Она сразу подобралась. Дрогнул тонкий носик, и взметнулись арочки бровей. Глаза расширились, как всегда, с холодным блеском стекла.
— Сергей Георгиевич, а вы тоже виноваты перед женщиной?
— Я? — удивился он. — Возможно, перед какой-то и виноват…
— Даже не знаете, перед какой?
— Умышленно никому зла не делал, — нетвёрдо сказал он.
Зло женщинам? Бывали ссоры с женой. Бывало, что наказывал дочь. Случалось, что арестовывал преступницу. А зло той, далёкой и опалённой солнцем, утонувшей во времени? И зло ли?
— А неумышленно, Сергей Георгиевич?
— Что-то не понимаю вашего интереса…
— Скрываете?
— Зачем вам это знать?
— Вы меня упрекаете, поучаете, держите за последнюю дуру… А сами?
— Несправедливо женщин не обижал.
— Нет, обижали.
— Кого же? — почему-то тихо спросил он, загодя пугаясь её ответа.
— Меня!
— Что вы говорите…
— Меня вы обижаете все мои двадцать семь лет!
— Я не понимаю…
— У вас колоссальная воля, Сергей Георгиевич, — тоже понизила она голос, приближая лицо.
И Рябинин увидел, что нет в её глазах никакого стеклянного блеска слезы, простые женские слёзы застелили их тончайшей плёнкой.
— При чём тут моя воля?
— За весь наш разговор вы себя ни разу не выдали и не проговорились. Как разведчик. Да вы же — следователь.
— В чём я должен проговориться?
— Посмотрите на этот камень попристальней, Сергей Георгиевич. Его блеск вас не смущает? Не слепит ваши очки? Совесть не жжёт?
— Жанна, опомнитесь…
Она встала и резко пошла по кабинету, найдя простор для такого стремительного шага, что короткие тёмные волосы сыпуче разлетались. Вернувшись, она осталась стоять, теребя ошалевшими пальцами коралловые бусы, которые негромко пощёлкивали.
— Я ждала много лет… Представляла эту встречу. Считала вас благородным человеком… Следователь, в газете о вас писали. Чуткий, сострадательный, вдумчивый психолог… Сами вы не объявились. Испугались. Не поискали меня. Пусть. Но вот я пришла сама пред ваши ясные очи. А вы читаете мне мораль и учите, как жить, притворяетесь, что будто бы ничего не понимаете. Глянула бы на вас мама!
Рябинин тоже встал, чувствуя, что сейчас произойдёт какое-то странное действо, от которого ему нужно защититься, но он не сумеет; вот и очки запотели нервной матовостью; вот и его руки, как и её, не находят себе тихого пристанища; вот и голос сел, как в вату завернулся…
— Глянула бы на вас мама, на испуганного, на жалкого! — уже истерично повторила она.
— Жанна… Я вызову врача…
— А-а-а… Врача. Якобы я сумасшедшая, да?
— Я так не сказал…
— Сергей Георгиевич, я же ваша дочь! Дочь я ваша!
— Вы с ума сошли!
Рябинин влюбился, удивившись сразу всему…
Маше Багрянцевой, которая была такой, а вдруг стала другой, словно её подменили. Лесам и травам, запелёнутым тайным сумраком. Озарённым струям реки, понёсшим вместо частиц глины крупицы золота. Комарам, переставшим нудить и затянувшим что-то весёлое, вроде бы «Пришла любовь, запели радиолы…» И опять Маше Багрянцевой, уже новой, уже подменённой неизвестно кем и как.
Изменились и люди. Начальник партии вдруг заговорил с Машей таким кожаным голосом, что Рябинину хотелось его осадить. Мужчины вдруг начали с Машей пошучивать, а она вдруг стала смеяться — тогда и Рябинин усмехался криво, как одноглазый пират. Мужчины вдруг стали подходить вечерами к её палатке, якобы интересуясь залеганием пород, — Рябинин тогда оказывался рядом и спрашивал, что находится в середине земли. Повариха вдруг стала наливать Маше суп почти без тушёнки — тогда Рябинин не мог есть, намереваясь переложить своё мясо в её миску. А водитель грузовика, интеллигентного вида парень, во время поездок начал сажать Машу в кабину, хотя были и другие женщины — ну, хотя бы томная Люся.
