– При чём же здесь мы? – тихо спросил он и встал, собираясь уйти.
Нина вцепилась в его рукав.
– Смотри, у тебя грязь здесь, – прошептала она. – Ты что, упал?
Он молча кивнул головой. Она обхватила его обеими руками и мокрым горячим лицом прижалась к его пальто.
– Не уходи! Давай поговорим! Хоть раз в жизни! Может быть, это и правда конец? Может быть, никакого «завтра» уже не будет?
– Тебе ли об этом беспокоиться? – опять не удержался он.
– Да! – прошептала она, оторвавшись от него и подняв голову с лихорадочно блестящими, распухшими глазами. – Да, я на самом деле умерла тогда! Ты ничего не понял! Я написала правду. Мне и нужно было одно: умереть! Но я боялась…
Она опять с размаху уткнулась лицом в его рукав.
– Боялась, что больно будет? Или, не дай Бог, затошнит? – спросил он насмешливо, освобождая руку.
– Неужели я так отвратительна тебе, что я до тебя и дотронуться не могу?
– О Господи! – простонал он. – Сколько же ты будешь мучить меня! Что это за пытка такая!
– Сашенька, не уходи! Ну, просто: не уходи, и всё! Даже если ты ненавидишь меня, если ты меня никогда не простишь…
– Если бы я ненавидел тебя, – скрипнул зубами Веденяпин, – я бы с тобой не остался под одной крышей после всего… после всех этих твоих фантазий!
– Каких же фантазий! Я это сделала, ну да, я послала телеграмму и карточку, потому что… потому что… я боялась смерти… я не могла… И я обманула себя. Себя обманула, ты слышишь? И мне стало легче…
– Ну и молодец! И поздравляю тебя! – Он оттолкнул её и с размаху сел обратно на кровать. – Ты нашла выход из положения, а то, что сын наш из-за этого убежал на фронт, – так это тебе и неважно! Себя ты спасла!
– Ты отнял его у меня, – прошептала она.
– Опять за своё! – Александр Сергеевич схватился за голову. – Кто у тебя его отнял? Ты, между прочим, себе тоже ни в чем не отказывала! Думаешь, я не знаю об этой крымской истории?
– Какой истории? – Она широко раскрыла глаза.
– Ах, Господи! Да какая разница? Ты ведь, наверное, и представить себе не могла, что тебя увидят в номерах на Тверской? А вот и ошиблась, моя дорогая! На всякую, знаешь, старуху… Узнали, увидели и донесли!
– Кто?
Александр Сергеевич громко расхохотался.
– Ну и разговор у нас! Хотя… если завтра всё кончится…
– Кто меня видел? – повторила она.
– Подробности тебе вряд ли понравятся, – усмехнулся он. – Один мой больной тебя видел. Он тоже был с дамой. Но та была дама простая. Не то экономка, не то приживалка и даже не замужем. А он пациент постоянный, в клинике три раза в год валяется. Ты однажды за кислородной подушкой для горничной прибежала, помнишь? У неё астматический приступ начинался, и ты прибежала. А он, этот тип, он большой женолюб. Увидел тебя и запомнил навеки. Народ-то у нас впечатлительный… К тому же открытый. «Я, – говорит, – вашу супругу с учителем гимназии в номерах видел! Искренне вас преуведомляю».
– А ты что?
– А я ничего. Ну, видел и видел.
– Да ничего и не было! – Она замотала головой. – Он просто меня очень сильно любил.
– Любил? – высоко поднял брови Александр Сергеевич. – Ах да! Да, конечно!
– Я же ничего не говорю об этой твоей девочке. Ну, как её? Танечке?
Александр Сергеевич закусил нижнюю губу.
– Не будем, не будем! – отмахнулась Нина и прижала ладони к щекам. – Ты слышишь? Опять стреляют! Господи! Опять! И как громко! Саша, что это?
Он промолчал. Брезгливое выражение его лица удивило её.
