Вечный зов. Том II - Иванов Анатолий Леонидович 22 стр.


Когда танк спустился с холма, Дедюхин приказал остановиться. Он выскочил из машины, пробежал вдоль отлогого холма, поросшего на склоне всяким мелким кустарником.

— Ну, мужики-сибирячки! Тут наша песня, может, последняя и будет.

У Семёна прошёл меж лопаток холодок. Дедюхина он видел всяким, но таким ещё никогда: щёки серые, губы плотно сжаты, он говорил, кажется, не разжимая их, и не понятно было, как же он выталкивает слова. Глаза блестели остро, пронзительно, во всём его облике было что-то сокрушающее, неудержимое.

— Предполагается, что утром немцы двинутся. Передохнули, сволочи… Наша задача до удивления простая: по этой дороге, — Дедюхин махнул в сторону озерца, — не пропустить ни одного танка. Сколько бы их ни было…

— На этой дороге их целый полк уместится. Что мы одной машиной? — проговорил Вахромеев.

— Сколько бы их ни было! — повторил Дедюхин, продавливая слова сквозь губы. — Я сам… сам этот участок дороги выбрал. Мы их тут намолотим. А, Егор Кузьмич?

Алифанов глянул на опускающееся за горизонт солнце, будто хотел попрощаться с ним. Все невольно поглядели туда же. Потом подправил согнутым пальцем один ус, другой. И сказал:

— Как выйдет, конечно… Постараемся.

Иван стоял прямо, скользил прищуренным взглядом по дороге, голова его медленно поворачивалась.

— Взять лопаты. Танк закопать, — распорядился Дедюхин.

Капонир рыли дотемна, сбросив гимнастёрки. Солёный и грязный пот ел глаза, протирать их было нечем, некогда, да и бесполезно.

Уже в темноте Семён задним ходом задвинул танк в земляную щель, сверху его закидали нарубленными ветками. Дедюхин приказал срубить ещё несколько деревьев, вкопать их перед танком так, чтобы они, не мешая обзору и обстрелу дороги, надёжно маскировали машину. Когда это было исполнено, он ушёл на дорогу, по-хозяйски осмотрел её, будто ему предстояло завтра с утра приняться за её ремонт, а не корёжить снарядами. Вернулся и разрешил достать на ужин НЗ.

— Обмыть рыло бы, — пробурчал Вахромеев.

— Ничего… Не на свиданье собрался к этой своей, — буркнул Дедюхин. И неожиданно для всех улыбнулся. — Сладкая баба у тебя. Я видел как-то. А его вот, Савельева, зазнобу не знаю. Ишь вы, какие жеребцы! Поди, всю землю вокруг них копытами изрыли?

Дедюхин говорил теперь добродушно, Семён глянул на ковырявшегося в консервной банке Ивана, но тот, хмурый, промолчал.

Ели все вяло, усталость разламывала кости.

— Ну что ж, давай, дядя Ганс… — произнёс Дедюхин неожиданно. И не совсем понятно добавил: — А настелить гать — не в дуду сыграть. Мы те сами заиграем, а ты попляшешь. А теперь всем спать, Савельев Иван, глядеть за дорогой. В три часа меня разбудишь, если всё будет тихо.

И он первый улёгся на тёплую рыхлую землю, мгновенно захрапел.

Семён, облюбовав себе место для сна, наломал веток, застелил землю. Снял сапоги, положил их под голову, засунув в голенище для мягкости воняющие потом портянки. Укладываясь, он боялся, что дядя Иван захочет продолжить разговор об Ольке, но тот молчал, только всё скрёб ложкой в консервной банке.

Стояла удивительная тишина, как уже много недель подряд. Немецкий передний край отсюда был километрах в трёх-четырёх, но этого не чувствовалось. Где-то далеко то в одном месте, то в другом небо слабенько озарялось колеблющимся светом и гасло — это время от времени взлетали над линией фронта осветительные ракеты.