Изменился и Рябинин, впав в странное состояние, когда беспричинный восторг сменялся беспричинной грустью. Говорил он теперь односложно, афоризмами. Выбивая образцы пород, колотил молотком по руке. Путал этикетки — в одном из мешочков начальник партии обнаружил кусок сахара, обозначенный как гнейс. Шурфы рыл долго, а выкопав, стоял на его дне и смотрел в небо. Поубавился аппетит, поприбавилось грусти. Поубавилось сна, поприбавилось радости. Утром он выходил на мокрую от росы траву, как ступал в только что рождённый мир, украдкой смотрел на её палатку, озарённо улыбался и прыгал в остывшие и несущие потоки реки.
В начале августа заболела повариха и уехала на день в поликлинику. Дежурным сделали Рябинина, как самого молодого и неквалифицированного. Предстояло встать пораньше и приготовить кашу. Его сердце обварилось тоской — с кем же она пойдёт в маршрут? Со Степаном Степанычем, пожилым рабочим, вечно смурным мужиком?
В пять утра над водой дрожал розовый туман, застилая тот берег. Рябинин зябко умылся, разжёг костёр и поставил на огонь ведёрную кастрюлю, — как варить кашу, повариха научила. Кашу-то он сварит…
Может быть, с ней объясниться? Мол, я вас люблю… Смешно и старомодно. Простые-то мысли на слова не переложить, а как выразить невыразимое? Разве музыку перескажешь? Поэтому он не любил длиннющих монологов Ромео — стыдно болтать о своих чувствах. Стыдно болтать о том, что должно видеться без слов…
От жаркого огня кастрюля загудела. Он снял крышку и отпрянул — горячий пар шарахнул в лицо, словно взорвался котёл. Рябинин пал на колени и пополз по траве, отыскивая сгинувшие очки. Их нигде не было — значит, они там, в костре. Он пошёл в палатку взять запасные…
Написать ей письмо? Мол, я вас люблю… Тоже ведь болтовня, только на бумаге. А если в стихах? Люди пишут. Хорошие не получатся, а плохие ни к чему. Чиркнуть ей записку на оборотной стороне этикетки для образцов — мол, люблю. Коротко и современно. Но глупо.
Рябинин надел запасные очки и пошёл в палатку поварихи за крупой и солью. Каша варилась в таком порядке рисовая, пшённая, перловая. Сегодня была очередь рисовой. Он отмерил крупы, поддел из стеклянной банки столовую ложку соли и вывалил всё в кипящую воду. Та закрутила рисинки пенным водоворотом. Теперь только помешивай. Рябинин присел на бочонок с капустой…
Спеть ей серенаду под гитару у палатки, благо сквозь брезент слышно дыхание? Например, «Пришла любовь, запели радиолы…» Поют же где-то там. Смешно. Да и голос у него тонкодребезжащий, и гитары нет, и играть он не умеет. И вообще, средневековье.
Рябинин поднялся с бочонка и попробовал кашу. Она была несолёной. Осторожничал он, памятуя о пословице про недосол на столе, а пересол на спине. Пришлось добавить соли и ждать её, уже забулькавшую…
А если к Маше прикоснуться? В любви это можно. Обнять. Поцеловать. Он краснел и оглядывался, будто замышлял коварный разбой.
Каша радостно хрюкнула. Рябинин попробовал её — она была несолёной. Недосол на столе… Он поддел ложку соли и опустил в кастрюлю, которая, как ему показалось, поглотила белый минерал с жадностью, причмокнув.
