Мы памяти победы верны (сборник) - Роман Сенчин 11 стр.


К середине восьмидесятых в дома провели горячую воду, титаны повыбрасывали, а подвалы пришли в запустение. Они и до этого мало использовались – замки постоянно кто-то сбивал, трубы лопались и заливали пол, по стенам расползался грибок; хранить там что-то ценное было опасно.

Но дядя Вася подвал под своим подъездом оборудовал как следует и устроил там нечто типа спортзала. И часто мы сквозь щель в зарешеченном и занавешенном окошечке подглядывали, как он поднимает гири, подтягивается на вделанной в стены стальной трубе, отжимается… Нам это представлялось тогда каким-то нелепым, но пугающим – старику лет под семьдесят, а он занимается физкультурой. Может быть, мы бы и смеялись над дядей Васей, если бы он не был таким огромным, здоровым, мрачным. Шутки с ним могли закончиться плохо…

Магазины – хлебный, молочный, гастроном – находились на другом конце квартала. Нужно было пройти метров триста по центральной улице нашего небольшого, зажатого горными хребтами, города.

Дядя Вася отправлялся в магазины нечасто, и каждый выход становился чуть не событием. Одевался в выходное: летом это было нечто вроде френча, зимой – полушубок с золотистыми овечьими кудряшками. На голове была папаха, но не та, потертая, с проплешинами, в которой сидел во дворе, а новенькая, блестяще-черная. На ногах летом сапоги, тщательно вычищенные, а зимой – белые бурки с черными полосками.

Шел дядя Вася по тротуару медленно, твердо ставя ноги на асфальт; оглядывал окрестности, трудно ворочая головой на короткой шее. Руки обычно держал за спиной, в них покачивалась большая лакированная сумка. С сеткой – которую у нас никто авоськой не называл – дядю Васю не видели.

Обратный путь он совершал через дворы. В одном из них на скамейке, но не возле подъезда, а поодаль, под большим тополем, сидел древний старик. Он был тоже в полувоенной одежде, тоже в папахе, или, может, кубанке. На груди у него был орден Красного Знамени. Круглый, без колодки, совсем такой, как у героев Гражданской войны в учебниках истории. И главное – старик опирался не на палку, а на ножны от шашки!..

Мы, пацаны, иногда пытались подсесть к старику, порасспрашивать его, но он отмахивался, бормотал: «Бегите гуляйте… – И очень быстро начинал сердиться: – Ну, кому сказано!» Иногда совал кому-нибудь из нас ириску или карамельку в засалившейся обертке…

Дядя Вася садился рядом с этим загадочным стариком, и они закуривали папиросы. Так-то дядя Вася почти не курил… Не вспомню, чтобы о чем-то разговаривали, что-то обсуждали. Но такое единение было в их молчаливом курении, будто они без слов передают другу важное, необходимое…

На некоторое время поблизости от старика – во дворе противоположного дома – появился парень в форме десантника. Голубой берет, тельняшка под кителем… Ребята из того дома рассказывали, что парень подарил им свой мотовелик и теперь вот сидит и о чем-то всё думает, никого не подпускает с вопросами… Очень быстро этот десантник исчез – ребята сказали: «Уехал». Но несколько недель он и старик представляли собой загадочное и жуткое зрелище…

О войне наши ветераны не рассказывали, а если их все же приводили в школу, вспоминали что-нибудь забавное из солдатской жизни, так что война нам казалась нестрашной, а скорее увлекательной, как наши собственные игры в войнушку… Военную одежду они не носили, предпочитая рубашки, майки, трико, которое позже стали называть трениками.

Иногда, правда, отправляясь в какое-нибудь учреждение, ветераны нацепляли на свои гражданские пиджаки орденские планки, которые, видимо, должны были служить дополнительным аргументом, что ту-то или ту-то их просьбу, требование нужно удовлетворить. Правда, заметно было, что ношение наград особого удовольствия ветеранам в то время не доставляло.

У дяди Васи же всегда на летней рубахе-гимнастерке или на френче был некий овальный значок с мечом, поверх которого золотились серп и молот, и их обрамляла кроваво-красная лента… Долгое время этот значок был для меня загадкой, но недавно в Интернете я наткнулся на его изображение. Оказывается, это был знак заслуженного работника НКВД.

Понятно, почему дядя Вася вел такую одинокую жизнь во дворе – без друзей, один на лавочке у подъезда, без разговоров и шуток…

Запомнился случай, когда дядя Вася решил присоединиться к кружку ветеранов. Было это, скорее всего, девятого мая восемьдесят пятого года, в сорокалетний юбилей Победы.

