Вечный зов. Том II - Иванов Анатолий Леонидович 47 стр.


— Больно? Сильно больно? Я счас… — без конца повторяла она.

— Ерунда. Гань… — Он взял её неожиданно за локоть. Взял сильно и цепко, потянул к себе.

— Ой! — воскликнула она, смертельно перепугавшись.

— Гань… Гань… — шептал он, подтягивая её всё ближе.

— Не смей! Не смей! — Она сопротивлялась, чувствуя, что силы уходят, что ещё секунда — и сил не будет вовсе. Но в это время за окном послышался Лидкин голос. Она с кем-то попрощалась, через полминуты вошла в дом, замерла, удивлённая, у порога, переводя взгляд с Николая на Ганку, отпрянувшую в самый дальний угол.

— Вы что это, а? — спросила наконец она.

— Ничего, — сказала, чуть помедлив, Ганка. Она произнесла это слово враждебно и зло, качнулась, сорвалась с места и выбежала из дома.

Она вылетела из дома пулей и не видела уже и не знала, что Лидка, проводив её чуть прищуренным взглядом, размотала с шеи платок, сняла пальто и, холодная ещё с мороза, подошла вплотную к Кольке, положила обе руки ему на плечи и опять спросила:

— Что это у вас тут, а?

Николай, ошеломлённый, молчал.

— Зачем тебе она, Коля? — проговорила Лидка и то ли шагнула к нему ещё ближе, то ли просто притянула к себе — её тяжёлые груди коснулись его. — Коля…

Губы её, яркие и мокрые, были у самых его глаз, они шевелились и что-то говорили, но Инютин уже ничего не слышал. Он упёрся кулаками в её плечи, как только что Ганка упиралась в его, и, оскорблённый чем-то, вскрикнул:

— Отойди!

Лидка вздрогнула, сняла с его плеч руки, повернулась и пошла. У дверей своей комнатушки обернулась с усмешкой:

— Деревня…

И сердито захлопнула за собой дверь.

Ганка ничего этого не видела и не знала, а если бы и видела, всё равно ничего не поняла бы и не разобралась, как не могла теперь сообразить, почему день сменяется ночью, зачем и отчего после долгой зимы наступает, кажется, весна. В школе она начала учиться хуже, часто не слышала даже обращённых к ней вопросов.

— Да что это с тобой, доченька? — спросила в конце концов мать. — От тебя же тень одна осталась.

— Ах, мама! — воскликнула Ганка, упав ей на грудь. — Ничего я не знаю, ничего… Скорей бы всё это кончилось!

— Да что всё-то?

— Всё! Не знаю… Скорей бы снег растаял…

Марья Фирсовна вздохнула, погладила дочь по плечу…

Снег сошёл, земля оделась травой, деревья — листвой, потом расцвела сирень, которую Инютин Николай носил ей целыми охапками. Она стеснялась, но брала, назло Димке, который при этом всегда краснел, весь наливался, она чувствовала, тяжёлой болью, нагибал шею и становился чем-то похожим на камень. Брала назло Лидке, которая давно уже относилась к ней, Ганке, насмешливо и ядовито, при встречах, если рядом никого нет, с откровенной ненавистью обдирала её чёрными глазами до наготы, а при людях не замечала, проходила как мимо пустого места. Брала ещё назло самой себе. Брать ей не хотелось, потому что жаль было Димку, внутри которого поселилась боль, но принимала, ненавидя одновременно Димку за то, что он не находит в себе сил и смелости избавить её от страданий. Как он это может сделать, она ясно не представляла, почувствовала, мелькало у неё иногда: догадайся Димка хоть раз ей подарить даже не охапку сирени, а веточку, одну веточку, ей сразу стало бы легче.