Умыкнуть Машу? Увезти куда-нибудь в леса и горы. Но они и так в тайге. Тогда в город, в коммунальную квартиру, в комнату, где живёт мама. И на чём умыкнуть? Нет ни коня, ни машины. Не поездом же.
Он ещё раз попробовал кашу — она была так пресна, словно не получила ни крупинки соли. Странное физическое явление. Озадаченный Рябинин присел и всмотрелся в варево — зеленоватая масса утробно почавкивала и пофыркивала. Видимо, без молока рис зеленеет. Но куда девается соль? Рябинин зачерпнул ложку с верхом и сыпанул в кашу. Она проглотила.
А если сделать официальное предложение? Мол, я вас люблю со всеми вытекающими последствиями. Будьте моей женой, чтобы вместе пройти уготованный нам судьбой путь. Но кто он такой? Ни образования, ни специальности, ни заметной мускулатуры… И пути он пока не знал — так, вперёд, в распахнутый мир…
Лагерь просыпался. Туман убегал вниз по реке, и казалось, что его гонит не ветерок, а быстрое течение. Солнце легло на прибрежную гальку, которая блеснула лакированно. Геологи чистили зубы. Рябинин снял с огня кастрюлю и подвесил котёл с чаем — утром больше пили, чем ели.
К столу все шли, подшучивая над новым поваром. Рябинин ошалело раскладывал кашу по мискам…
О том, что исходным сырьём послужил рис, догадаться было невозможно. Плотная, салатного цвета масса походила на расплавленный капрон. Пахла она, или оно, почему-то аммиаком. И всё-таки была несолёной.
Первым взялся за кашу начальник партии. Он коснулся её ложкой, которая сразу же и навсегда прилипла. Начальник потянул ложку на себя. Масса, то есть каша, пошла за ложкой и так шла, пока вся не вытянулась в сарделькоподобную гирлянду. Потом уж и миска оторвалась от стола и повисла на этой перетянутой кишке, тихонько покачиваясь. Все потрясённо смотрели на опыты начальника партии, который, в свою очередь, с ужасом смотрел на резиновый жгут и висевшую миску.
— Он в неё мыло уронил, — догадался вечно смурной Степан Степанович.
Маша Багрянцева легко отщипнула ложкой толику массы и стала жевать нежно, как мороженое.
— А вы знаете, что есть очень невезучие алмазы? Бриллиантом «Великий Могол» владели восемнадцать царей и все были несчастны: погибали, изгонялись, умирали в нищете…
— И мы помрём, — сказал геофизик, разглядывая свою миску.
— Испанский король Альфонс Двенадцатый один хороший бриллиант дарил своей невесте, потом бабушке, затем сестре и в конце концов инфанте — все они быстро умирали одна за другой. Камень вернулся-таки к королю, после смерти которого ни у кого не хватило смелости взять бриллиант…
— У меня тоже не хватает, — признался начальник и опустил миску на стол, в которую жгут из каши убрался моментально, как змея в сосуд у заклинателя.
— Бриллиант «Санси» носил при себе Карл Смелый, чтобы сохранить жизнь, но был убит в сражении. Позже был убит слуга, который вёз камень во дворец. Бриллиант считался потерянным, но догадались вскрыть могилу слуги и в желудке нашли этот камень…
— Когда нас завтра вскроют, то в желудках найдут эту резину, — решил водитель грузовика.
Начальник партии встал, подошёл к бочонку с капустой, взял банку, откуда Рябинин черпал соль, и громко прочёл наклейку:
— Сода.
— Случаем, не каустическая? — поинтересовался геофизик.
Но тут как укушенная вскрикнула томная Люся, и все обратились к её миске. Из бледно-салатной каши торчала чёрная лапа гигантского насекомого такие здесь и не водились. Геофизик потянул за неё…
Из каши вылезло странное существо, каких в природе не было и быть не могло. Два громадных глаза на двух лапах… Но Рябинин существо узнал — это были его очки, завязанные бантиком…
Он растерянно глянул на Машу Багрянцеву — её карие невыгоревшие глаза смотрели на Рябинина нежно, а её далёкая улыбка как бы приблизилась и светила только ему. И невмещаемая радость опалила Рябинина…
— Ещё и ухмыляется! — своим кожаным голосом возмутился начальник.