Утром на площади состоялся парад, в этот раз особенно мощный, – мимо памятника Ленину и трибун рядом с ним промаршировали колонны расположенной в республике мотострелковой дивизии, солдат внутренних войск (колоний рядом с городом хватало), пограничного отряда (граница была недалеко), милиционеров, проехали несколько БМП и грузовиков с орудиями, «уазики-таблетки» с крестами медицинской службы на боках. Танки пускать не решились, чтоб не попортить и так вечно потрескавшийся асфальт.

Ветеранам вешали на грудь юбилейные медали, ордена Отечественной войны, дарили цветы… Ближе к вечеру во многих дворах города были накрыты столы, и ветераны со своими семьями, с соседями стали отмечать праздник с выпивкой и закуской, с песнями, невеселыми, но душевными, щиплющими душу… Мы, хоть уже не пацанята, которым всё можно, тоже были здесь. За стол не лезли, слушали, что говорят старшие, как поют. Но принимали подаваемую еду, понемножку вина в стаканах. «Только родителям не говорите», – подмигивали старики.

И тут появился дядя Вася. В парадном своем френче, но без непременного знака с мечом. В руке держал бутылку водки. Пытался улыбаться, но улыбка получалась не очень – кривая какая-то, неприветливая.

Подошел, поставил бутылку на стол. Сказал громко: «Поздравляю, товарищи!»

«А ты чего? – вдруг вскочил один из ветеранов, обычно тихий, интеллигентный, носивший серую шляпу с дырочками. – Ты-то чего? Не твоя она, победа!» Видимо, он прилично выпил уже, потому и сорвался. Но никто его не стал останавливать, смотрели на дядю Васю враждебно.

«Да, да, вы там их били, – захрипел дядя Вася, и огромное мясистое лицо его стало темно-красным. – Вы там, а я – тут… Тут их тоже хватало. И они бы в спину вас!.. И еще… вот увидите еще, как они поднимутся, недобитые. Они еще такое устроят! Вспомните!..»

Дядя Вася взял бутылку и медленно, тяжело впечатывая ноги на асфальт, двинулся к своему подъезду.

Наверняка никто тогда, теплым вечером 9 мая 1985 года, не придал значения его словам. Почувствовали облегчение, что ушел. И, видимо, чтоб разбить давящую тишину, жена обожженного танкиста, полная, румяная бабушка, запела девичьим голосом:

«Вот ктой-то с го-орочки спустился, наверно, милый мой иде-от!..»

Другие женщины подхватили, прижались к своим мужьям…

А потом началась перестройка. Сначала радующая и воодушевляющая, а потом пугающая, тревожащая. Конец ее всем известен.

Всё рушилось и разваливалось. И что-то, словно их чем-то отравили, происходило с людьми. Или мне так сейчас представляется?..

Мы, десяток пацанов из соседних пятиэтажек, взрослели. Одни уходили в армию, другие садились в тюрьму… Как-то раз, зимой, в выходной день, несколько ребят зашли за мной: «Поехали на дачи». «Зачем?» – удивился я. «Ну так, походим». То ли были какие-то дела, то ли просто лень удержала, и я не поехал. А через несколько недель в школе состоялось общее собрание. Обычно устраивались комсомольские, а тут – общее, с первого по десятый классы… Всех согнали в актовый зал и объявили: «Пятеро наших учащихся арестованы! Они грабили садовые домики, ломали мебель, уничтожали то, что создавали люди честным и тяжелым трудом!»

Четырех за это посадили, один, младший, которому на момент преступлений не исполнилось четырнадцати лет, остался на свободе. И тут же поползли разговоры, что его убьют. Его и убили через год-полтора – нашли в сквере с проткнутым горлом. Вокруг – круговые дорожки крови. «Долго метался, – говорили знатоки, – пока кровь не кончилась». Кто убил – так и не узнали. Да и, кажется, в то время, в конце восьмидесятых, уже особо упорно и не искали.

Убийств в городе становилось всё больше и больше. Всё чаще и чаще привозили из армии парней в железных гробах. «Это не железо, – как-то раз объяснил один взрослый мужчина. – Это – цинк. Чтобы трупы не портились». И вскоре по городу, из квартиры в квартиру, поплыла запись тихой ядовитой песенки: «Берегите цинк, цинк – подрастает ваш сын».