Но что поделаешь, Димка не догадывался, и пропасть между ними, неизвестно, непонятно теперь для неё, как, когда и зачем возникшая, становилась всё шире да глубже. А после того как она отхлестала Димку веником из этой ненавистной ей сирени, пропасть стала ещё больше…



* * * *

…Косматое солнце, испепелив в прах необъятное небо над степью, всё-таки стало медленно опускаться к горизонту. Солнце сожгло не только небо, но и землю, и навстречу ему снизу, из-под Звенигоры, стали вспучиваться тучи серого и лёгкого пепла, солнце, коснувшись их, начало, казалось, раскаляться ещё сильнее, увеличиваться в размерах. И чем глубже проваливалось в серую муть, стлавшуюся по краю земли, тем сильнее раскалялось и больше увеличивалось.

— Шабаш! Ка-анчай! — прокричал Владимир Савельев. — Одевайся!

На прополке все работали почти нагишом, в трусиках. В первые дни Ганка раздеваться стеснялась, но Володька подошёл к ней, сказал просто и убедительно:

— Сопреешь же. И платьишко солнце мигом сожжёт. У тебя их много, платьев-то?

— Где ж много…

— Ну вот. На речке не стесняешься, поди, а тут чего? Поле пустое, а мы все свои.

И тот же Володька, когда наиболее смелые девчонки разделись и по этому поводу ребята начали было кидать шуточки, подошёл к одному из них, поднял тяжёлый, не по-детски увесистый кулак:

— Это нюхал? — и повернулся к остальным: — Чо вздумали? Тут работа, а не баловство. Это вам не шуточки, когда хлеб гибнет. Мужики отдельно будут — вот по этому краю поля сорняк давить. Девчонки — по тому. И хаханьки бросить у меня. Давай одежду тут складывай, девки — там. Никто её не тронет. И не прохлаждаться, дневной урок немалый…

После этой речи Савельев первым разделся, бросил наземь рубаху и пыльные штаны и, не дожидаясь остальных, начал дёргать сорняки. И все невольно смолкли, молча разделись, тоже принялись за работу, раз и навсегда признав право этого парнишки, по годам некоторых и моложе, командовать над всеми.

Несколько дней ребята и девочки работали по группам, старались держаться друг от друга на расстоянии, однако потом к обстановке привыкли, всё перемешалось. Над полем, особенно с утра, когда с неба, успевшего за недолгую ночь набрякнуть синевой, ещё лилась прохлада, стоял весёлый гам и говор, взлетал то и дело смех, но постепенно голоса стихали. После скудного обеда, который привозила на мохнатой лошадёнке тётя Антонина, бригадная повариха, все снова принимались за работу, но теперь молча и угрюмо.

Повариха приезжала не одна — на козлах сидел Андрейка. Когда Владимир Савельев с помощью ребят сгружал с повозки фляги со щами и молоком, корзину с хлебом, на освободившееся место ставились пустые бидоны, повариха принималась кормить полольщиков, а Андрейка ехал к Громотухе за свежей водой для них.

На прополке все работали уже давно, очистили от сорняков три или четыре огромных поля. На ночь уходили в бригаду, та же тётя Антонина кормила всех жиденьким супом или затирухой, чуть подбелённой молоком, поила чаем, заваренным смородиновым листом. После ужина сразу наступала и темнота, все отправлялись в ригу, забитую соломой, без особых разговоров заваливались спать — девчонки в одном углу, мальчишки в другом.

Последним всегда ложился Володька Савельев. Перед тем как лечь, он вешал посредине риги на столб тусклый керосиновый фонарь с треснувшим стеклом, а бригадир Анна Михайловна, мать Димки и Андрейки, чуть свет тушила его, а примерно через час, едва солнце приподнималось над землёй, снова приходила в, ригу, будила всех — и начинался ещё один длинный-длинный день…

Натягивая на задубевшее под солнцем тело пыльное и тёплое платье, Ганка с ненавистью думала о завтрашнем бесконечном дне, о Димке и Николае Инютине, которого она не видела с самой весны, с того дня, когда отхлестала и его сиреневым веником. До неё доходили слухи — тот же Андрейка рассказывал, — что Колька всё это время пропадает в военкомате, где ему поручают какие-то дела, и ей приходили почему-то в голову нехорошие, подозрительные мысли о том, что ничего ему там не поручают, просто Колька, закончивший нынче десятый класс, прохлаждается в Шантаре, а они вот сгорают тут под солнцем. Она упрямо думала так о Николае и одновременно понимала, что такие её мысли и предположения несправедливы, они оскорбляют и Николая, и её, — и испытывала жгучую ненависть к самой себе.