Пока рыли капонир, стояла плотная духота, а сейчас тянул со стороны озерка ветерок, и, кажется, начали набегать тучки, в звёздном небе, как в порванном решете, зияли чёрные дырки. Семён глядел на эти тёмные пятна, думал о Наташе, а перед глазами стояла Олька, маленькая и беспомощная, с оголёнными грудями, торчащими в разные стороны, просящая у него не любви, а просто ласки, как умирающий от жажды просит, наверное, глоток воды. «А может, я буду тем и счастливая, Сёмка!» — стонала она, глядя на него умоляюще и униженно, в глазах её не было мертвенной пустоты, они горели сухо, пронзительно, немного болезненно, но по-человечески. «Как ты не поймёшь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту…»

Она просила откровенно, униженно, оскорбляя себя и его, и у него мелькнуло тогда, что в ней проснулось что-то животное. Но, мелькнув, эта мысль пропала или он её просто отогнал, потому что она по отношению к Ольке была всё-таки несправедлива, чем-то марала её. Ещё он подумал, что смертельно оскорбит эту девчонку именно тем, если отвернётся… Он шагнул к ней, одной рукой обнял за плечи, другой скользнул по её груди, обжигаясь. Она запрокинула плотно повязанную платком голову и жадно нашла сама сухими, сгоревшими губами его губы. Ноги её подогнулись, она своей тяжестью потянула его вниз, на землю, а потом от женского чувства впервые испытанной любви застонала мучительно и радостно. Мозг ему больно прорезало, что когда-то так же вот застонала и Наташа, и он только тут с ужасом очнулся, в голове было пусто и гулко, там будто кто-то молотил палкой по железному листу…

…Так оно вот и случилось, думал сейчас Семён, слушая, как похрапывает Дедюхин. И винить в этом он не мог ни себя, ни Ольку, девчонку всё-таки непонятную ни в словах, ни в поступках. А может быть, и понятную, подумал вдруг Семён, но только изломанную войной, измученную всем тем, что ей пришлось пережить. Этим всё и объясняется…

Семён припомнил все встречи после той, первой, когда она спросила, смог ли бы он её поцеловать, и когда она вырвалась из его рук, закричав враждебно: «Жалельщик какой нашёлся…» И она действительно была, кажется, оскорблена тем случаем, в сарайчик к Капитолине и Зойке приходила редко, а когда приходила, то на Семёна не глядела, демонстративно отворачиваясь.

— Зачем ты, Оля, так со мной? — спросил однажды Семён. — Ведь я тебя никак обидеть не хотел.

— А я и не обиделась, — сухо ответила она. — А рубец на щеке стал вроде поменьше, понятно?

— Конечно, всё заживёт.

— И волосы отрастут, ты думаешь? — спросила она помягче.

— Не знаю.

— Вот и доктор сомневается. Плешивая буду… всю жизнь. — И она всхлипнула.

— Оля, не надо…

— Отстань ты! — вскрикнула она опять в гневе, встала и убежала.

Он перестал ходить с Вахромеевым в Лукашёвку. Но как-то через неделю или полторы тот сказал:

— Капитолина опять… просит, сходил бы к Ольке.

— Да я вам что, шут гороховый? Дурачок для… для…

— Ну, может, и дурачок, — сказал Вахромеев как-то странно, со вздохом.

— Катись ты со своей Капитолиной!

— Т-ты! Сержант! — Вахромеев подскочил, схватил его за грудки было, сверкая глазами.

Но Семён вдруг вспомнил полузабытый приём самбо, Вахромеев отлетел, согнувшись от боли, изумлённо выдохнул:

— Дедюхин! Товарищ старший лейтенант!

— Что такое? — появился из блиндажика, который они соорудили для себя, командир танка.

— Он, зараза… приёмы знает какие-то.

— Какие приёмы вы знаете? — строго и официально спросил Дедюхин.

