Автохтоны - Мария Галина 26 стр.


– Андрыч вас всех надул, – сказал он и тоже пошевелил затекшей шеей, это вейнбаумское кресло было очень неудобным. – Я думаю, он нарочно так всех расставил, так все распланировал, чтобы основная сила досталась ему.

– Может быть, – согласился Костжевский. – Только почему же тогда он так выл?

– Наверное, не рассчитал удара. Что было дальше?

– Дальше я плохо помню. Что делал? С кем? Экстаз, да, боль и экстаз, это я помню. Как попал домой? Дома мне стало легче. Я смотрел на себя в зеркало. Трогал одежду. Вещи. Потом прибежала Валевская. Она плакала и смеялась сразу. Кричала, это Ковач во всем виноват. И она его ненавидит. Потом, что она его любит. А ненавидит Андрыча. Что Андрыч это сделал, потому что ревнует ее к Ковачу. Смеялась, никак не могла остановиться. Я принес воды, она выплеснула воду мне в лицо. Пришел Нахмансон и увел ее. Он ничего не понимал, бедняга. Он не был на премьере, что-то случилось на железной дороге, кажется, кондуктор сошел с ума, нарочно не перевел стрелку, и состав врезался в другой состав. Я… пошел к Андрычу, ну да. Он был очень оживлен. Я спросил, как он себя чувствует, он сказал, никогда не чувствовал себя так хорошо. Все в порядке, я знаю про Валевскую, знаю про тебя, это реакция, так и должно быть, пройдет немного времени, и все наладится. Ты получил силу, с которой поначалу не смог совладать, вот и все. Разве ты не чувствуешь этого электрического тока, этой легкости? И правда. Все наладилось. Мы были… легки и веселы, даже эта несчастная Корш. Она вдруг начала баловаться предсказаниями, иногда очень точными. И даже похорошела. Весь мир лежал перед нами, как роза на ладони. Только вот Ковач… Я видел, что между ним и Андрычем электричество, но думал, это из-за Валевской. Ей всегда нравились страсти, а тут она совсем обезумела. Только потом я узнал, что Ковач сразу после спектакля сжег партитуру. Он сразу понял, что-то пошло не так. Но молчал.

– Почему?

– Не знаю. Не хотел нас пугать, наверное. Андрыч уговаривал его попробовать еще раз. Быть может, угрожал. Но, похоже, Ковач и сам не знал, где ошибка. Пытался вычислить и не смог. В конце концов он просто исчез. Его пытались искать, но он как в воду канул. Больше всех расстроился, кажется, Нахмансон. Он был к Ковачу очень привязан. Потом я стал замечать странности. Поначалу незначительные. Корш опять скособочилась, стала заговариваться. Что-то прорицала, но бессвязно, невнятно. И все время смотрелась в зеркало, смотрелась в зеркало. Валевская… ну, понятно. Андрыч вернулся к своим опытам. От него воняло химикалиями, под ногтями засохшая кровь. Корш помогала ему. Кажется. Я… мне казалось, я в порядке. Нам всем казалось, что мы в порядке. Потом война. Меня вызвали в Варшаву и отправили обратно с инструкциями. Кто-то сдал резидентуру, всех брали, чохом, без разбора. Я сидел на явочной квартире и ждал связного. Пришел Андрыч. Он сказал, что да, он связной от центра, это не обсуждается. Но те приказы, которые шли через него, мне показались… странными.

– Да, я знаю эту историю.

– Но вы не знаете, что он пришел ко мне в подвал. К Сакрекеркам. Гладкий, в новой форме. Скрипел портупеей. Привел к себе в кабинет, усадил на стул. Дал воды. Сигарету. Сказал, он договорился, меня выпустят. Но я должен сказать ему, где Ковач. Он давно разыскивает Ковача, может, я… Я сказал, я понятия не имею, где Ковач. Откуда? Он поверил.

– Вы знали, где Ковач?

– Он сидел в том же подвале, – сказал Костжевский. – Его взяли за диверсию на железной дороге. Андрыч смотрел ему в лицо и не узнавал. Ковач узнал Андрыча, я видел, но раз он молчал, не стал и я. Там все подвалы были забиты. Мокрое человеческие мясо. Потом всех расстреляли. Просто ставили к стенке, оттаскивали и ставили следующую партию. А меня выпустили, да.

