– Не связывай себя с этим человеком. Он, если ему будет надо, пойдет по головам, – убежденно сказала Ленка.
Это меня также озадачило. Просто циркач какой-то получается, а не Дима: и самбу с румбой он танцует, и девушек походя трахает, да еще и ходит по головам, если надо.
Ну да ладно. На мою голову он не пытался наступить.
Я продолжал изредка с ним видеться. Даже ночевал у него пару раз – на кухне, на раскладушке.
Но начинающий кооператор Дмитрий Подобедов все чаще оказывался занят: то какие-то левые детали ему на заводе токарь точит в рабочее время за приличные бабки, то еще какими-то махинациями.
А когда он все же вырвался из своего капиталистического угара, предложил мне скрасить досуг посещением тупейшей штатовской кинокомедии «Полицейская академия».
Я был крупно разочарован. И больше Диме не звонил.
Позвонил только после обвала 1991-го, когда цены выросли сразу чуть ли не в сто раз. Обратился за помощью – Дима, кажется, разворачивал какое-то издательское дело. И, не моргнув глазом, предложил мне место корректора с окладом в полтора кило колбасы…
Была у Димки Подобедова одна глобальная идея: прежде чем садиться писать что-то существенное (ну, типа «Войны и мира»), надо сначала заиметь место, где это было бы комфортно писать (ну, грубо говоря, Ясную Поляну). То есть он выводил некую логическую зависимость качества произведений, скажем, Толстого Льва от наличия у Льва Ясной Поляны.
Ясный перец, у нас у всех Ясной Поляны не было.
– Так заработайте! – невозмутимо вещал Подобедов.
И принялся активно воплощать эту установку в жизнь.
Потом увлекся… очевидно, срубил кучу бабок… стал устраивать международные конкурсы бальных танцев…
И когда я ему в очередной раз позвонил, его мама ответила мне, что Дима здесь больше не живет.
– А где же он… живет? – растерянно спросил я, предполагая в том числе и самое худшее.
– В Америке, – спокойно ответила Димина мама, сказала как нечто само собой разумеющееся.
Разумеется, где Диме еще жить?
Итак, судя по всему, Ясную Поляну Подобедов-таки заимел.
Однако что-то не слыхать из этой Поляны восторженных реляций о произведении на свет заявленных шедевров. Я уж не говорю о «Войне и мире». Оттуда (из Подобедовской Поляны) вообще ничего не слыхать.
Возможно, Димка в своей модели чего-то все-таки… не рассчитал?
Татьяна Кайсарова
Речь, слова… и слова прощанья
Как же катастрофически не хватает слов и как узки смысловые границы самого слова!
Недавно после прочтения одного из стихотворений замечательного современного русского поэта Андрея Ширяева, жившего в Эквадоре, вот этого стихотворения:
…я написала ему в личной переписке: «Андрей, мне кажется, что ты уехал так далеко для того, чтобы искать и создавать иную, не избитую, речь, которую возможно обрести, не соприкасаясь слишком близко с современной, часто примитивной, поэзией и, порождающим ее существованием?»
Он ответил мне: «Танюш, слова, сами по себе, несовершенны, пока на них говорят люди. И слишком мало каждое из слов в себя вмещает. У любого языка есть установленные им же пределы совершенства, максимум возможного. И когда понимаешь, что выйти за эти пределы не помогают никакие ухищрения – просто потому, что слова содержат меньше смыслов, чем тебе необходимо – становится тоскливо и почти физически больно. И хочется всё бросить. Было бы возможно строить стихи из молчания, я бы попробовал. У молчания неизмеримо больше значений».
Позднее, в теме наших рассуждений, я написала три стихотворения, которыми поделилась с Андреем:
А чуть позже это:
И еще:
Андрею понравилось. Я была рада этому. Это было еще совсем недавно, в начале октября прошлого года…
А 18 октября стало известно о том, что Андрей Ширяев ушел из жизни, ему не было и сорока восьми лет. Выдающийся русский поэт покончил жизнь самоубийством.
Вот его последняя запись на Фейсбуке:
«Мне пора.
Последняя книга дописана, верстка передана в добрые руки. Алина, Гиви, Вадим, дорогие мои, спасибо. И спасибо всем, кого я люблю и любил – это было самое прекрасное в жизни.
Просить прощения не стану; всегда считал: быть или не быть – личный выбор каждого.
Чтобы не оставлять места для домыслов, коротко объясню. В последнее время два инфаркта и инсульт на фоне диабета подарили мне массу неприятных ощущений. Из-за частичного паралича ходить, думать и работать становится труднее с каждым днем. Грядущее растительное существование – оно как-то совсем уж не по мне. Так что, действительно, пора.
(улыбается) Заодно проверю, что там, по другую сторону пепла. Может и увидимся».
О чем я думаю? Конечно же об Андрее…
Скорблю неимоверно. Его стихи во мне, со мной и навсегда. Плачу.