Это было тяжёлое и мучительное чувство, которое сжигало её сильнее, чем беспощадное июльское солнце. И сегодня, сейчас вот, когда она надела прокалённое дневным жаром платье, ненависть к самой себе всколыхнулась с такой силой, что в глазах потемнело, голова закружилась. Она свалилась на тёплую и душную землю, свернулась калачиком и горько зарыдала. Сквозь обильные слёзы она видела, как подбежали к ней несколько девчонок, склонились, затормошили. Она слышала растерянные, испуганные голоса, сквозь которые прорезался неприятный ей голос Лидки:

— Девочки, это тепловой удар! Воды скорее! Мокрую тряпку на голову!

А потом почувствовала вдруг, что подошёл Димка. Она не видела его самого, не слышала его шагов, но знала, что именно он протолкался сквозь кучу девчонок, наклонился над ней и сейчас дотронется до её плеча рукой и скажет: «Ганка, что с тобой?»

Димка, такой же почерневший, как все, не успевший ещё натянуть рубаху, действительно склонился над ней. Но за плечо он её не тронул и произнёс несколько другое:

— Ты… Ганя… Ну, успокойся, слышь?

От его слов она замерла, потом приподнялась, вытерла ладонью слёзы, оглядела всех. Ребята и девочки стояли вокруг молча и растерянно, лишь в глазах Лидки было какое-то ожидание.

От его слов она замерла, потом приподнялась, вытерла ладонью слёзы, оглядела всех. Ребята и девочки стояли вокруг молча и растерянно, лишь в глазах Лидки было какое-то ожидание.

— И успокоюсь, — произнесла Ганка враждебно. — Тебе-то что?

— Да мне… ничего, — сказал Димка примирительно и чуть виновато.

— Ну и ступай! И все вы… чего уставились?

— Давайте в бригаду, на ужин, — распорядился Володька. — А ты вставай. Чего людей пугаешь?

— Я никого не пугаю.

— Вот и вставай.

Она ещё помедлила, поднялась и первая вышла на дорогу.

Когда заканчивали ужин, в бригаду приехали вдруг председатель колхоза Назаров и секретарь райкома партии Кружилин. Назаров был в своём обычном пропылённом пиджаке, Кружилин — в суконной гимнастёрке, тоже грязной и пыльной, сильно потёртой на локтях. Они приехали на двух ходках, каждый на своём, оба мрачные, молчаливые. Председатель колхоза завернул за угол бригадной кухни, а Кружилин остановился неподалёку от врытого в землю длинного стола, за которым ужинали ребята, отпустил чересседельник, развязал супонь, взял из ходка охапку свеженакошенной травы, кинул жеребцу. Потом подошёл к столу.

— Здравствуйте, ребята.

Ему ответили вразнобой.

Секретаря райкома партии все знали, он в течение лета не раз появлялся в бригаде, однажды осмотрел даже ригу, в которой спали ребята, пошутил ещё, что запах соломы и свежий воздух сделают девчат ещё красивее, а ребят сильнее и мужественнее.

Сейчас он не шутил, не улыбался. Присев на краешек скамейки, снял матерчатую фуражку, почти прогоревшую от солнца, положил её на колено, ладошкой, по-крестьянски, пригладил спутанные волосы и, не обращая ни на кого внимания, устало задумался. Он как-то слился со всеми, стал похож на обыкновенного колхозника, который, наработавшись, тоже пришёл с поля и ждёт теперь вот своей тарелки с ужином. Бригадная повариха Антонина действительно положила перед ним кусок чёрного, пополам с лебедой, хлеба, из общего чайника налила кружку чая.