– Я видела сон, – ровным тихим голосом сказала Нина. – Думала не рассказывать тебе, но лучше расскажу. У меня эти женские дела… ну, ты понимаешь, о чём я? Месячные? Они у меня уже года два как закончились. Врачи там, во Франции, сказали, что это от нервного истощения и что это бывает. И вряд ли вернётся. Неважно. А сегодня во сне я чувствовала, как из меня просто хлещет кровь. Два раза просыпалась, проверяла: ничего. Только глаза закрою – опять хлещет!
– Зачем мне эти подробности? – пробормотал Александр Сергеевич, отводя глаза.
– Я проснулась и всё поняла, – не отвечая, прошептала она. – Ты скажешь, что мой сон оттого, что война, и смерть, и раненые везде, калеки, могилы, и мы внутри этого… Но ты пойми: я чувствовала, что кровь льётся прямо из меня, вот отсюда. – Она показала, откуда. – И мне было больно. Почти, как тогда, наяву. Ты помнишь, как я всегда мучилась… каждый месяц… Но я поняла, о чём этот сон…
Александру Сергеевичу стало страшно. Он смотрел на жену с этими её расширившимися глазами, слушал её ровный голос, и тихая холодная дрожь колотила его изнутри.
Совсем рядом с новой, угрожающей силой прокатились выстрелы. Наступила тишина.
– О чём же твой сон? – спросил он.
– О сыне. Ведь это и есть моя кровь и…
Она не успела договорить: в дверь застучали.
– Что за ерунда! Десять вечера! – пробормотал Александр Сергеевич, оглянувшись на Нину, и вдруг словно заново увидел её.
Он мог поклясться, что ни разу – за все эти двадцать лет, пока они мучились и убивали друг друга – у неё не было такого лица. Какое-то судорожное торжество горело на нём. Это была не та Нина, которую он знал прежде, это была незнакомая женщина, а может быть, даже не женщина, а дорвавшаяся до свежей жертвы львица или дикая чайка, которая лишь голосит от восторга, приветствуя солнце, и небо, и море, открывши свой клюв, чтобы все в этом мире услышали крик её и изумились.
– Ну вот, – восторженно, блестя всем лицом, прошептала она. – Ведь я же сказала, а ты мне не верил…
Александр Сергеевич открыл дверь. Его сын, совсем молодой ещё мальчик Василий Веденяпин, стоял перед ним в одежде военного, и страшно пахло табаком из его рта, и волосы – мелкие кудри – белели, как снег, в темноте этой ночи. Он не сделал ни шага навстречу отцу, только застенчиво и жалко усмехнулся, словно не верил своим глазам и не осознавал, что это и в самом деле его отец, а потом отодвинул его правой рукой и вошёл.
…Под утро выстрелы в городе затихли, и в течение получаса – до того, как раздались первые громкие голоса, топот ног и угрожающие посвистывания (но люди, и листья, и дождь моросящий не знали и знать не могли, что то время, когда говорят: «Рождество», «ненаглядный» и дети целуют родителям руки, что то бесконечно счастливое время закончилось и никогда не вернётся!) – под утро отец и мать Василия Веденяпина стояли в тёмном кабинете, где умилённый рассвет дрожал в темноте, увлажняя предметы, – стояли, смотрели, как крепко он спит, боялись дышать, чтобы он не проснулся.
За пару лет до смерти лихой и кудрявый, в рубашечке синей, Сергунька Есенин весьма опрометчиво дал обещание:
– Подождите!
Лишь только клизму
Мы поставим стальную стране,
Вот тогда и конец бандитизму,
Вот тогда и конец резне.
(Не зря не понравился он Дине Зандер, хотя и плясал, и заливисто пел, и друг его, Клюев, был тут же, с гармошкой. Но это когда ведь всё было? Давно! Ещё когда Дина была гимназисткой.) Сейчас он, однако, серьёзно ошибся: не клизму, а ставили к стенке. Вот так. И пол был весь липким и мокрым от крови.