Хоронили в то время из квартир. Сутки или двое гроб стоял в большой комнате, вокруг сидела родня и друзья. Потом выносили гроб во двор, ставили на табуретки. С покойником прощались соседи. Грузили в открытый кузов грузовика и медленно везли на кладбище, бросая на дорогу пихтовые ветки. Обгонять процессию было непринято, и часто возникало то, что потом стали называть пробками…

Хоронили в то время из квартир. Сутки или двое гроб стоял в большой комнате, вокруг сидела родня и друзья. Потом выносили гроб во двор, ставили на табуретки. С покойником прощались соседи. Грузили в открытый кузов грузовика и медленно везли на кладбище, бросая на дорогу пихтовые ветки. Обгонять процессию было непринято, и часто возникало то, что потом стали называть пробками…

Два цинка привезли и в наш квартал. Не друзья мои в них лежали, но хорошо знакомые парни. Из той же школы, в которой тогда доучивался я… Ездил на кладбище, смотрел, как рыдают над закрытыми гробами их матери, растерянно и виновато смотрят в ямы отцы; самовольно вскрывать цинк тогда никому и в голову не приходило, хоронили вот так… Одного, как говорилось в документах, убило лопнувшим тросом в Туркмении, другой сорвался на машине в ущелье в Киргизии. Но люди были уверены, что оба погибли в Афганистане. В далеком, непонятном, зловещем Афгане.

Закончился Афганистан, начались статьи про дедовщину. Страшные статьи. Призывники ломали себе руки и ноги, глотали стекло, чтоб не идти в армию…

Магазины пустели, за каждой выброшенной на прилавки мелочью выстраивались очереди; в винных отделах случались настоящие побоища… Помню такую сцену в одной из очередей.

Молодой парень орал на старика: «Чё ты мне кровью своей тычешь?! Чё тычешь-то?! Я ее не проливал?» – И стал колотить протезом руки о стену… Тупой стук пластмассы…

Дядя Вася появлялся на своей скамейке всё реже. Кусочек леса не поливал – кран в стене заварили, – и кусты засохли, нижние ветки елок висели серыми космами… Выбираясь во двор, дядя Вася уже не хмуро оглядывал людей, а печально и сожалеюще как-то. Как неизлечимо больных, что ли… Или снова это представляется из сегодняшнего дня мне, знающему, что после восьмидесятых будут девяностые, что наш город, столица одной из автономных советских республик, превратится в огромный азиатский аул?..

Летом восемьдесят девятого года я с горем пополам (куча троек в аттестате, по химии так и вовсе «прослушал») окончил школу и рванул на другой конец страны, в Ленинград. Поступил в строительное училище, но становиться строителем и не думал, да и никто из ребят в нашей группе не видел себя в будущем маляром или плиточником, – все пользовались бесплатной крышей над головой, халявной кормежкой, чтобы устроиться получше или, на худой конец, оторваться перед армией. Я был в числе этих вторых. Рок-концерты, музеи, девчонки, «Пшеничная» водка, обмененная на талончики на сахар…

Через два с лишним года, в конце декабря девяносто первого, в шинели с сорванными погонами (гражданский человек, паспорт в кармане), в своих доармейских кроссовках, купленных у кооператоров на Некрасовском рынке, я вернулся домой – в маленький город, окруженный горами.

Шагал от автовокзала и удивлялся, почему это в семь часов вечера улицы пусты – ни одного прохожего, машины редки, проносятся на бешеной скорости, будто от кого убегая… Удивлялся, но ликование было сильнее: отслужил благополучно, не попал ни в какие горячие точки, которых после Афгана стало полно на территории родной страны. И дедовщина меня миновала…

Завернул по пути в гастроном, хотел купить младшей сестре коробку конфет (деньги были) и остолбенел. В нашем гастрономе было чисто и гулко, из товаров – детское питание «Малыш» и какая-то мочёная трава на тарелке.

«А ты как, пешком шел? – вместо приветствий испуганно спросила мама. – Да ты что?! Одному нельзя по темноте… У нас тут такой бандитизм!..»

Позже, во время праздничного ужина, состоявшего из обильных домашних солений и тушеной брюшины с пшеничной кашей на горячее, родители рассказали:

«А тут этот, дядя Вася, умер. Буквально за неделю до твоего приезда… И ведь как не поверишь в приметы… Плохой это был человек, много зла людям сделал. И вот – когда стали гроб с ним выносить из квартиры, он на площадке не поворачивается… Огромный же этот был. В морг его не возили – что ж, старый человек… В квартиру гроб боком подняли, а тут-то прямо надо. И – никак… Вынули, на одеялах вынести, во дворе обратно положили. А он уже портиться начал, так что… Извини, что за столом говорим об этом… На кладбище почти никто не поехал – мороз, да и не было охотников с ним прощаться».

«Тех бы, кого он в ГУЛАГе замучил, поднять, – добавила сестра, – они с ним по-своему попрощались бы».

Я кивал, конечно, был согласен. А через несколько дней, наблюдая по телевизору, как спускают в Кремле флаг СССР, вспомнил слова дяди Васи, сказанные ветеранам войны за семь лет до этого, девятого мая восемьдесят пятого года: «Тут тоже врагов хватало. И они бы в спину вас!.. И еще увидите, как они поднимутся, недобитые. Они еще такое устроят!»