– Потом?

– Потом я делал все, что должно, – сказал Костжевский. – Я был неплохим командиром. Какое-то время. Потом… однажды, я брился перед зеркалом, и не узнал свое лицо. Кто я? Зачем я здесь? Я вышел и начал всех спрашивать, кто я. Прибежал порученец. Меня отозвали, конечно.

Лидия стояла за креслом, положив руку Костжевскому на плечо. И впрямь кариатида, молчаливая мраморная женщина, подпирающая чужую поехавшую крышу.

– Андрыч отыскал меня уже после войны. Он к тому времени занимал какой-то мелкий пост, что-то по культуре. Думаю, это он выхлопотал Валевской особняк. Он уже был очень странным. Заговаривался, хихикал. Толковал что-то про кровь. Говорил, надо еще попробовать, он недоучел, надо еще раз. И чтобы я нашел ему Ковача. Срочно. Срочно. Он все уточнил, он поправил кое-что в либретто, он переделал одну триграмму в пентакль и все будет хорошо! Хотя и так все хорошо, конечно. Просто будет еще лучше. Лучше? Я хотел его убить.

Костжевский посмотрел на свои руки. У него были красивые мужские руки, поросшие светлым волосом.

– Он не испугался. Опять засмеялся, лицо… все время двигалось, шевелилось. Ковач, все упирается в Ковача, он наводит справки, у него, у Андрыча большие связи; он даже написал книгу о Коваче, биографию, очень пафосную, про умолкнувшего гения, мало ли, вдруг кто отзовется. Тут уже расхохотался я. Я сказал ему, что Ковач был у него в руках, что он сам его упустил там, в подвале Сакрекерок, он просто не узнал его, не узнал его. Ковача пристрелили в затылок там же, вместе со всеми. Он сказал, не может быть, он жив, он должен быть жив, нас вообще нельзя убить, ты не знал? Я сказал, я уже мертв. И вышел.

– Вышли на улицу и…

– Пошел к Сакрекеркам. Зачем? Там уже опять был монастырь, им вернули. Пытался попасть в тот подвал. Они… ну, поняли, что я не в себе, и приютили меня. Я там рубил дрова, все такое. Их не заботило, что я совсем не меняюсь, они приняли это как… мир полон чудес, это в его природе. А это такое маленькое чудо, совсем незначительное. Потом… она там подрабатывала, расписывала им капеллу. Вот и все.

– Ты должен помнить, кто ты, – сказала Лидия низким голосом, – ты команданте. Ты защитник. Когда настанет пора подняться, ты поднимешься. Нужно ждать и готовиться.

– Я команданте, – согласился Костжевский. – Я жду своего часа.

– И вы больше никогда не видели Андрыча?

– Я больше никогда не видел Андрыча.

– А все-таки, как вы здесь оказались, Вацлав? И вы, Лидия? И зачем? Я думал, Вейнбауму грозит опасность. Я думал…

– Я попросил его посидеть со мной, – сказал Вейнбаум весело. – Нам, старикам, иногда бывает так одиноко.

– Вы нас шантажировали, – Лидия раздула ноздри. – Вы… сказали, если мы не придем… вы угрожали выставить нас из… из…

– Моя дорогая, – сказал Вейнбаум ласково. – Ну нельзя же принимать все настолько всерьез. Я никогда, никогда бы не причинил вред моему старому другу.

– Выставить? – переспросил он.

– Я, видите ли, владелец этой ресторации, – Вейнбаум скучно пожевал губами. – И масонской. И «Синей бутылки». Должны же быть какие-то развлечения у бедного одинокого старика.

– Совести у вас нет, – сказал он Вейнбауму.

– Что вы! – радостно вскричал Вейнбаум. – Какая совесть!

– Так что если вам нужна партитура, вы промахнулись, – сказал Костжевский совершенно здравым голосом. – Партитуры нет. Мало того, существуй она, от нее бы не было никакого толку.

– Разве ты не понял, Вацек, – Вейнбаум поерзал по кушетке, – ему не нужна партитура. Он и не знал ничего про партитуру. Он затеял весь этот шум, чтобы выманить Андрыча. Он ведь приехал убивать Андрыча. Убивать Вертиго.

* * *

– Коль скоро у нас ночь признаний, ваша очередь.