Есенин однажды просился взглянуть, наверное, спьяну, а может быть, сдуру: мол, как там у вас убивают в ЧК? Но Блюмкин скривился: куда тебе с нами? Военное дело не шутки, Серёжа…
ЧК началось в январе 1917-го. И тут же: как будто подпрыгнуло время. Ползло, как улитка, текло, как река, гортензию нюхало, книжки листало и вдруг словно кто-то окликнул: «Пора!»
И время сверкнуло глазами гиены.
Когда во всех учебных заведениях молодого советского государства запретили утреннюю молитву, гимназия Алфёровой, как, впрочем, и все остальные учебные заведения, оказалась в самом что ни на есть бедственном положении. Топить было нечем, и есть было нечего. Девочки кутались в нянины платки, во время уроков постукивали от холода тонкими ногами. Под глазами у них мягко и трогательно легла желтоватая темнота: след страха и недосыпания. По утрам все они, включая педагогов, собирались в актовом зале, уютном и чистом по-прежнему, с прозрачным дыханием воском натёртых полов, с певучим и тоненьким скрипом одной – у дверей – половицы.
– Девочки! – говорила Александра Самсоновна, на каждой останавливая свои бархатные глаза, словно успокаивая. – Молитва запрещена, но можно сейчас помолиться в душе. Давайте немного мы все помолчим и сердцем помолимся.
Девочки опускали глаза. На нескольких лицах появлялись насмешливые выражения, которые умная Александра Самсоновна перехватывала. Ольга Мясоедова, сестра разбойника Валерки, которого и след простыл, кривила тонкие губы, но помалкивала: остальные могли бы её не поддержать. Выждав три-четыре минуты, Александра Самсоновна уходила и возвращалась с большим подносом. На подносе стояли кружки дымящегося желудёвого кофе и чёрные сухарики в большой тарелке. От кофе у девочек розовели щёки, а грызя сухарики, они становились похожи на белок: так быстро и ловко они разгрызали полоски, похожие видом на чёрную гальку.
– Теперь порешаем задачи, а после пойдём поиграем в снежки, – говорила Александра Самсоновна, переводя зрачки с одной на другую. – Сегодня хороший и солнечный день, нисколько не холодно. Хотя конец марта, должно быть не холодно.
И шли на бульвар. И играли. Прохожие, которые постепенно становились всё больше похожими на тени и словно бы только и ждали, чтоб каждому стать своей тенью и жить в виде тени, бежать в виде тени, а если прихватят тебя за рукав, то тенью бы выскользнуть и раствориться, – прохожие с удивлённым страхом смотрели, как разрумяненные, с запорошёнными волосами гимназистки играют в снежки и словно пьянеют слегка от мороза, и всё как в романсе, весёлом и свежем… Ещё большее удивление вызывали муж и жена Алфёровы – она в безрукавке, в платке, в рукавицах, а он – в синем шарфе, с кудрявой бородкой, – которые громко смеялись, играя, как будто им всё нипочём: и сама революция.
– Сегодня услышала новость, – сказала ночью Александра Самсоновна, разбудив своего мужа, который от холода спал не раздевшись, закутавши голову тем синим шарфом, в котором играл на бульваре. – Проснись, Алексаша, послушай.
Александр Данилыч снял шарф и вытер им лицо, просыпаясь. Густые, сильно поседевшие и оттого почти белые в темноте волосы жены осыпали её плечи и грудь, закрыли почти до конца её руки, и казалось, что Александра Самсоновна высовывается из мраморного водопада.
– Ты помнишь ведь Женю Осокину? Она закончила в один год с Варей Котляревской, которая только что вышла за сына Брусилова, Лёшу. Ты помнишь её или нет?
– Конечно, я помню.
– А помнишь, так слушай. Ко мне сегодня прибежала Варя. Я всё от неё и узнала.