— Вы с ума сошли, — повторил Рябинин.
— А-а, всё-таки сошла? Тогда вызывайте «скорую», вызывайте!
Она ткнула кулаком в телефонный аппарат, который зло огрызнулся дряблым звоном. Это звяканье вдруг отрезвило Рябинина, возвращая к здравому смыслу.
— Жанна, да с чего вам пришла такая мысль?
— Я забыла, вы же следователь. Вам нужны доказательства, да?
— Ведь какая-то нелепость…
Она рывком села к столу, обдав Рябинина душистым, почти летним ветерком. Ему казалось, что сейчас в её лице всё подвижно и всё живёт своей нервной жизнью: застеленные слезами глаза, дрожащий носик, ломкие брови, резиновые губы…
— Вы с ней вместе работали, так?
— Работал.
— Вы её любили, не так ли?
— Любил, — чуть замешкался Рябинин, не уверенный, что должен признаваться даже её дочери.
— А вот ещё доказательство…
Она затрясла сумку, вдруг позабыв, как та открывается. Рябинин ждал, опять теряя ощущение реальности, — любовь, доказательства, его дочь… Но доказательство она достала и положила перед ним веско, как официальную справку. Опять письмо Маши, кусок её письма. Тот же крупный и ровный почерк, те же самые чернила…
«Мама, а Рябинин, о котором я тебе писала, влюбился. И в кого, думаешь? В меня. Хороший мальчик и цельная натура. Не знаю, как и быть».
— А что написано дальше?
— Об этом всё.
Будь Рябинин волшебником, сделал бы эту Жанну бестелесной и невидимой, растворил бы её в воздухе, перенёс бы куда-нибудь за стены прокуратуры — или сам бы птицей взмыл на крышу с этим письмом в клюве… Хотя бы на десять минут, на одну бы минутку. Чтобы посидеть с ожившими строчками наедине и слиться с их смыслом и с тем временем…
— Жанна, а дата стоит под письмом?
— Мама никогда не ставила дат.
— Оно написано, когда вы уже были на свете.
— Но вы работали с ней и раньше.
— Нет, я работал с ней только один сезон.
— Я совсем не похожа на своего отца…
— Но вы и на мать не похожи.
— Странно…
— Пути наследственности неисповедимы, Жанна.
— Тогда извините меня…
Она успокоилась — даже поправила волосы, растрёпанные нервной вспышкой. Приходил в себя и Рябинин. И чем шире разливалось в нём спокойствие, тем сильнее одолевало удивление. Как же так… Уверовать в его отцовство по нескольким строкам о любви? Ну да, если любовь… Рябинин неприятно ухмыльнулся:
— Если любовь, то должны быть и дети. Так, что ли?
Она, опустошённая своим взрывом, вяло согласилась.
— В жизни — так.
— Женщина, а ничего не знаете о любви.
В начале их разговора она бы взвилась, а теперь лишь лениво прикрыла глаза:
— А кто о ней знает…
— Я! — нахально бросил Рябинин.
Она улыбнулась живей, уже с подошедшей силой, уже с иронией. Видимо, ей стало забавно.
— По крайней мере, больше вашего, — чуть отступил Рябинин.
Жанна поставила локоть на стол, упёрлась подбородком в ладонь и заговорила неспешно:
— Шестнадцатилетней я влюбилась в капитана дальнего плавания. Он был лыс, холост, курил трубку и держал попугая-матерщинника. Я пришла к капитану домой и сказала, что хочу скрасить его жизнь. Варить по утрам кофе, чистить попугаеву клетку, провожать и встречать в порту. Попугай выразился, а капитан от смеха чуть не подавился трубкой. И позвонил моему отцу…
Она замолкла, уведённая памятью в отошедшие годы. Рябинин ждал — точку она не поставила.
