Бери и помни - Татьяна Булатова 9 стр.


«Вся в тебя!» – обычно заявляла мужу Селеверова, с большим удовольствием обнаруживая собственные черты в любимице Элоне и мысленно ставя себе за это «отлично». Собственную упертость Римка наотрез отказывалась признавать, что не подтверждало ее отсутствия. Скорее наоборот, в категоричности заявления именно упрямство играло не последнюю роль. Поэтому отказ Анжелики подержать бабушку за руку, назвать «бабой Валей», одномоментно, срочно полюбить раз и навсегда Селеверова поняла как дочерний каприз и любой ценой решила настоять на своем.

– Скажи «ба-ба Ва-ля», – прошипела она снова в дочернее ухо и рывком подвинула дочь к Валентине.

– Не на-а-адо! – заверещала басом Анжела и забилась в материнских руках.

– Не бойся, – еле слышно попросила ее «баба Валя», смиренно признав право девочки не любить чужую женщину. – Тебя как зовут?

Увидев, что эта высохшая мумия еще и разговаривает, Лика вообще потеряла дар речи и вцепилась в мать, отворачивая лицо.

– Анжела, – ответила за дочь Римма и попробовала опустить ее на пол.

– А вторая где?

– В коридоре стоит…

– Боится? – понимающе поинтересовалась Валентина.

Римка промолчала и спустила-таки толстую Анжелику на пол.

– Посмотреть хочу… – пожаловалась Некрасова в никуда: то ли Богу, то ли дочери.

– Приведи сестру, – попросила Селеверова зажмурившуюся от страха Анжелу.

Та с готовностью бросилась к выходу, чуть не уронив стул, за которым молча стояла Элона, видимо давно наблюдавшая за происходящим в комнате. В отличие от сестры, преисполненной ужаса, в лице Лёки прочитывалось звериное любопытство. Такое выражение бывает у детей, внимательно рассматривающих на дороге вывороченные внутренности раздавленного животного, на худой конец – дождевого червя или лягушки. Обычно импульсивная и истеричная, Элона сейчас являла собой пример абсолютного спокойствия.

Девочка степенно вышла из-за стула, подошла к матери, оперлась руками о настил и с любопытством заглянула в изможденное лицо лежавшей женщины. В ее взгляде не было ни брезгливости, ни страха. В нем сквозил подлинный интерес к неизведанному. А всякое неизведанное в мозгу Элоны писалось с большой буквы и вызывало уважение.

– Баба? – строго поинтересовалась Лёка у матери, даже не поворачивая к ней головы.

– Валя, – прошептала Римка, не веря своим глазам.

– А почему желтая? – продолжила допрос девочка.

– Хвораю я… – пояснила сама Валентина и потянулась к внучке.

Элона руки не отдернула, дала себя коснуться и даже погладила высохшую руку чужой женщины.

– Баба… – полуутвердительно произнесла Элона и с недетским пониманием посмотрела на мать.

Римка всхлипнула.

– Не плачь, – строго сказала ей дочь и свободной рукой погладила мать по коленке. – И ты не плачь, – обратилась она к сморщившейся Валентине.

– Какая же ты… девочка… ты какая золотая… Добрая… в некрасовскую породу…

Предположим, про некрасовскую породу Элона ничего не слыхала, но интуиция подсказывала, что ничего дурного в том нет, а даже, судя по материнской реакции, наоборот, что-то хорошее. Только вот плачут зачем-то! Причем обе плачут. Старушка-то – понятно: Лёка бы тоже на ее месте заплакала, полежи тут одна-одинешенька, желтая вся и некрасивая. А мама-то зачем? Красивая. Не желтая. Не одна…

Элона посуровела личиком, встряхнула челкой и дернула за руки обеих женщин:

– Не плачьте уже! Держу вас, держу…

– Тут держи не держи, – еле слышно прошептала Валентина и еле уловимым движением сжала детскую ручку. – Красавица какая, дочь, она у тебя. На тебя похожа…