В темноте он увидел, как у жены задрожало лицо.
– Женечка была у бабушки где-то на юге, у них там имение, и обратно перебиралась через Екатеринодар. Она застряла в этом Екатеринодаре, ни туда, ни сюда. А там уже красные…
Александра Данилыча передёрнуло.
– Подожди! – мученически стянув пальцами виски, затрясла головой Александра Самсоновна. – А там уже красные. И утром она видит: на каждом столбе объявление…
Она замолчала.
– Что, Шура? – хрипло спросил муж.
– Расклеены объявления, где написано, что женщины возрастом от шестнадцати до двадцати пяти лет подлежат социализации…
Александра Самсонова громко сглотнула.
– Говори! – приказал Александр Данилович. – Перестань спотыкаться на каждом слове!
– Да! Там так и написано: «социализации»! – забормотала жена, глядя вниз и быстро-быстро скручивая и раскручивая край вязаного шарфа, в котором Александр Данилыч сегодня играл на бульваре в снежки. – Это значит, что любой мужчина – любой, понимаешь? – может получить мандат на эту социализацию…
Она опять запнулась и испуганными, заблестевшими в темноте глазами принялась смотреть прямо перед собой, скручивая и раскручивая шарф.
– Да говори же ты! – прошептал Александр Данилыч.
– Мандаты эти выдавал какой-то Кобзырев, начальник большевистского конного отряда, и ещё двое, я не запомнила их фамилии… Какие-то два комиссара.
– Что было в мандатах?
– Там было… что… Нет, не могу!
– Да хватит же, Шура!
– Что человеку, у которого этот мандат, предоставляется право… то есть ему разрешается изнасиловать десять девушек… Там сказано: «Десять душ девушек». Любых. Которых он выберет. Возрастом от шестнадцати до двадцати лет. Или двадцати пяти, не помню…
Александр Данилыч застонал.
– Да! – выдохнула жена. – Да, Саша! Изнасиловать! Там сказано прямо: «использовать»! И под этими словами печать штаба революционных войск Северо-Кавказской советской республики. Ну вот. Я тебе всё сказала.
– Не может же этого быть… – пробормотал Александр Данилыч, оттолкнув её, словно она порола чепуху, которой нельзя верить. – Должны быть какие-то всё же законы…
– Какие законы? – Александра Самсоновна всплеснула руками. – Откуда у этих бандитов законы?
– И сколько же времени… Как их ловили?
– В городском саду. Потом уже просто хватали на улицах. А в городской сад нагнали оркестрантов, приказали играть вальсы. И дурочки эти пошли поглядеть. Тут всех и схватили. Двадцать пять девочек, самых хорошеньких, отвезли во дворец войскового атамана, остальных в «Старокоммерческую» гостиницу и в гостиницу «Бристоль» к матросам. И всех изнасиловали, изуродовали…
– А дальше?
– Почти всех убили и трупы спустили в Кубань и в Красунь. Река там такая.
– Их всех-всех убили?
– Говорят: почти всех. Но Женечку Осокину пожалели, не стали её убивать. Она сказала Варе, что ей попался «хороший человек»! «Хороший»! Ты слышишь? Начальник уголовной милиции. Он её изнасиловал, потом накормил и рано утром помог выбраться из города. А в городе Бог знает что творилось! Трупы девочек уже начали всплывать в пригородах.
– О Господи! Нелюди! – простонал Александр Данилыч.
– Да, Саша, я тоже так думаю: нелюди.
– Откуда взялись они, ты мне не скажешь?
Александра Самсоновна наконец заплакала и закрыла лицо густыми волосами.
– Мне иногда кажется, что эти… ну, как?.. существа, что они всегда были среди нас, ходили, ели, пили, у них даже дети рождались. А потом они какой-то знак, что ли, получили… Какой знак, от кого, не знаю… Как будто кто-то им головой кивнул: мол, можно, давайте… И всё повалилось.
