Fuck’ты - Мария Свешникова 7 стр.


Почему-то за зеленым чаем я ни с того ни с сего спросила:

— А ты разбираешься в наркомании? Употребляешь?

— И то и другое. Я зайду к тебе как-нибудь на ужин.

— Наркоужин?

— Там видно будет, — он многозначительно улыбнулся.

Далее он перечислил весь список гастрономических изысков, которые он не переваривает. По-моему, он питался исключительно овсяной кашей, мезимом и закуривал шмалью.

Швабра № 1, или Homo erectus

Москва — столица бесконечного сокрытия фактов, особенно наличия кого-то, кроме. У Романовича под крылом ютилась Жанна, у Макса статью расходов составляла жена, а, может, еще и пара девятнадцатилетних созданий, а я просто не любила убираться, хотя и держала под рукой Кирилла.

Девушек моих мужчин я называла швабрами; за ними даже закреплялись номера: швабра номер один, швабра номер два и так по нарастающей. Родилось это просторечное прозвище из-за Жанны. Она была иссиня-черной, с губами, один размер которых уже вульгарно свидетельствовал о любви к оральному сексу, немного полновата — или кости были широкие, в общем, дурна и постоянна. Должна отметить, что она периодически умудрялась неплохо одеваться — никакого шика, но: строгие черные брюки с выглаженными острыми стрелками, плащи до колена, затянутые широким поясом. Однажды я встретила их с Романовичем на открытии очередного японского бара для многоимущих и буквально свалилась со стула. От рук, скрещенных крепко и нежно, взгляд пошел к лицам. Видимо, ее губы больше не помогали, и она решила поиграть с волосами, и похоже, самостоятельно… Выжженные до желто-оранжевого цвета волосы, секущиеся концы — как сухие осенние ветки…

Обязанные случайной встрече, мы стояли и пытались завести беседу, но темы исчерпали себя на погоде. Я же все время старалась не акцентировать взгляд на ее волосах, мысленно била себя по губам, но это было невозможно, как в детстве ребенку очень тяжело отвернуться от страшного до безобразия калеки.

Я вспомнила Настю с ее вечным советом думать о suck’уре, при этих мыслях открываются чакры и женщина становится животно-сексуальной, раскрепощенной и спокойной. Еще Настя советовала во время экзаменов делать вагинальную разминку — ритмично сжимать и разжимать мышцы влагалища. Говорит, успокаивает. Одна наша общая знакомая могла кончить, сидя на паре, поэтому ее конспекты не пользовались особой популярностью — ровный почерк становился все более упругим и надрывистым, а потом небольшой прочерк. Видимо, оргазм.

Эти мысли шторкой закрывали кадры близости знакомой пары: ее волосы проходят по его груди, колко и цепко опускаются на плечи, а он пытается обхватить ее губы…

Такие домыслы порождают ненавистные мне женские разглагольствования. Мы тогда с Настей вели привычную беседу на тему мужчин:

— Почему мужчины, которые нравятся успешным и симпатичным девушкам с нормальным уровнем IQ, выбирают себе краль, застывших в состоянии Homo erectus’а?

— Может, она человек хороший?

— Ага. Только скрытный. Или мы, прикрывшись надменностью, деньгами и разыгранной сексуальностью, забываем о главном. Разочаровавшись многомного раз, действительно стали стервами, в то время как глупые швабры все еще верят в любовь?

…а кто же неудачницы: мы или швабры???

— Так может, мы просто боимся стать швабрами, но это единственный способ быть по-женски счастливыми???

— Или нам нравится сублимировать личные неудачи в творчество и карьеру? — стук бокалов. — Чин-чин! За швабр!

…И что было сначала: курица или яйцо, личная драма или желание эмансипировать, школа благородных девиц и природа вожделения, животное или Homo sapiens, живущие внутри нас?..

Кто-то говорил, что швабра — это уютная пергидрольная проститутка, не требующая денег, кто-то — что это бегство от комплексов или отдых после охоты, некоторые утверждали самодовольным басом, что не отказались бы от хохлушки с большой грудью.

И тут стало ясно, что швабра содержится в каждой из нас, но только реакция наступает при некотором постороннем химическом составе. Но каком? Комплекс? Страх? Моногамия? Любовь?

…Один мой друг сказал, что заплатил бы за ночь со мной годом счастья со шваброй. Блеф, конечно…

— Насть! Но, может, мы правда слишком дорогие игрушки в эксплуатации?… И что лучше — ночь экстаза или неделя вкусной еды и уютного одеяла?.. А кто сказал, что мы — это экстаз? Я думаю, мы переоцениваем ситуацию.