Римке стало приятно. Она вообще с того самого момента, как Элона склонилась над Валентиной, раскиселилась и даже слезы с лица стирать не удосуживалась. А они текли и текли, вольным ходом, словно разом за всю жизнь. Селеверова впала в какое-то полуобморочное состояние: она словно смотрела на все это откуда-то сверху и видела себя – от выбеленной макушки до сердца, – темное лицо матери с черным штрихом запекшихся губ и темноголовую Элону, нечаянно соединившую своими руками, казалось бы, навсегда прерванную связь. «Как радист на поле боя», – некстати подумала Римка и почувствовала, что слезы высохли. Вместо них пришла тихая печаль смирения.

Селеверова поднялась с настила, нагнулась над матерью, желая поцеловать ее в отсвечивающий зеленью лоб, но не успела: ту затошнило. Римка схватилась за утку, Лёка отскочила в сторону – встреча пошла по какому-то неправильному сценарию. Валентину спазмом сворачивало в загогулину, она изгибалась, пытаясь хоть как-то облегчить боль, доставляемую судорогой. Женщина схватилась за тряпку, пытаясь заткнуть рот, но руки не слушались, а когда немного отпустило, из последних сил махнула рукой: уходи, мол… Все… Хватит….

Селеверова в секунду вытолкала детей из комнаты и тут же вернулась.

– И-и-иди, дочка, – простонала Валентина и уткнулась лицом в подушку. Худенькие плечи мелко подрагивали.

«Плачет», – догадалась Римка и, наклонившись над матерью, поцеловала-таки ту во взмокший затылок. Валентина вздрогнула и взвыла. Селеверова похолодела от ужаса:

– Больно, мам?

– Хорошо…

Римка не поверила своим ушам и на всякий случай переспросила:

– Что хорошо?

– Все… – немногословно ответила Валентина и перевернулась на спину: лицо ее блаженно улыбалось. – Иди, дочь… – чуть шевельнула она рукой и вытянулась в ниточку на своем огромном настиле, не спуская с дочери глаз.

– Я приду, мам, – пообещала Римма и сглотнула ком в горле.

– Иди-иди, – повторила Валентина. – Спать буду.

– Я приду… – снова повторила Селеверова.

Римка изумилась выражению материнского лица. Оно было светлым и спокойным: мать словно помолодела и напоминала себя прежнюю, просто на пожелтевшей фотографии.

– Приду… – как заведенная повторяла и повторяла Римка, чувствуя в этом спокойствии какой-то подвох.

Валентина больше не сказала ни слова. Она улыбалась. Она спала.

В тот день Римма больше к матери не заглядывала. А потом и заглядывать стало не к кому. После примирения Валентина Некрасова прожила ровно сутки, умерев легко и в одночасье: просто оторвался тромб. Все очень просто. «Как у нормальных людей», – впервые подумала Римка с благодарностью и повязала перед зеркалом черную косынку.

– Умерла баба, – сообщила Селеверова двойняшкам, отчего Анжелика зажмурилась, а Элона распахнула свои словно очерченные тушью глаза и с интересом уточнила:

– Насовсем?

– Насовсем, – усмехнулась Римка и отвела детей к Дусе, нацепившей на голову черный кружевной платок.

– Сама вязала? – поинтересовалась Селеверова.

– Да что вы, Римма, по случаю в галантерее купила.

– Сними, – потребовала Римка и выжидающе встала в дверях.

– Ну как же? – растерялась Дуся. – Горе же…

– У кого? – задала странный вопрос Селеверова.

– У вас…

– У кого это у вас?

– У тебя, значит, – исправилась Ваховская.

– Вот именно, у меня, – подчеркнула Римка. – Мое горе, я и горюю. Мать все-таки. Жалко.

– Как же, Риммочка, не жалко. Еще как жалко. Мама, она и есть мама. Я вот свою не помню.