Всё это кончилось тем, что сам старший лейтенант раза два очутился на земле, а потом потребовал:

— Два часа в день будете заниматься со всем экипажем. Может каждому пригодиться.

— Да я же всё перезабыл, товарищ, старший лейтенант. Когда это было-то…

— Выполняйте, — козырнул Дедюхин.

И Семён стал заниматься — учил Вахромеева, Алифанова и самого Дедюхина зажимам, захватам, подножкам. Только дядя Иван после двух-трёх уроков от обучения наотрез отказался, заявив, что возраст его всё-таки не для самбы этой…

— Ладно, — сразу согласился Дедюхин. — Продолжите с желающими.

В Лукашёвку Семён всё же пошёл. Олька встретила его молчаливо и виновато, они говорили о том о сём, раза два он слышал даже её смех — тихий, робкий. Рассмеётся — и сама вроде удивится: она ли это хохотнула? Замолкнет, прислушиваясь к чему-то в себе. Потом она начала его расспрашивать о Сибири, о семье, о Наташе.

— Счастливая она, твоя Наташка, — вздохнула Олька однажды.

— Ей тоже… столько пришлось пережить.

— Значит, ты её любить сильнее должен, — сказала она задумчиво.

Как-то Олька весь вечер была молчаливой, подавленной, ни в какой разговор с Семёном не вступала и под конец разрыдалась.

— Ты что, Оля? Устала? Иди отдыхай. Я тебя провожу.

— Нет, я боюсь спать. Как засну, мне мама снится. Ведь это я её… Ну что ж, они, немцы, надругались над ней. Но ведь жила бы!

— Что ж… конечно, — сказал Семён, чтобы что-то сказать.

Но Олька полоснула его глазами.

— Нет, после такого… нельзя жить. Незачем, понятно?!

Прощаясь, она спросила:

— Как ты думаешь, если б папа был жив… и он бы узнал об этом, что они с мамой… мог бы он её ещё любить?

— Ты, Оля, такие вопросы задаёшь…

— Разве мама виновата? Или я… если бы сумел тот немец? Ну, в чём я была бы виновата?

— Ты бы сама… не стала жить. Ты же только что сказала.

Прощаясь, она спросила:

— Как ты думаешь, если б папа был жив… и он бы узнал об этом, что они с мамой… мог бы он её ещё любить?

— Ты, Оля, такие вопросы задаёшь…

— Разве мама виновата? Или я… если бы сумел тот немец? Ну, в чём я была бы виновата?

— Ты бы сама… не стала жить. Ты же только что сказала.

Она поглядела на него внимательно, не мигая, глазами холодными и суровыми. Олька была чуть ниже его ростом, она положила руки ему на плечи, привстала на носки, приблизила своё лицо вплотную к его лицу, выдохнула:

— Правильно… Это с нашей, с женской стороны. А с вашей, мужской? Ну?

Он молчал, чувствуя, что никогда не будет в состоянии ответить на такой вопрос. Она поняла это, вздохнула, отпустила его, потихоньку пошла прочь, нагнув к земле голову…

А в тот вечер, когда всё произошло между ними, Олька была необычно оживлена — он никогда ещё не видел её такой — и много смеялась. Вдруг она спросила, когда последнее письмо пришло от Наташи. Семён сказал, что неделю назад.

— Дай мне его почитать, а? — попросила она. — Не вздумай мне врать, оно у тебя в кармане лежит, вот в этом.

— Откуда же ты знаешь?! — изумился Семён.

— Я теперь всё на свете знаю, — сказала она.