— Ага… Спасибо, Тоня, — очнулся Кружилин, взял кружку, отхлебнул.

Солнце уже скрылось за Звенигорой, но за горизонт ещё не зашло. Обычно в такое время всё пространство над горой пронизывалось жёлтыми полосами, бившими из-за скал, но сейчас привычных солнечных стрел не было, вверху неподвижно стояла багрово-красная муть, отблески её проливались на соломенную крышу риги, на лица притихших ребят и девчонок, на старую, с чёрной трещинкой фарфоровую кружку, которую держал в руке секретарь райкома.

— Устали, ребята? — спросил Кружилин как-то неожиданно.

— Притомились чуток, — мотнул Владимир Савельев давно не стриженной головой. — Да мы молодёжь…

Кружилин оглядел всех девчонок и мальчишек, сидящих за длинным дощатым столом, остановил взгляд на Димке Савельеве:

— А ты как тут, Дмитрий?

Димка поглядел на Кружилина исподлобья, враждебно.

— А мне что? Я сын бригадирши.

— Вот как?! — приподнял усталые веки Кружилин.

— Ну, — усмехнулся Димка. И кивнул на Владимира: — И он, наш полольный бригадир, мой сродственник. Так что мне тут кругом поблажки.

— Он ничего, хорошо работает, — проговорил Владимир. — Молчун только, всё носит чего-то в себе, как дурак игрушку…

Звонко хохотнула Лидка и тут же захлебнулась, потому что Ганка порывисто вскочила.

— Ты сам… — крикнула она Володьке. — И ты… — обернулась она с гневом к Лидке. Глаза её яростно полыхали.

— Инте-ере-сно! — протянула Лидка. — Видели?

Вдоль длинного стола прошло движение, но вслух никто ничего не произнёс. Димка поднялся медленно, как-то странно глядя на Ганку, повернулся и пошёл.

— Дмитрий, погоди, — попросил Кружилин, — сядь на минутку.

— Чего? Я поужинал, — огрызнулся тот. И пошёл дальше, всё прибавляя ходу, скрылся за углом риги.

Ганка дольше других глядела на этот угол. Когда повернулась, в глазах её стояли слёзы, губы вздрагивали. Казалось, слёзы сейчас польются ручьём, она при всех зарыдает. Но она только закусила губу и села, опустив низко голову.

За столом установилось неловкое молчание.

— Вот ещё… охломон какой, — нарушил его Владимир. — Счас я приведу его.

— Не надо, Володя, — произнёс Кружилин, вставая. — Оставь его. Я приехал, ребята, поблагодарить вас всех за хорошую работу.

Установилась тишина. Лишь стоявший неподалёку в упряжке жеребец, на котором приехал Кружилин, звякал удилами, но этот железный звук тишины не нарушал, только подчёркивал её. Лица девчонок и парнишек, осунувшиеся, худые, сожжённые солнцем, стали по-взрослому суровыми, остро поблёскивали за столом ждущие ещё что-то глаза — серые, чёрные, голубые, зелёные.

— Тяжкое время, ребята, переживаем. Такое тяжкое… По всему району хлеба гибнут от жары. Чего там гибнут — погибли уже. Только в этом колхозе еле-еле держатся. Почти все поля тут рожью засеяны, вот она-то и держится. Пшеница даже в трубку не успела выйти и посохла. А в других колхозах ржи почти нету. Поэтому надо нам спасать тут каждый колосок… Все до предела измотались, я вижу. Первого августа вас обещали всех отпустить. Да хочу я вас попросить остаться. Ребят — всех, а девочек — добровольно, кто ещё может…

То ли Кружилину показалось, то ли это произошло на самом деле — над столом пронёсся невнятный шелест и стих. Все сидели так же неподвижно, так же поблёскивали разноцветные глаза парнишек и девчонок. Руки у всех были огрубелые, усталые, и у Кружилина до боли сжалось сердце.