– И я свою не помню, – перебила Евдокию Селеверова. – И не хочу помнить такой…

– Простите уж вы ее, Римма, – заволновалась вдруг Ваховская, вспомнив о христианском долге. – Ее душе легче будет. Тяжело женщина жила – тяжело умирала.

– Жила легко, – возразила Римка. – Так легко, что себя не помнила, о нас уж и не говорю.

– Это обида в вас говорит. Теперь уж о ней только хорошо. Ведь мается она там… И сорок дней будет маяться… Читать надо.

– Чего читать? – не поняла Селеверова.

– Молитвы, – терпеливо объяснила Дуся.

– Каки-и-ие моли-и-итвы? Что я, поп, что ли?

Ваховская промолчала, про себя решив и тут облегчить Римкину и без того тяжелую жизнь.

– Быстрей бы уж… – неожиданно пожаловалась Селеверова и отвела глаза.

– Поплачьте, Римма, – погладила ее по плечу Евдокия, не решившись на бльшую вольность.

Римка махнула рукой и вышла на площадку: идти не хотелось. Дуся потом в дверной глазок видела, как та спускалась по лестнице, а в окно – как медленно пересекала снежный двор, испещренный черными заплатами из-под ковров. Ваховская перекрестила ее из окна и стащила с головы черный платок.

Селеверова молилась только об одном: чтобы скорее, чтобы закончилось. Ей казалось, что эти три дня будут длиться вечно. Но это только казалось. Видела братьев, даже парой слов перекинулась: как? чего? К себе не позвала – Олега боялась. Соседки по бараку смотрели на нее осуждающе, но только первый день. На третий определили Римку в сироты и возлюбили всем сердцем, потому что это «она с виду злая-то такая, а на самом деле – вся в мать… Вон и похожа как! Чисто Валя!».

Валентину соседки особенно жалели, даже пытались ей смертное собрать, кто что может. Да Римка запретила, сказала: «Не нищие мы» – и даже заказала венок «Любимой мамочке от детей». Увидев его, Олег Иванович Селеверов вытаращил глаза и, коротко поздоровавшись с братьями жены, стремительно зашагал по коридору, словно убегая от неожиданного воссоединения семьи Некрасовых.

Валентину соседки особенно жалели, даже пытались ей смертное собрать, кто что может. Да Римка запретила, сказала: «Не нищие мы» – и даже заказала венок «Любимой мамочке от детей». Увидев его, Олег Иванович Селеверов вытаращил глаза и, коротко поздоровавшись с братьями жены, стремительно зашагал по коридору, словно убегая от неожиданного воссоединения семьи Некрасовых.

По-своему Олег Иванович был даже рад внезапной смерти тещи, но вида не подавал, соблюдая положенные приличия, хотя обида за Мусю не оставляла суровое сердце Селеверова. «С глаз долой, из сердца вон», – подбадривал он мысленно жену, с ужасом представляя, чем закончатся похороны.

Ничем особенным, между прочим, они не закончились. Вернувшись с кладбища, соседки по бараку организовали импровизированные поминки, а немногословные братья Некрасовы выставили во двор ящик водки, опасаясь нашествия на барак бывших Валентининых собутыльников.

Окраинные алкаши вели себя чинно, поминали Вальку с достоинством, приговаривая: «Хорошая была женщина. Добрая». Никто и не спорил. Только Олег Иванович Селеверов недобро смотрел из окна во двор, памятуя бывшие тещины подвиги, и чертыхался, проклиная барачное братство, которое имело обыкновение воссоединяться в самый неподходящий момент: если не на свадьбе, то на похоронах.

Из общей кухни Римка ушла первая (сказывались три бессонные ночи), следом потянулись братья, кто в общежитие, кто в такой же барак. Сердобольные соседки поделили между собой оставшиеся пироги, перемыли Селеверову кости и тоже расползлись по комнатам преодолевать накопившуюся усталость.

– Ну наконец-то, – встретил жену Олег Иванович, взгромоздившись на кровать прямо в одежде. – Все, что ли?