Было ещё относительно светло, они стояли на окраине разрушенной Лукашёвки, в крохотной берёзовой рощице, не тронутой ни снарядами, ни танковыми гусеницами. Олька любила это место, и они уже не раз тут бывали. В небе гас закат, пространство быстро наливалось темнотой. Олька выхватила из его рук сложенный вдвое треугольник, вслух начала читать, одновременно опускаясь под берёзку:

— «Родной мой и милый Сёма! Моя единственная любовь…»

Голос её заглох, она что-то тяжело проглотила и дальше стала читать молча. Семён стоял рядом и краснел, потому что знал, о чём читает Олька. Наташа писала, как и в каждом письме, о любви к нему, но в этом ещё и описывала свои ощущения, которые она испытывает, когда крохотная Леночка сосёт грудь: «Я забываю от счастья обо всём на свете, я вспоминаю твои нежные руки и губы, Сёма, я чувствую себя где-то не на земле…»

Прошло времени вдвое, а может быть, втрое больше, чем требовалось на чтение письма, а Олька всё глядела и глядела в бумажный листок. Затем медленно подняла голову, снизу вверх взглянула на Семёна глазами, полными слёз, и начала медленно вставать. Губы её тряслись и что-то шептали.

— Я хочу быть… хоть на минуту… на её месте, — разобрал наконец Семён её слова и невольно отступил.

А она, уронив письмо и всё глядя на него, расстегнула на кофточке одну пуговицу, другую…

— Олька! — пробормотал Семён смущённо и глупо, пытаясь отвернуться от блестевших бугорков её грудей. — Ты же только что читала… про Наташку…

— Семён, Семён! — прошептала она с мольбой. — Ты о чём говоришь-то… сейчас? Как тебе не стыдно!

— Ты будешь жалеть…

— Я этого сама хочу! Назло тому фашисту… хотя и мёртвому! Назло тем, которые маму… — Она задыхалась. — Ну, что же ты?!

Усилием — не воли даже, а сознания — он ещё сдерживал себя. А может быть, его смущало белеющее на чёрной траве письмо…

— Брезгуешь, да? — выкрикнула она хрипло.

— Ты будешь проклинать себя потом за эту минуту…

— А может, я буду тем и счастливая, Сёмка! Как ты не поймёшь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту…

…Потом Олька плакала, положив обвязанную платком голову ему на колени, а он тихонько гладил её по голове.

— Пусть твоя Наташа на меня не обижается. От её счастья не убудет, — проговорила она, пытаясь унять слёзы. — Я бы на её месте не обиделась.

Затем она подняла письмо с земли, свернула, положила ему в карман.

— Ты напиши ей хорошее-хорошее письмо. О том, как ты её любишь и думаешь всё время о ней…

Семён только усмехнулся.

— Я же изменил ей.

— Не-ет! — Она вскочила, её всю заколотило от гнева. — Не-ет! Ничего тогда ты не понимаешь! Это было один раз… единственный и последний.

И действительно — единственный и последний. Семён бывал потом ещё в Лукашёвке неоднократно, видел и Ольку. Она как-то изменилась, вся подобралась, стала ещё более таинственной и непонятной. Она с ним разговаривала непринуждённо, но мало, больше молчала, думая о чём-то своём. Иногда, почувствовав его взгляд на себе, сразу умолкала, смущалась и старалась отвернуться. Наедине с ним она больше не оставалась.

А потом она исчезла из Лукашёвки. Капитолина сказала:

— Она поступила работать пока в госпиталь.

— Что значит пока?

— Ну, пока не вылечит рубец на щеке. Ей обещали срезать его, операцию сделать. «Потом, говорит, пойду в краткосрочную школу разведчиков». Меня тоже Алейников приглашал в эту самую школу, да я… — Она опустила голову, пряча глаза. — Вахромейчик меня вроде зарядил наконец-то.

— Кто-кто?! — спросил Семён удивлённо.

— Вахромейчик, кто же ещё, — обиженно сказала Капитолина.

— Я спрашиваю: кто Ольку… пригласил?

— Да майор Алейников Яков Николаевич, начальник прифронтовой опергруппы НКВД. Мы же все — и я, и Зойка, и Олька, — как говорится, в тесном контакте с ним работали. Хороший он дядька, добрый, только малоразговорчивый.

— У него шрам есть на левой щеке?!

— Шрам? Вроде есть. Не такой, конечно, как у Олюшки нашей, маленький такой, незаметный. А что?