Застучали колёса, мимо стола протащилась водовозка. Андрейка, откинувшись всем телом, натянул вожжи, будто осаживая горячего рысака.

— Тёть Тоня-я! — прокричал он громко, хотя повариха стояла у стола. — Водички свеженькой тебе привёз.

— Ладно, — кивнула та. — Поставь телегу за стряпкой.

Андрейка хлестнул несколько раз вожжами, прежде чем лошадёнка тронулась. Опять глухо проскрипели колёса, и снова стало тихо.

— А кто из девчонок не сможет? — вдруг подала голос Лидка. — Все смогут. Разве вот Ганка…

— Заткнись ты… Понятно? — по-бабьи резко и визгливо крикнула Ганка, вскакивая.

И Лидка торопливо поднялась. Казалось, они бросятся друг на друга, сцепятся и покатятся по земле. Кружилин шевельнул бровями, хотел что-то сказать, но Володька опередил его:

— Остыньте вы! Обеи. Сесть на место!

Повинуясь его голосу, не по-мальчишески властному, обе девчонки немедленно сели.

— Дети ровно. А вы уж не дети, — помягче проворчал Владимир и повернулся к Кружилину: — Ну, хорьки прямо. Измаялся я с ними.

Сам четырнадцатилетний мальчишка, он говорил это с давно привычной будто ему взрослой рассудительностью, с интонациями крестьянина, которому издавна известно, почём фунт лиха.

— Я знаю, ребята, что все смогут, — сказал негромко секретарь райкома. — Сейчас ведь повсюду фронт — и там, и здесь. И вы все это понимаете. И вы достойны своих отцов и братьев, которые бьют фашистов. Достойны, как Володя вот достоин своего отца и как Дмитрий Савельев своего брата. Зря он убежал, я же такую весть ему о брате привёз… Вот.

Говоря это, Кружилин отстегнул карман гимнастёрки, вытащил помятый конверт. Владимир стоял возле Кружилина, смотрел почему-то на него хмуро и недоверчиво и время от времени быстро облизывал сохнущие губы. Ганка, вытянув шею, внимательно следила за руками Кружилина, вынимающего из зелёного конверта листок, в больших глазах её переливалось чёрное пламя. Она резко мотнула головой, поглядела на угол риги, за которой скрылся несколько минут назад Димка, и опять уставилась на Кружилина.

— Я получил сегодня письмо от одного моего товарища с фронта. И он вложил в письмо вырезку из фронтовой газеты. — Кружилин показал небольшой газетный клочок, на котором виднелись две неясные фотографии. — Здесь описывается подвиг героев-танкистов — Володиного вот отца и брата Димы Савельева Семёна. И вот фотографии их напечатаны. Они, Володин отец и брат Дмитрия, на одном танке воюют. И в тяжёлом бою уничтожили одиннадцать фашистских танков!

За столом прошёл гул, все зашевелились.

— За это их, пишет мой товарищ, представили к высоким правительственным наградам.

Володька, ещё раз облизнув губы, шагнул к секретарю райкома:

— Дайте…

Он взял, почти вырвал из его рук газетную вырезку, отвернулся, склонился над ней. Гул за столом как-то сразу перешёл в галдёж и визг, ребятишки и девчонки, забыв про усталость, бросились к Володьке, окружили его беспорядочной толпой. Последней бросилась Ганка. Она почему-то сперва всё сидела и сидела, как окаменевшая, не замечая даже, что её толкают, потом метнулась к толпе, ударила кого-то кулаком по спине:

— Мне дайте… покажите! Покажите!

Голос её был как нож, он рассёк шум и крики, заставлял почему-то всех беспрекословно посторониться — даже Лидка, взглянув на неё, шагнула в сторону. Оказавшись перед Владимиром, Ганка молча протянула руку.

Назад Дальше