Костжевский поудобней уселся в кресле и вытянул длинные ноги. Лидия примостилась рядом на полу – зеркало, глядясь в которое Костжевский остается собою пределах, отпущенных ему умолкшей музыкой Ковача. Что с ними будет, когда амальгама высохнет, пойдет трещинами и свежий сияющий овал потускнеет?

– На самом деле, – он пожал плечами, – это очень короткая история. И простая. Не то, что ваша. Был человек, тихий, книжный. Занимался Серебряным веком. Малоизвестными фигурами. Конечно, мечтал раскопать что-нибудь эдакое. И вот однажды к нему по почте приходит посылка. И в этой посылке некая рукопись, причем отпечатанная на машинке.

– «Смерть Петрония»?

– Да. «Смерть Петрония». И он списывается с адресатом. И ему, нашему архивисту, кажется, что он что-то нащупывает. Потому что, понимаете, сначала в Питере, а потом в Москве какое-то время подвизался некий У. Вертиго, и хотя сам этот У. Вертиго себя ничем особенным не проявил, но был как-то связан с «Бубновым валетом», а рукопись, которую наш архивист получил, как раз и была подписана этим самым У. Вертиго. И поскольку рукопись была отпечатана на машинке и притом сравнительно недавно, то по всему выходило, что нашлись наследники и эти наследники хотят связаться… А это значит, там есть еще что-то, архив, в частности, переписка, в частности, со Штайнером, и даже, кажется, с Белым, и вроде бы эти наследники готовы ему уступить и просят не так уж много, но как можно быстрее. А это начало девяностых, и денег в институте нашему архивисту уже почти не платят, он пытается выбить какой-то грант, но это дело долгое, а наследники торопят. Так что он собирает все, что есть в доме, снимает с книжки и едет… И приезжает сюда, и останавливается в «Пионере», потому что денег на гостиницу у него, понятное дело, нет. А через пару дней звонит домой по межгороду. Матери не было, взял трубку я. Он говорил очень возбужденно, я почти ничего и не понял. Что-то о новом человеке, о музыке сфер. Почему о музыке, спросил я, при чем тут вообще музыка. Ах, да. «Смерть Петрония». Опера. Постановка. Говорил, подожди, вот я приеду, и… Ты выпил, спросил я, он вообще-то не пил практически. Он сказал, нет и засмеялся, странно… Боже мой, сказал он, этот Вертиго, ты представляешь? Я говорил с ним, он держит в ладонях тайну… Почему вы сели в тот трамвай, Вейнбаум?

– «Смерть Петрония»?

– Да. «Смерть Петрония». И он списывается с адресатом. И ему, нашему архивисту, кажется, что он что-то нащупывает. Потому что, понимаете, сначала в Питере, а потом в Москве какое-то время подвизался некий У. Вертиго, и хотя сам этот У. Вертиго себя ничем особенным не проявил, но был как-то связан с «Бубновым валетом», а рукопись, которую наш архивист получил, как раз и была подписана этим самым У. Вертиго. И поскольку рукопись была отпечатана на машинке и притом сравнительно недавно, то по всему выходило, что нашлись наследники и эти наследники хотят связаться… А это значит, там есть еще что-то, архив, в частности, переписка, в частности, со Штайнером, и даже, кажется, с Белым, и вроде бы эти наследники готовы ему уступить и просят не так уж много, но как можно быстрее. А это начало девяностых, и денег в институте нашему архивисту уже почти не платят, он пытается выбить какой-то грант, но это дело долгое, а наследники торопят. Так что он собирает все, что есть в доме, снимает с книжки и едет… И приезжает сюда, и останавливается в «Пионере», потому что денег на гостиницу у него, понятное дело, нет. А через пару дней звонит домой по межгороду. Матери не было, взял трубку я. Он говорил очень возбужденно, я почти ничего и не понял. Что-то о новом человеке, о музыке сфер. Почему о музыке, спросил я, при чем тут вообще музыка. Ах, да. «Смерть Петрония». Опера. Постановка. Говорил, подожди, вот я приеду, и… Ты выпил, спросил я, он вообще-то не пил практически. Он сказал, нет и засмеялся, странно… Боже мой, сказал он, этот Вертиго, ты представляешь? Я говорил с ним, он держит в ладонях тайну… Почему вы сели в тот трамвай, Вейнбаум?