Александр Данилыч внимательно смотрел на жену.
– Потому что так ведь всегда бывает, – сквозь сильную дрожь продолжала Александра Самсоновна. – Вот, кажется, живут плохие люди. Много плохих, много скверных. Но на каждого скверного найдётся хотя бы один хороший, нормальный, и, кроме того, есть же какие-то законы, чтобы справляться со скверными людьми. Закон говорит, что нельзя убивать девочек и насиловать тоже… А сейчас, оказывается, всё можно! Говорю тебе: знак какой-то получили… И все мужики эти, страшные, после войны озверевшие, половина с дурными болезнями, пьяные, грязные… всем им сказали: «Можно!» А что с них-то спрашивать? Ведь им разрешили! Ты понял меня, Алексаша?
– Кто им разрешил? – быстро спросил он.
– Кто им разрешил? – повторила она. – А ты что, не знаешь?
Александра Самсоновна опустила глаза, и странная торжественная горечь разлилась по её лицу.
– В Евангелии ведь как сказано? – продолжала она. – А там просто сказано: «Дети Божии и дети диавола узнаются так: всякий, не делающий правды, не есть от Бога, равно и не любящий брата своего».
– Так что же мне делать? – вдруг спросил Александр Данилыч. – Терпеть всё, как есть?
– А ты решай, Саша, – не поднимая глаз, ответила Александра Самсоновна. – Бояться не стоит. «Господь мне помощник, и не убоюсь: что сделает мне человек?»
– Ты что, догадалась? – удивлённо пробормотал Александр Данилыч.
– Не выйдет у вас ничего, – вздохнула она. – На их стороне знаешь кто? Но если совсем не противиться, Саша, то значит, что все – слуги дьявола. А так хоть: попытка. Какой у нас выбор-то, Господи?
Александр Данилыч привлёк к себе жену свою, и они опять легли, опять натянули на себя одеяло. В комнате было холодно, как на улице, и тусклый рассвет, казалось, только добавлял холоду.
– Сегодня в Мерзляковском наткнулась на старуху, – прошептала Александра Самсоновна. – Стоит в котиковом пальтишке, глаза слезятся. Подошла ко мне и плачет: «Барышня, милая, возьми меня на воспитание! Куда мне деваться? Темно очень стало! Совсем ничегошеньки больше не вижу!» Неподалёку ещё стоял какой-то невысокий господин с такой, знаешь, «французской» бородкой. Он услышал её и так сокрушённо головой покачал…
Пухлые серые облака на небе вдруг задвигались, начали наползать друг на друга, и что-то беспомощное, как у животных, которые хотят согреться, тычутся друг в друга мордами и трутся боками, было в их бестолковых и неловких движениях.
– В городе говорят, – прошептала Александра Самсоновна, – что они решили перерезать всех до семилетнего возраста, чтобы потом ни одна живая душа ничего не помнила.
Странно, но именно в эту январскую ночь, пока муж и жена Алфёровы шептались, на другом конце света, в спокойном и тёплом, как будто весеннем, кирпичном и пахнущем рыбой Бостоне случилось несчастье. Конечно, нельзя даже сравнивать. Просто несчастье, но всё-таки странно. В Москве начинался холодный и тусклый рассвет, а здесь, в этом городе, вдруг потеплело, и разом запели весенние птицы, и даже дельфины в морском отдаленьи всплеснули хвостами и шумно поплыли. Рабочие люди района Норд-Энд, радуясь теплу, вышли на улицу, покуривая свои коротенькие трубочки и потягивая пиво из горлышек тёмно-зелёных бутылок. Раздался вдруг низкий рокочущий звук, потом он стал грохотом, медленным, жутким, как будто бы что-то в земле возроптало, и толща её, пожелавши свободы, дала людям знак, чтобы ей не мешали, а шли бы подальше с бутылками пива и этим вонючим табачным дыханьем, но люди не поняли и, озираясь, застигнуты были внезапною смертью.