— Может, ученым пора заняться разработкой формулы активизации швабра-инстинкта?

За свою жизнь я видела немало швабр, и с каждой из них мужчина был спокоен.

И действительно будь проклят тот идиот, кто выпустил из школы благородных девиц?

Я пристально смотрела в ее голубые телячьи глаза. Дело в том, что у нас есть все, кроме. А у них то самое кроме.

Жанна подошла и начала копошиться в дешевой сумке. Откровенно говоря, желания завязывать беседу не возникало, ведь все сказанное будет обращено против меня.

Она начала разжимать губы, и первые звуки пролились на груду безудержного молчания.

Только девушка с высочайшей степенью развития могла учудить следующий разговор Homo erectus’a с Homo superior’ом. Не буду объяснять, ху из ху[5].

— У тебя глаза настоящие?

Меня выстегнуло, нокаут, 5:0.

Я где-то минуту думала, как на это реагировать, но потом собралась с силами и ответила.

— Я на сто процентов природного происхождения.

— Я думала, таких глаз не бывает. У меня вот, естественно, линзы, посмотри…

Полиэтиленовый кружок, подобный латексу, с синими вкраплениями, прилип к указательному пальцу на ее руке.

Жанна так широко раздвинула веки, что ресницы отпечатались под бровью аккуратными черными точками.

Ну неужели кто-то покупает еще глаза, как у рогатого скота, это же немыслимо! Может, я просто не могу принять негласное поражение. Так ведь я и не пробовала бороться.

Она прильнула ко мне с явным желанием покопаться в зрачках. Я откинула ее руки и тут же отошла на безопасную дистанцию. От такого поворота событий я отходила еще пару дней. Швабра полезла своими когтями трогать мои зеленые глаза… Определенно Homo erectus.

Теперь я не могу думать о сакуре и есть в японских ресторанах.

Жену Макса я пока не знала… Но что-то мне подсказывало, что ничего хорошего от нее ждать не приходится. Интуиция. Или ангел-хранитель через постоянно изменяющееся текстовое пространство передал. Конец связи. Тчк.

36,6

Один мой хороший друг сказал, что Москва — это ледяное море, где все время приходится ждать погоды. У моря не бывает погоды, у него всегда все хорошо. А гидрометеобюро не врет, оно просто путает место и время.

Соленое, как кровь, жестокое, как любая стихия, бездонное, как глаза привлекательного по запаху мужчины, ветреное, как любая девушка в девятнадцать, и непостоянное, как и все отношения, вот оно — московское море.

За пять минут до того, как Макс позвонит и предложит встретиться, я уже его жду. Жду, как мы будем цедить минуты за странным завтраком в шесть часов вечера во «Фреско»… Последняя наша встреча закончилась пущенной, как пуля ИЖ-71, фразой: «Детка, я женат».

Он сидел за столом и угрюмо листал Moscow times, срывая зубами с вилки куски говядины, разделывая, как хищник лань, разрывая упругие мышцы и прожевывая быстрыми и четкими движениями скул, проглатывал, оставляя столовый прибор висеть между большим и безымянным пальцами.

Я села напротив и начала рассматривать его достаточно узкие и сухие губы, уголками которых вырисовывалась чуть едкая гримаса; она разлеталась, и била осколками, и действовала, как первая сигарета после длительного отказа от никотина.

— Поехали со мной в мастерскую к одному художнику… Только это, скажем так… не ближний свет. Так что могу тебя отвести домой сейчас или после, но уже не знаю куда.

— Как это?

Он улыбнулся, как я улыбаюсь бабушке. Я вообще ей часто улыбаюсь, то ли в силу своей развращенности, то ли ее наивности, то ли и того и другого.

— Узнаешь.

— А где находится эта мастерская?

— В Отрадном…

— Я там никогда не была.

— И незачем тебе там бывать. Разве что со мной.

Он опять дал неясным эмоциям с силой притяжения, отличной от нуля, скользить по воздуху, слетая с ровных зубов.


Мы ехали, собирая все московские пробки…

Шел самый обычный январский дождь. Со снегом и туманом. Вот как.

— А что за художник?

— Антон Матильский.

— Не знаю.

— Маленькая, ты еще вообще ничего не знаешь! За это я тебя и люблю.

Ну, ничего себе. Виделись раз пять за жизнь — и уже любит. Или это просто слова. Но даже враньем на пятой встрече не кидаются.

— Ты же женат.

— Хочешь, разведусь и на тебе женюсь!

— Пока нет.

— Скажи, как надумаешь.

— А что за художник?

— Антон Матильский.

— Не знаю.