– Случайно, – сказал Вейнбаум и потер ладошкой о ладошку. – Совершенно случайно.

– Я догадываюсь, что было потом, – сказал Костжевский. – Он больше не звонил. Он вообще не вернулся.

– Да. Мать дозвонилась сюда, в полицию, они говорят, приезжайте, подавайте заявление. А как, куда? У нас ни копейки, он выгреб все. Все наши знакомые… ну, такие же нищие. Ну, она честно говоря… не очень расстроилась, они не ладили последнее время. Из «Пионера» позвонили. Вещи остались, вам выслать? Что выслать, две рубашки и тапочки?

– Рукопись он, конечно, увез тогда с собой? И конверт, в котором ее прислали? С обратным адресом?

– Да. А потом пришло письмо. Судя по штемпелю, он отправил его в тот же день, как пропал. Просто долго шло, почта тогда, ну, тоже, с пятого на десятое. Странное письмо, сумбурное, опять про музыку сфер и нового человека, про Грааль, я вообще ничего не понял. Мать таскала письмо в милицию, в райотдел, потом они, кажется, переслали его сюда с запросом, в общем, оно пропало. Осенью это было, а в апреле звонят. Вы можете приехать на опознание? Но, понимаете, мы вам не советуем. Там мало что осталось. Нашли в посадке. Подснежники, они их называют. Кстати, какая у него группа крови? Что значит, не помните? И так далее. В конце концов его признали погибшим, есть какое-то правило.

– А дальше все пошло наперекосяк, – дружелюбно сказал Вейнбаум. – Обычное дело. Сколько вам было лет?

– Тринадцать.

– Проблемный возраст. И, разумеется, никакой бар-мицвы.

– При чем тут бар-мицва, – сказал он с отвращением. – Я вообще не еврей!

– Конечно-конечно, – согласился Вейнбаум, – разве можно быть евреем с такой фамилией.

– Вейнбаум, идите к черту. Но вы правы, да. Все пошло наперекосяк, и проблемный возраст. Появился отчим. Здоровый такой.

Пальцы попытались сами собой сжаться в кулаки, и он мысленно сказал им «нет».

– Нет, ничего такого. Просто зануда. Что он меня кормит и одевает-обувает и вообще, надо быть четким пацаном, а я сижу, читаю книжки. От отца осталось много книжек, хороших, первоизданий, с автографами. Он их всех потом стащил в букиничку. Что он в моем возрасте… Ну и так далее. Какой там институт! Призвали. Дальше понятно. Домой не вернулся. Женился, развелся. Снимал какую-то хату. Купил тачку. Бомбил. Крышевал. Все как у людей. Однажды проснулся. С похмелья. Знаете, как бывает, все мерзко, снаружи мерзко, внутри мерзко, удавиться хочется. Подумал, это все из-за него, из-за Вертиго. Если бы не он… ну, перебились бы, потом бы пошли гранты, тогда капиталисты вдруг стали давать бабки, ни с того ни сего, я бы поступил в институт. Бывают такие развилки, знаете, фантасты их любят. И киношники. Мол, вошел не в ту дверь, и все пошло наперекосяк. Но ведь не я вошел, меня втолкнули. Насильно. Не знаю, кто, но он есть. Я могу его отыскать. Или его близких. Сделать с ними то, что они сделали со мной. Я… не очень скучно?

– Ничего-ничего, – вежливо сказал Костжевский.

– Да вы же, мой дорогой, настоящий граф Монте-Кристо! Грозный загадочный молчаливый мститель-инкогнито! – ободряюще воскликнул Вейнбаум и опять поерзал на кушетке. Наверное, Вейнбауму неудобно было там сидеть, надо бы уступить ему кресло… Тем более Вейнбаум там уже такую яму продавил, в этом кресле.