Немного позже нам объяснили, что Советский Союз был давно обречен, что социализм является нежизнеспособной формой, что почти все подвиги – миф, великие стройки – блеф… Но кто объяснил? Не те ли враги, с которыми боролся и из-за чего стал презираемым окружающими сумрачный дядя Вася?

Михаил Левитин

Чехи

Посвящается М. И. Филиппову

И хаос прежних мыслей ударил в голову.

…немцы, Таганрог, новый порядок…

«Плохой город, неправильный, и еще я со слежавшейся мошонкой», – думал Филип Коварж, отбрасывая одеяло. Он не понравился себе голым, и это его огорчило.

– Нельзя не нравиться самому себе, – говорила мама. – Почему тогда ты должен нравиться людям?

И правда, тело не виновато, это вползли мысли, черные, воспаленные, и заявили свои права. Хаос прежних мыслей…

Чтобы убедиться в некрасивости вокруг, не стоило просыпаться. Квартира не убиралась. За ночь нос и горло забило вековой пылью. Хозяйке было все равно. И при советской власти, и сейчас, в оккупированном немцами городе. Ей было все равно уже тридцать лет. После гибели жениха-офицера в Гражданскую она никогда не убиралась и не любила, когда в её квартире это делали другие.

Немцы были поражены: «Доктор, мы найдем вам квартиру почище!» А между собой говорят, наверное: «Что вы хотите – чех!»

За окном кто-то пьяно кричал по-немецки, ему, оправдываясь, пытался ответить девичий голосок, да так беспомощно и тонко, с такими малороссийскими интонациями, что не оставалось сомнений, кому он принадлежит.

«Маша, – подумал Филип. – Это эсэсовец пристает к Маше!»

Он вскочил и, как был голый, бросился к слюдяному от пыли окну. Не окно, а растянутый рыбий пузырь, сквозь который тусклый рассвет и крик Маши.

…Моя Марусенька, моя ты душенька…

Ничего не было видно.

– Не стану вас лечить, – крикнул он, пытаясь вырвать шпингалеты из пазов, – если вы не отпустите её сейчас же, я же сказал, она не подлежит отправке в Германию. Пока я с ней, никому не принадлежит, у меня есть разрешение, будьте вы прокляты, не стану вас лечить!

Шпингалеты не поддавались, окно не открывалось, потом в секунду раздалось на две половины, и он увидел на уровне подоконника седой колтун хозяйских волос, собранных в пучок, и её надменный, разучившийся удивляться взгляд.

Она стояла под мелко моросящим дождем и смотрела на него.

– Господин доктор, – сказала она по-немецки, – вы совсем с ума сошли?

– Где Маша? – крикнул он.

– Совсем сошли? – повторила она. – Маша спит в своей комнате. Вы своим криком напугали весь город. Придет ваш СС или, еще хуже, полицаи, и вам придется отвечать.

– Говорите со мной, пожалуйста, по-русски, – сказал Филип, оглядывая улицу за её спиной. – Я же вас просил.

– Ах, простите, – сказала хозяйка. – Никак не могу привыкнуть к вашим капризам. Простите, что к тому времени, как вы оккупировали наш город, я не выучила чешский. Откуда было знать, что Бог пошлет мне такого необычного квартиранта. Закройте окно. Сыро. А ваших ворованных госпитальных дров почти не осталось.

Он не спросил, что она делает на улице, откуда вернулась или куда собралась. Все неважно, если Маша спит в соседней комнате.

Прислушиваться бессмысленно. Она спит тихо, с такой неохотой просыпаться, что даже дыхание невозможно расслышать. Она спит, не желая вставать, не желая разговаривать, начать сопротивляться жизни. Она отказывалась воспринимать мир как угрозу, а жизнь как постоянную борьбу с ней. Она не хотела бороться, не хотела вставать, видеть его постаревшее лицо с отеками под глазами. Она спала бесшумно, никому не мешая.

«Что за девчонка? – подумал Филип. – Зачем я спасаю её? Она не нуждается в моей помощи. Если будет нужно – спасется сама. Вот только как?»

Он представить не мог, как может эта шестнадцатилетняя девчонка с задранным вверх, чтобы казаться выше и наглей, подбородком сделать что-либо для себя в этом, сдавшемся на милость победителям городе. Никогда победа не была такой легкой и приятной. Нет, конечно, постреливали со стороны порта, где стайка катеров пыталась уйти к Мариуполю, но выскочили на берег мотоциклы с автоматчиками и открыли по ним огонь.

Назад Дальше