— В восемнадцать лет я влюбилась в хоккеиста. Энергичен был, как его шайба. Привёл меня к себе. Все стены увешаны клюшками и голыми бабами из иностранных журналов. Прожила у него месяца три и сбежала…
Жанна вновь умолкла, опять не поставив точки. Рябинин знал, что она её не поставит, пока не выговорится.
— А потом влюбилась в шишкобоя…
— В кого?
— Или шишкобея. Это официальное название. Он ездил в Сибирь на сбор кедровых орешков. Лазал по деревьям, как обезьяна. Там нужна сила и ловкость. Привозил хорошие деньги, а зиму вёл рассеянный образ жизни. Предложил замужество. Подумала, кем я буду? Шишкобойкой? Или шишкобейкой?
— Вы же его любили?
— Сергей Георгиевич, не вводите в уравнения иррациональные числа.
— Вы хотите сказать…
— Я хочу сказать, что с милым рай в шалаше, если милый — атташе.
Теперь она поставила точку, рассказав о своей любви всё. И Рябинин вспомнил, что его беспокоило в разговоре о муже, — тогда ведь тоже была поставлена неожиданная точка.
— Так что, Сергей Георгиевич, кое-что о любви я знаю.
— Ну, а про мужа?
— Что про мужа?
— Его-то вы любили? Или он пошёл как атташе?..
— Любить я больше не захотела. Могла, но не хотела.
Она неуёмно тряхнула короткими волосами, гордясь управляемостью своих чувств.
— Под вашими словами подпишется любой мещанин. Он тоже вытаптывает свою любовь, стоит той забрезжить. С ней ведь хлопоты, морока, переживания, вред здоровью…
— Мне понятны мотивы этого, как вы его называете, мещанина.
— Мотивы?
— Любовь бесполезна, Сергей Георгиевич.
— Ага! — удивлённо обрадовался Рябинин.
— Что «ага»?
— Мотивы, польза…
Его удивление было адресовано ему же…
Уголовно-процессуальный кодекс обязывал следователя находить мотивы любого преступления. Рябинин искал, постепенно увлекаясь, — он уже обратился вообще к мотивам человеческих поступков и человеческого поведения. Зачем? С какой целью?.. На эти вопросы мог ответить каждый. Но вот «почему» Иванов обокрал Петрова? Иванов знал, зачем он это сделал, — чтобы у него прибыло. Но он и сам не ведал, почему решился на воровство. Конечно, Рябинин мог бы раскрыть труды психологов и криминалистов, но не было времени, да и подозревал он тайно, что учёные тоже не знают, почему Иванов обокрал Петрова. Поэтому Рябинин думал и примеривал это «почему?» к своим поступкам и чужим, выверяя одну мелькнувшую мысль другой. Много их прошло, пока на дне почти бессознательных поисков не забрезжила какая-то стройность, какая-то теория — доморощенная, для себя. Появление теорий Рябинина не смущало. Не первая. Но так и должно быть — он работал с людьми, а океан человеческих отношений изучен мельче, чем мировой.
Человеком движут мотивы… Рябинин отыскал их три — польза, любопытство, любовь. Никаких других нет, а сложность или загадочность какого-нибудь мотива объяснялась лишь переплетением трёх основных. Польза, любопытство, любовь.
Но вдруг он заметил, что не всё у него сходится, как в правильно составленном уравнении без какого-то махонького и вроде бы необязательного числа. Польза, понимаемая широко, могла побудить человека строить электростанцию в Сибири, а могла повести на примитивную спекуляцию. Любопытство толкало заглянуть в космос, в атом, в чужие глаза, а могло науськать и на замочную скважину. Вот только любовь — безмотивный мотив осталась сама собой, ибо любили ни за что, будь то женщина, ребёнок или родина.