…Засыпая, Семён уже думал не о Наташе и Ольке, а о Якове Алейникове, человеке, сыгравшем зловещую роль в судьбе дяди Ивана, сутулая спина которого вон маячит в темноте, в судьбе многих… Тень Алейникова скользнула где-то и возле его жизненного пути. И кто знает, задела или не задела его эта тень, как сложились бы его отношения с Верой Инютиной, не вклинься тут Алейников. А теперь, оказывается, он где-то здесь, занимается какими-то своими делами. Вот война! Людская круговерть и месиво, а старые знакомцы могут встретиться…

Проснулся Семён оттого, что качнулась под ним земля. Он вскочил, ничего в первые секунды не понимая, слыша только, как яростно колотится в груди сердце. Стоял невообразимый грохот и вой, на той стороне, где взлетали недавно осветительные ракеты, горело по всему горизонту зарево, в багрово-красном отсвете тяжко и лениво клубились чёрные облака, беспрерывно ухали взрывы.

Смахнув рукавом слюну с уголка губ, он взбежал на вершину холма, где стояли Дедюхин и Алифанов. И едва взбежал, в левом краю горизонта высоко вспучились кроваво-чёрные пузыри, их разрезали жёлтые огненные полосы, а потом стало видно, как заплясало над землёй пламя.

— В склад боеприпасов им врезали, — сказал Алифанов.

Дедюхин глянул на светящийся циферблат часов, произнёс:

— Два двадцать три… — и повернулся к Семёну, сообщил, будто тот не понимал теперь, в чём дело: — Наши лупят. Артподготовка. Значит, началось.

Невообразимая артиллерийская канонада стояла минут тридцать, потом разом стихла. Вяло и редко полаяли ещё немецкие пушки, но и они умолкли. Тишина установилась мёртвая, глухая, она больно давила в уши. И у Семёна мелькнуло: если бы не пылающий в черноте ночи горизонт, можно подумать, что невообразимый артиллерийский гул ему просто почудился, приснился.

— По местам, — тихо и будто нехотя скомандовал Дедюхин.

Все побежали к танку.

Откинувшись на сиденье, Семён задремал. Он понимал, что его дело теперь маленькое, заводить танк придётся не скоро, если придётся вообще.

— Сержант, не дрыхнуть! — ударило по ушам. — Спишь ведь?

«Вот чёртов Дедюхин, всё чует, — подумал Семён, с трудом размыкая тяжёлые веки. — А может, я храпел?»

— Никак нет, не сплю, — ответил он.

— Ври у меня! Гляди… Всякое может произойти.

— Понятно…

Над землёй маячил рассвет, над озером, над камышами, подымался белёсый утренний парок. Всё это Семён видел в смотровую щель и даже расслышал, как ему показалось, утиный кряк. Но тут же сообразил, что именно показалось, никакие птичьи голоса с озера достигнуть до танка, а тем более проникнуть внутрь не могли.

Скоро туман над камышами стал гуще, всё сильнее белел, а потом заголубел и неожиданно окрасился в нежно-розовый цвет. Он поднимался почему-то столбами, только эти столбы были живыми, они качались, и Семён понял, что это потянул над озерком утренний ветерок.

Было уже совсем светло, где-то сбоку брызнуло вскользь по земле первое солнце, его лучи засверкали ослепительно на верхушках камышей, отражались в листьях осиновых рощиц, толпившихся по противоположному берегу озерка. И было каким-то странным и нелепым то обстоятельство, что опять тишина взорвалась, забухали пушки с той и с другой стороны, а потом стало слышно, как над головой угрожающе яростно заревели самолёты. Семён не видел их, но понимал, что это были вражеские самолёты, он отличал их по глухому, натуженному рёву. «Хорошо, что сверху замаскировались», — подумал он и лениво зевнул. Несмотря ни на что, спать всё же смертельно хотелось, и веки сами собой закрылись.

Назад Дальше