— Маленькая, ты еще вообще ничего не знаешь! За это я тебя и люблю.

Ну, ничего себе. Виделись раз пять за жизнь — и уже любит. Или это просто слова. Но даже враньем на пятой встрече не кидаются.

— Ты же женат.

— Хочешь, разведусь и на тебе женюсь!

— Пока нет.

— Скажи, как надумаешь.

— Вот ты… Не хочу с тобой разговаривать.

— Ну и не разговаривай.

Дождь ледяными глыбами вечера стучал по боковым стеклам, а дворники, окутавшись, как ресницы, пухом, терли по тому, что называется лобовым.

Когда я не могу говорить, я пытаюсь жевать, но от этого хочется еще больше.

Мы свернули с Алтуфьевского шоссе на темные улицы, скрытые под навесом панелек, которые хоть и выравнивали перспективу и уносили куда-то вверх, но еще более ломали, чем уносили. Грязный серый город… Мы проезжали темные дворы с огромными мусорными баками и разодранными на щепки скамейками, обляпанным воздухом периферии, снегом и чем-то, отдаленно напоминающим затхлый походный котел.

Такими обезображенными отсутствием эстетики или даже приличия пейзажами мы въехали на территорию школы. В шестидесятые годы их лепили в каждом районе — панельные пять этажей без лифтов. В них всегда пахнет дешевыми щами и сменкой из раздевалок, обувные комплекты теряются, забываются и остаются навеки преть в зарешеченной, с крючками, разрывающими настроение, с вешалками, собранными в хаотичную алюминиевую систему, раздевалке, около которой сидит за маленькой партой неимоверно великий охранник.

Вот в такие места иногда заезжают дорогие машины и люди, одетые на миллион.

Я думала, что в школах постоянно горит свет, оказывается, так только в дни родительских собраний.

Я опустилась каблуками на мокрую расквашенную землю и, едва не поскользнувшись, чуть не упала в пучину прошлогодней грязи, поднялась по ступенькам со множеством облупков, трещин и раскрошенным гравием поверх.

Макс шел впереди, иногда подхватывая меня за руку. Ненавижу мужчин, которые торопят — а он бережливо направлял — не более. Я же говорю, еврей.

Мы прошли вдоль газет со множеством фотографий десять на пятнадцать: походы, соревнования, литературные слеты в забытых библиотеках панельных девятиэтажек. Не так давно я тоже училась в школе, но школа у меня была другая — белая, светлая какая-то, и там пахло пиццей, а не щами… И находилась она на Пречистенке, а не в Отрадном.

Мы прошли мимо охраны, которая, как мне показалось, даже не заметила, что кто-то тенями проскользнул на темную лестницу, ступенькам которой не было конца, а он был — на пятом этаже, минуя кабинеты химии, еще одну лестницу, уже узкую, почти пожарную, ведущую на чердак…

А там горел свет и играла старая Enigma.

— Это Антон! Антон…

Антон поцеловал мою руку и, не отводя голову от руки, глазами, а потом и словами спросил:

— Тоже художница?

— Нет, просто… — я почувствовала неловкость и смущение.

— …отлично пишущая журналистка, — перебил его вопрос пахнущий Armani.

— Ты же меня никогда не читал? — резко оборвала я его хвалебную оду.

— А мне не надо читать, — тихо и спокойно, как будто отчитывая за глупость, ответил куда-то под нос, воздуху. Макс прервал беседу и направился смотреть еще не высохшие работы, аккуратно выбирая огромные холсты, запрятанные между белесых штор. Запах краски теперь невольно ассоциируется с кровью.

— На Менегетти похоже, — ответила я аукционно-насмешливым тоном, из-за чего внутри образовался комок стыда.

— Это он и есть… Почти…

Некоторые люди покупают для оформления копии, они стоят раз в десять дешевле, около тысячи евро за картину, а в качестве элемента интерьера — смотрится превосходно, никто, кроме специалиста, не отличит. Зато для знающих людей это — вложение денег, всем известно, что если мастер заболевает, его картины тут же взлетают в цене, и каждый держатель этого вложения тихо надеется, что наступит кончина художника и он, наконец, приумножит свои капиталы.

Мы все друг друга поняли, когда общаешься с такими людьми, разучиваешься задавать вопросы, касающиеся производства условных единиц: во-первых, ничего кардинально нового, во-вторых, лишняя неловкость ни к чему хорошему не приведет.

— А где здесь туалет?

— Вниз по лестнице, проходишь кабинеты и по правой стороне в конце, кажется, будет женский… — ответил художник, как будто сошедший с портретов Серова.