В память об Андрее хочу привести одно из любимых мной его стихотворений, завораживающее словом, слогом и смыслом, а также свое посвящение ПОЭТУ.Андрей Ширяев
Старик
Посвящение А. Ширяеву
Ночных теней над дымом пепелища.
Пусть терпкая тропическая пища
Сожжёт гортань и окровавит рот.
Я буду – точно так, как тот старик,
Просить тебя смешно и бестолково:
Читай, читай еще!..
Ты слышишь? – Я готова
Принять строку из бездны уст твоих…
О, мне бы слушать до скончанья дня,
И снова слушать до исхода ночи,
А ты, взрывая сны, и их пророча,
Веди простую смертную меня
Сквозь ад безумья по кривым дорогам,
Под сводами дымящихся лиан,
Ветрами, что волнуют океан…
Я слушаю тебя, а слышу Бога.
Светлая память тебе, Андрюша, большой русский поэт и уникальный человек.
Олег Солдатов
Дневник писателя, или Как стать маньяком
Пролог
Я нашел этот дневник в сквере подле особняка Герцена, на кривой скамейке, ближе к ограде, откуда хорошо видны спешащие по Тверскому бульвару прохожие. Стояла ранняя осень. День клонился к вечеру. Вокруг не было ни души, и вот – эта тетрадка натурально лежала на скамейке. Самая обычная, ничем с виду не примечательная, в темной замусоленной обложке с растрепанным отогнутым краем. Конечно, я мог оставить ее на прежнем месте, я мог бы даже не притронуться к ней или не заметить вовсе, но почему-то заметил и взял, и раскрыл. Тетрадь была исписана размашистым неровным почерком, впрочем, довольно разборчивым. То, что я прочел, с первых же строк завладело мной целиком.
Меня сразу поразила тема и та губительная откровенность, с которой неизвестный автор раскрывал свою душу. Чем глубже я вчитывался, проглатывая страницу за страницей, тем более страшные картины рисовались в моем воображении. Я просидел на скамейке дотемна, – и потому что не мог бросить, и еще потому, что надеялся увидеть владельца тетради, полагая, что, обнаружив пропажу дневника, он кинется разыскивать его, и мы неминуемо встретимся. В силу природного склада, это был, по-видимому, болезненный человек лет тридцати, легко возбудимый и кидающийся в крайности при первой возможности. А может быть, думал я, дневник подкинут намеренно, может это след, оставленный безумцем в надежде пожать плоды своей преступной славы? Как бы то ни было, я решил обнародовать записи. Возможно, дневник этот послужит кому-то предостережением, а кто-то, быть может, извлечет для себя уроки…
Итак, вот он…
* * *Нет никаких сомнений в том, что я – негодяй. Впрочем, мне это даже нравится. Во всяком случае, у меня нет иллюзии, что я люблю или должен любить людей. Они мне безразличны. Я решил стать гением. А чтобы стать им, необходимо убедить в этом окружающих. Ведь, в сущности, им все равно, кто я на самом деле. Прежде всего, надо облечь себя в мантию гениальности, пока до этого не додумались другие. Впрочем, что мне до них. Гений всегда одинок в своем величии. Итак, отныне я гений!..
Как я понял это? Очень просто…
С некоторых пор я потерял всякий интерес к любым делам и занимался лишь тем, что писал поэму. С нетерпением спешил я окунуться в мир, придуманный мной самим, в пучины страстей и пороков, говорить устами моих героев, словом, творить великую иллюзию.
Разумеется, уже тогда я догадывался о своей гениальности. Но как убедить в этом мир? Когда поэма была окончена, я понес ее в толстые журналы.
В «Старой башне» у меня спросили стихов покороче, но ничего другого я к тому времени не написал.
В «Стяге», едкого вида редакторша ответила мне:
– Да, я прочитала…
– И как? – спросил я.
– Как, как… – разволновалась она, – я уже два года не могу Бабурину напечатать, ветерана войны!.. А вы спрашиваете: как?
Смекнув, что раз даже ветераны находятся в загоне, то мне и подавно ничего не светит, я забрал рукопись и отнес ее в «Сентябрь». И вновь получил отказ, с тем лишь отличием, что тамошняя редакторша честно призналась мне, что поэму не читала, и даже «будь там все гениально» читать не станет ни при каких условиях.
– Вы видели, сколько места у нас отводится под поэзию? – спросила она, сверля меня взглядом.
– Видел…
– Так чего же вы хотите?
– Так можно в две колонки, мелким шрифтом…
– Вы в своем уме? Кто же это станет неизвестно ради кого мелким шрифтом?
– А как же Пушкин, Гете? Что бы делали они?
– Бедный мальчик… – скосив бровки домиком и поглядев как на юродивого, пожалела меня редакторша. – Бедный мальчик… И потом, ведь Пушкин таких больших поэм не писал…
Это утверждение никак не вязалось с тем, чему учат в школе. С того дня я усомнился в людях, считающих себя литераторами.