– Да ладно вам. Я уже подхожу к концу. Музыка сфер… Пошел в букиничку, накупил книжек, даже попалась одна отцовская, я узнал ее. Там я голую бабу нарисовал, на развороте. Ух, он мне тогда врезал, первый раз в жизни, кажется. Записался в библиотеку. Серебряный век? Окей, поднял литературу по Серебряному веку. Сперва всякие мемуары. Какие же они были пошляки! Пошляки и позеры. Сделайте нам красиво, блин. Сжала руки под темной вуалью… Я послал тебе черную розу в бокале… Ладно. Поднял специальную. Работ много, все отметились. Но Вертиго? Ни слуху, ни духу. Мать выкинула все отцовские бумаги, когда переезжали. Одна эта «Смерть Петрония», вернее, только название, ничего больше. Опера. Значит, надо поднатаскаться в музыке. Опять в библиотеку. Стал ходить на концерты. В оперу. Я словно бы становился тем, кем бы стал, если бы… только это все маска, понимаете? Одно дело ты искусствовед и статейки пописываешь, другое – если держишь точку и продавщицу трахаешь в подсобке, а потом надеваешь пиджак и идешь слушать «Детей Розенталя». Говно, кстати, эти «Дети Розенталя». И совсем уже отчаялся, а тут эти мемуары Претора. Я по поиску время от времени Вертиго пробивал, но без толку, всякая ерунда выскакивает в огромных количествах. Но да, вот Вертиго, вот «Смерть Петрония». И какой-то душок оттуда тянет, запашок какой-то… Вот, собственно, и все. Собрался и поехал.

– Вы все еще хотите убить его? – с интересом спросил Костжевский.

– А это возможно?

– Понятия не имею. Наверное, возможно. Есть традиция, в конце концов.

– Какая еще традиция? Осиновый кол? Серебряные пули? Кстати, Марек правда стрелял серебряными пулями? Тогда, в войну?

– Может и стрелял, – неохотно сказал Вейнбаум. – Он вообще слишком много стрелял.

– Надеялся, что рано или поздно подстрелит Андрыча?

Вейнбаум разглядывал свои ногти. Костжевский тоже молчал, часто моргая, словно бы от яркого света, хотя никакого яркого света в комнате не было. Наклонился к Лидии, запрокинувшей к нему лицо, поглядел в ее суровые глаза.

– Я устал, – сказал Костжевский тихо. – Я хочу домой.

– Ты Вацлав Костжевский, – сказала Лидия, – ты не имеешь права уставать, родина надеется на тебя. Мы все надеемся на тебя. Но ты прав, нам нужно вернуться. Товарищи ждут инструкций.

– Я – Вацлав Костжевский, – сказал Костжевский и расправил плечи. – Родина на меня надеется.

Костжевский поднялся из кресла и двинулся из комнаты, и Лидия, переступая крепкими ногами, последовала за ним.

– Вы что, и правда уходите? – Он хотел удержать Костжевского за рукав, но тот так яростно посмотрел своими близко посаженными светлыми глазами, что он не решился. – Андрыч убийца. Маньяк-убийца. Он убил моего отца. Убил Шпета. Он убьет вас, Вейнбаум.

– Меня уже столько раз, знаете ли, убивали, – весело сказал Вейнбаум. – Но да, вы правы. Его надо убить, Вертиго. Вы же не можете отвести его в полицию и сказать, вот бессмертный оборотень-убийца, который в двадцать втором вместе с группой молодых идиотов поставил дурацкую оперу, в результате чего и стал бессмертным оборотнем-убийцей. У нас в полиции люди широких взглядов, но это уже немножко слишком. Потому надо действовать решительно и энергично. Я порекомендовал бы осиновый кол, лучше с серебряным наконечником, чтобы уж наверняка. Дальше все просто – вы подходите к Вертиго, замахиваетесь этой штукой, он, конечно, теряет человеческий облик и превращается во что-то эдакое омерзительное, чтобы можно было убивать его без жалости, серебряный наконечник погружается ему в кишки, в кишки, в толстый кишечник и тонкий кишечник, пахнет, конечно, отвратительно, вы даже и не представляете, как пахнет оттуда, из разорванного брюха, кровь и слизь, но это ничего. И он, Вертиго, по смерти вовсе не превращается обратно в юного красавца, как какой-нибудь Дориан Грей, а продолжает лежать на полу этакой мерзкой мохнатой кучкой… Так что вы даже не убийца, вы охотник, или, там, гицель. Подождите, Вацлав, я пойду с вами, нужно же мне проинспектировать, оборудовали ли вы там наконец противопожарный щит. Я сколько раз говорил, должен быть план эвакуации. Лидия, вы же, вроде, художник, вам что, трудно нарисовать план эвакуации?

Назад Дальше