Я оставила сумку, пальто и, кинув полупрощальный взгляд, ушла, проведя рукой по масляной, с каплями краски от последнего преображения, стене…

Я спустилась по первой лестнице на пятый этаж. Развратно поскрипывал выложенный елочкой паркет…

Ни зги не видно. Не знаю я, что такое эта зга, но ее тут точно не видно.

Я прошла по коридору и уже возле поворота остановилась. Темнота почему-то всегда заставляет смотреть назад. Именно поэтому утро вечера мудренее, и, наверное, все потому же самые странные воспоминания наползают, когда темнее. Все дело в зге.

На другом конце коридора, в правом углу, между гигантскими двустворчатыми дверями кабинета литературы и пожарной лестницей, прорисовывался силуэт, почти статичный, лишь сталью взгляда пронзающий дерево дверных рам.

Я чиркнула зажигалкой, чтобы найти выключатель, но его не было — как будто все в этом здании подчинялось вечеру — как будто не бывает сумрачных будней и солнечных перемен, а только вечерняя пустота масляных стен… Я обернулась снова — на месте силуэта застыл пласт сигаретного дыма… А растворившись, как осень, обнажил пустоту.

Я снова свернула в огромный коридор, о стекла бились тугие ободранные ветки, а с подоконника слетали куски белой краски, поверх которой, наверное, были написаны фамилии и ругательства, прилеплен мятный «Орбит» и еще черт знает что.

А силуэта на прежнем месте не было… Но он оставил после себя запах Агташ, который материализовался где-то позади меня, но пока не дотронулся… Ведь осязательный образ вовсе не означает моментального прикосновения на уровне физики, кабинет которой был по правую руку от кого-то из нас.

Темнота заставляет обернуться, а вот запах наоборот. Странная логика, хотя, может, и интуиция.

Только я могла на втором курсе подойти к декану и выпалить вот такой монолог:

— Виталий Серафимович. Я понимаю, насколько важно логическое объяснение происходящего в жизни и творчестве. Но я девушка, и у меня интуиция, а не логика. Нет у меня логики! По природе не заложено. И к ней все вопросы, а никак не в мою зачетку.

Я действительно не знаю ни одного логичного поступка, совершенного мной в здравом уме и трезвой памяти. Предмет «логика» я сдавала семь раз.

То, что было сзади, приблизилось еще на один шаг. И этот шаг позволил по слуху ощутить знакомую походку, на уровне грудных мышц прочувствовать дыхание и кончиками пальцев в мыслях дотронуться до мягкого свитера. Вот так оно чувствуется на расстоянии в полшага.

Когда тебе пятнадцать, ты задаешься вопросом «А что же будет?», когда семнадцать — прорицаешь «Чего только не будет», а в девятнадцать ты не задаешь глупых вопросов, ты выдаешь идиотские ответы. И правильно делаешь. К чему разумности, если вся жизнь — сплошное безумие, в котором логика убивает силу момента, разум подавляет сексуальный хаос, а анализ ставит окончательную точку?

Пятью точками, пальцами срывались тени с белой рубашки, и руки заполнили то расстояние, которое позволяет видеть эти тени. От дыхания позади на спине появляется вихрь приятного холода, чуть вздрагивает и поднимается к потолку плечо с лежащим на нем подбородком. И в этот момент хочется обернуться, а вихрь уже не холода, а медленной, не чувствуемой никем другим дрожи проходит по всему телу, рапидом уводя в немного другое измерение — 2D или что-то вроде того… Здесь вся игра в том, что нельзя нарушать молчание — ни звуком, ни словом, ни шорохом.

А я просто провела между пальцев его рук, на секунду задержав и выплеснув что-то женское в прикосновении, и ушла вперед… Не оборачиваясь. Проверить, кто из нас первый сдастся и произнесет хоть слово… Я шла, прекрасно понимая, что вот-вот прерву движение и как ледяная статуя повисну в воздухе, а потом обернусь. А он стоял на месте, зная, что я поверну ухо, щеку и арабскую сережку на сто восемьдесят градусов. А потом мы мысленно, телепатически или даже телекинетически будем решать, кто же сделает первый шаг. А получится все само собой. Разумеется. Но только без разума.

Он просто не дал мне уйти, и дело не в том, что он держал руку, крепко впившись пальцами в мою ладонь с прорисованной странными линиями судьбой. Зачастую мы пытаемся уйти, чтобы нас держали еще крепче, поэтому умная женщина уходит только два раза.

А дальше я обернулась, и он отпустил мою руку. Видимо, он и есть моя кара. И было три минуты странного прикосновения губ, продуманных и вписанных в контекст тел движений… А потом он сказал…

Назад Дальше