– Все… – устало выдохнула Римма и стянула с головы траурную косынку.

– И что теперь? – задал очередной бессмысленный вопрос Селеверов.

– А что теперь? Комната заводу отойдет.

– Я тебя про комнату спрашивал?

– А про что? – не поняла Римка.

– Братья твои чего?

– Ничего.

– К тебе не просились?

– Ко мне? – удивилась Римма.

– Ну да, к тебе, – подтвердил Олег Иванович. – Не говорили, мол, принимай, сестра, вместе жить будем, в четырехкомнатной-то квартире.

Римка завелась с полоборота. Вспыхнула, подбоченилась и прошипела супругу:

– Да насрать им на твою четырехкомнатную квартиру! У меня мать умерла, а ты про квартиру свою говенную!

Селеверов в долгу не остался и язвительно уточнил:

– Не ты ли ей смерти желала?

– Я-а-а-а? – не поверила своим ушам Римка.

– Ты, – спокойно подтвердил Олег Иванович. – «Чтоб ты сдохла! Да чтоб ты сдохла!» – я, что ли, говорил?!

Селеверова набрала в рот воздуха, чтобы достойно ответить мужу, но вдруг поперхнулась и через секунду пронзительно закричала:

– Я любила ее! Любила! Стыдилась и любила! Всегда!.. Сво-о-олочь ты! Ненавижу!..

– Хватит орать, – небрежно обронил Селеверов.

Встал с кровати, подошел к окну, постоял немного, пока Римка не начала захлебываться, а потом сел рядом с женой и сдержанно погладил по спине.

– Ну что ты, Мусь. Ну хватит. Ну что же поделаешь?

Селеверова зарылась лицом в подушку и замерла.

– Ну прости меня… – повинился Олег Иванович, не убирая руки.

Римка молчала.

– Прости, – повторил Селеверов и, нагнувшись над ней, поцеловал жену в висок. Римма оторвала голову от подушки, посмотрела на мужа и надорванным в рыданиях голосом хрипло пожаловалась:

– Одна я осталась.

– Ну как же одна? – попытался успокоить ее Селеверов. – А я? А…

– И ты, и Лёка с Анжелкой, – быстро согласилась Римка и через секунду капризно добавила: – Но все равно одна.

Олег Иванович не стал спорить и потом еще долго сидел рядом, поглаживая жену по спине, пока та не заснула. И уже погасли все окна в доме напротив, и смолкли все звуки во дворе, а Селеверов все сидел и думал про то, какая странная штука жизнь и какие странные люди. Вот, Дуся, например. Или Римка. А еще он думал о том, что будет шестиметровая лоджия, обитая вагонкой, и, возможно, машина, хотелось бы, чтобы «Волга», и обязательно море, и счастливые дети, и много чего еще, спрятанного в случайно доставшейся четырехкомнатной квартире. «И ничего не случайно», – решил Олег Иванович и преисполнился гордостью по отношению к себе и немножечко благодарностью по отношению к Дусе. Немно-о-о-ожечко… Потому что далеко, на морском берегу, представить Евдокию Петровну Ваховскую у него не получалось, и от этого на душе становилось еще радостнее.

«Всё будет!» – пропел про себя Селеверов и лег спать, чтобы наконец наступило это долгожданное завтра и вместе с ним не менее долгожданное «всё».

* * *

И «всё» не заставило себя долго ждать, налетев на Селеверовых со скоростью курьерского поезда, переехавшего жизнь. Ни походы в заводоуправление, ни визиты в горжилуправление, ни чемоданное существование не могли омрачить так быстро пролетевший период ожидания. А ведь он был, ей-богу. За это время Олег Иванович Селеверов из начальника участка угодил в председатели заводского профкома, девочки пошли в первый класс, а Евдокия Петровна Ваховская по достижении пятидесяти лет с почетом была отправлена на заслуженный отдых как ветеран вредного производства крупного оборонного предприятия. И только Римка постоянно сетовала на то, что время остановилось из вредности к ней, а иначе почему эти треклятые девять месяцев тянулись как девять лет?

