бабушка открывала рот, чтобы что-то сказать. Бабушка послушно замолкала и теребила салфетку на столе.
– Ну? – призывала к ответу Ася после выдержанной паузы.
– Мне нравится, – отвечала бабушка.
– Правда? Правда? – Поэтесса даже краснела от удовольствия. – Мне это удалось! Сила, ветер... Да? Ты почувствовала?
Ася писала четверостишия о природе: Прилетели птички, Разные синички, Весна стучит к нам в горницу, И радуются птички.
Здравствуй, осень моя золотая, Красных листьев кружит хоровод, Такую красоту не обнимешь сразу, И ручьев закружит водоворот. Второй ее излюбленной темой была профессиональная невостребованность или, наоборот, востребованность героя...
Всю жизнь ты посвятила педагогике, А она, неблагодарная, Погубила тебя, вне логики.
Ты спасал людей, как медик, Трогал живые сердца. А теперь ты прозябаешь, как отшельник, И нет той бутылке конца. Бабушка одобрительно кивала. Ася шла пятнами и суетливо добавляла, что над этой рифмой нужно еще поработать, а в этом четверостишии не все гладко. Бабушка опять кивала. Ася встряхивала головой, как будто убирая за спину волосы. Видимо, в молодости у нее были роскошные локоны. Волосы выпали, а жест остался. Она мечтала о творческом вечере. На сцене местного ДК. Каждый наш приход они с бабушкой обсуждали сценарий – кто должен сказать приветственное слово, кто выступит сначала, кто потом, как назвать вечер, какие четверостишия читать, в какой последовательности...