Тем и закончилась моя журнальная эпопея.
Несмотря на неудачу, я не утратил «борзости духа» и ни на секунду не усомнился в своем великом предназначении.
Сейчас я понимаю, что другого отношения к «молодому» автору, кроме пренебрежения, не могло и быть. Во-первых, из-за мизерности поэтической колонки; во-вторых, из-за того, что редакторы сами поэты и их так же не печатали другие редакторы; и наконец, в-третьих, потому, что я обратился сразу в те журналы, в которых хочется печататься каждому. Словом я уперся в стену и понял, что пробить ее мне не под силу. Единственный способ, который виделся мне – стать ее частью. Поясню. Чтобы пройти сквозь стену, первым делом надо врасти в нее. Да-да! Надо, чтобы стена тебя приняла. Это самое сложное. Затем, выполняя функции стены, надо ограждать маленький оазис призрачных благ от залетных бабочек-поэтов, писателей и прочей мошкары, которая только и ждет случая проскользнуть в щелку. Но стена крепка, она сложена из мощных кирпичей, проверенных годами стуж и непогод. Пробить ее невозможно. Но если разогнаться что есть силы, со всего маху врезаться в стену, расплющиться об ее непрошибаемую поверхность и остаться на ней едва заметным ярким пятнышком – это и есть первый шаг. Далее терпение. Не вы один такой умный и отчаянный. И в этом вся прелесть! О вас будут биться другие мошки, нарастая слой за слоем и так постепенно, вы окажетесь внутри стены. Самое же интересное заключается в том, что мошки роятся лишь с одной стороны, с другой стену выскребают от плесени и грибка, так, чтоб она всегда имела приглядный вид. Таким образом, рано или поздно, если вы не истлеете, и вас не съедят жучки-буквоеды, вы пройдете сквозь стену и окажетесь на противоположной стороне.
Мне повезло. Один мой приятель-музыкант, познакомил меня с настоящим писателем. Его книга вышла, – страшно сказать, – стотысячным тиражом. Такое сейчас никому и не снится. Теперь тиражи пять-десять, а то и три тысячи или того меньше, но тогда это означало славу и деньги немедленно. На гонорар можно было сходу купить квартиру. Словом писатель был самый настоящий, прожженный и опаленный сединами. И по счастливому стечению обстоятельств он просто болел музыкой – на очередной аванс приобрел студийные мониторы, мощности которых хватило бы для «прокачки» приличного концертного зала, закупил сотни кассет и дисков с рок-хитами, которые прокручивал ежедневно, пугая соседей и птиц за окном, к тому же писал книгу о Джоне Ленноне и, кроме того, сам сочинял витиеватые композиции, чудовищно путаясь с долями и ритмом.
Звали писателя Емельян Пророков. Ко времени нашего знакомства он сочинял романы и пробавлялся вольными хлебами, что в наступившей рыночной эпохе являлось делом весьма непростым. Вида он был тщедушного, носил очки и мечтал о славе Ивана Бунина. Говорил, слегка заикаясь, вообще производил впечатление человека нервного, при этом не терпел возражений и был, что называется, себе на уме. Кормила его жена, вкалывая в каком-то банке, а сам Емельян целыми днями просиживал дома и метался между «пером и арфой».
Я показал ему поэму. Пророков наговорил мне комплиментов, посетовал, что, увы, вряд ли кто-то возьмется сие творение напечатать, и предложил заняться музыкой совместно. Что мы и делали почти полгода.
– Понимаешь, – говорил Пророков, – ученые высчитали, что литература и музыка – это две стороны одной медали. Тот, кто занимается литературой, может с тем же успехом проявить себя и в музыке. Задействуются одни и те же участки мозга. Так что вот: не пишется – сочиняй музыку, не сочиняется музыка – пиши!..Однажды мы засиделись, и я заночевал у него. Жена и дочь отбыли на дачу, одна из комнат пустовала. Пророков устроил меня на кухне, где в разных углах приткнулись старый протертый диван и два огромных холодильника. Проклятые сундуки тарахтели и дребезжали так, что я, не вытерпев, выдернул их из розетки и наконец задремал. Вдруг в коридоре послышались чьи-то тихие шаги, дверь приоткрылась и в щель просунулась старушечья голова в чепце. Старуха испугано поглядела на меня, затем на безмолвные холодильники и снова на меня. Это была впавшая в маразм теща Пророкова. Два года тому назад она принесла родным весть о своей беременности и с тех пор пребывала в беспокойном ожидании. Ее испуганный взгляд перескакивал от безмолвных холодильников на меня и обратно. Очевидно, она засыпала только под их чудовищный скрежет, слышный сквозь стену. Решив не церемониться, я повернулся на другой бок и уснул беспокойным сном. С тех пор я зарекся у Пророкова не ночевать.
В то время я не ведал с чего начать. Узнав, что Пророков член союза писателей, я задрожал. Союз казался мне кастой избранных, которых везде берут, печатают и для которых решительно все двери открыты.