– Работать вам нужно, Римма, – неосторожно посоветовала Дуся и тут же пожалела об этом, потому что нарушила границы дозволенного: «каждый сверчок знай свой шесток».

– А я не работаю, что ли? – взвизгнула Селеверова и обвела рукой фанерные ящики, доверху набитые скопившимися за семь с лишним лет вещами.

– Я не то имела в виду, – исправилась Евдокия Петровна.

– Знаю я, что ты имела… – отмахнулась от нее Римка. – Вроде как я чужой хлеб ем…

– Да что вы, Риммочка! – огорчилась Ваховская. – Разве ж я не понимаю? Девочки… Сборы… Муж опять же – принеси, подай… Не просто так. А работа вас отвлечет.

– А с этими я что делать буду? – Селеверова показала глазами на дочерей.

– Уроки, – тут же предложила Элона и начала вытаскивать из портфеля дневник.

– Я те дам уроки! – возмутилась Римка и погрозила дочери пальцем. – Вон на сестру посмотри! (Анжелика тут же приосанилась.) Сидит себе человек, делает, никому не мешает.

– Я не понимаю, – канючила Элона, не желавшая тратить драгоценное время на какую-то глупость.

– А я понимаю? – рассвирепела Римма.

– А я тебе объясню, – пообещала матери Анжела и слезла со стула.

– Сестре лучше объясни, – оборвала ее Селеверова, как всегда оставшись недовольной внешностью дочери.

«Табуретка», – мысленно обругала Лику мать, не справляясь с раздражением. То ли дело Элона! Любо-дорого посмотреть: тоненькая, глазастая, ножки худенькие, фартучек беленький. Красота! А эта – как коробка из-под торта: квадратная, пальцы-сосиски, волосы во все стороны, да еще пыхтит все время.

Римка старалась быть объективной, но ничего с собой поделать не могла: разница в отношении к дочерям все равно проскальзывала. Может, потому, что в Лёке мать углядывала собственные черты. А может, из-за того, что трудно досталась, и болела всегда тяжелее сестры, и ела плохо, и ночами не спала, и вопросы всегда каверзные задавала. А Анжелика? Даже ветрянку не подцепила, хотя в одной кровати спали. И смотрит так все время, словно подозревает. Не девка, а прокурор: до всего есть дело. Чего? Почему? Зачем?

Отец деньги принес – «сколько?», спать ложится – «почитай», сестре уступить – «не буду», переезжать – «когда?». «Это же какая мать выдержит?» – оправдывалась Селеверова, чтобы избавиться от чувства вины, периодически налетавшего на нее, когда Анжелика укоризненно смотрела из-под очков.

Делала она это молча. Просто смотрела – и всё! Тогда Римка сдавалась и гладила дочь по большой голове, называя ту «умница», «красавица», «хорошая девочка». А Элону в порыве нежности звала не иначе как «любимка».

Услышав это, «умница-красавица-хорошая девочка» вздрагивала и начинала страстно ненавидеть сестру; даже представляла, как та заболеет какой-нибудь неизлечимой болезнью, помучается и умрет раз и навсегда без дальнейшего оживления. В своих тайных мыслях Анжелика призналась лишь однажды. И то не родственникам, а самой Лёке, когда та с температурой сорок лежала в Дусиной кровати и слабым голосом звала маму.

– Умри! – вынесла приговор сестре Анжела.

И отправилась на кухню пить «чай-молочай», еще и вприкуску с вареным сахаром. В эти мгновения даже простая вода показалась бы самой вкусной, потому что предназначалась только ей. Лёке сварили клюквенный морс, которым из-за высокой температуры ее еще и рвало.

– Болеет Лёка, – печально констатировала Дуся.

– Болеет, – демонстративно печально повторяла Анжела.

Назад Дальше