До бабкиной спальни Генька добрался сразу после того как сунул нос в ванную и загасил там в раковине окурок. Он приоткрыл дверь, обнаружил там незнакомку и вошел без тени сомнений внутри готового к приключениям проспиртованного организма...
Любашу, первую Лёвину жену, и Генриха молодым Казарновским не удавалось свести в единое пространство в течение целого года после данного Лёвой матери обещания соединить двух безнадежных разведенцев воедино. То стеснялась Любаша, то был в очередном запое Геник и плохо понимал, чего от него хотят:
- На какой твоей Любе я должен жениться? - никак не мог уразуметь он. - На моей жене, что ли? Или на твоей жене? Так ведь это она и есть, Люба.
В тот раз, казалось, все совпало самым удачным образом: вариант дня рождения Маленькой устраивал всех. Любаша пришла на час позже - собиралась духом, а когда собралась, выяснилось, что тушь для ресниц высохла необратимо. Пришлось сначала решать вопросы красоты, а уж затем отправляться на "Аэропорт", по знакомому адресу. Геника хватились, как только раздался звонок в дверь. На этот раз он ничего не знал, поскольку, согласно умыслу Казарновских, не был заранее предупрежден о сватовстве, и его необходимо было подготовить на всякий случай, чтобы не напился больше, чем требовала жениховская ситуация. Однако Геньку все-таки упустили: и по количеству выпитого, и в географическом смысле. Любаша была такой же, как и тогда, при разводе в семьдесят пятом: преимущественно в сером, тихой и на все согласной размазней в больших очках.
"Те же самые, - отметил Лёва. - Права все же мать бывает иногда, точнее не скажешь", - подумал он и поцеловал бывшую жену в щеку. Та зарделась и поэтому сразу понравилась Любе. Она протянула ей руку и сказала:
- Предлагаю дружить, - потом приобняла гостью и добавила на ухо: - Даже если и с Генькой не выйдет.
Генриха, однако, в квартире не было, хотя следы имелись - пропахшая табаком и другим несвежим куртка так и висела на спинке кресла. Быстрый обход квартирных площадей результатов не дал никаких, кроме обнаруженного в раковине раздавленного окурка. На этом поиски были прекращены, и участники несостоявшейся брачной сделки вернулись к праздничному столу.
Когда принялись за сладкое, в маминой спальне раздались подозрительные звуки. Они стали увеличиваться по нарастающей и окончательно перешли в раскатистый хохот Лёвиной матери. Теперь в этом никаких сомнений не было - это ревела, задыхаясь от смеха, Любовь Львовна.
- Это бабаня! - весело выкрикнула Маленькая Люба. - Она выздоровела!
Лёва, Люба, Любаша, остальные вскочили с мест и подошли к хозяйской спальне. Лёва подумал немного и постучал к матери. Дверь от толчка подалась внутрь. В кресле у кровати сидела Любовь Львовна, тело ее сотрясалось от хохота, из глаз катились слезы. Одновременно она подвизгивала, но тут же снова уходила в полноценные раскаты. На полу перед ней на коленях стоял невменяемо пьяный Генька с протянутыми в ее сторону руками и вытянутыми по-верблюжьи губами. Не обращая ни малейшего внимания на вошедших, он повторял чувствительно и отрешенно:
- Мой друг... Я люблю-ю-ю вас-с-с... Просто люблю-ю-ю... - он не отрывал взгляда от пожилой дамы. - Я хочу вас люби-и-ить...
Действительно, полное дурново, как он и говорил... - подумал Лёва, и поймал себя на том, что подумал не без удовольствия.
Там же на полу, между Геней и хозяйкой спальни, валялась оброненная ею тайная бумажка с еще более тайным местоположением секретного брильянтового наследства Казарновских-Дурново.
Сватовство в тот день не состоялось, как не состоялось и потом, потому что пробовать повтора уже никто не пытался. Но зато в доме на "Аэропорте" в этот день зародились две новые дружбы: одна - предполагавшаяся и получившаяся, хотя и не сразу, а гораздо позднее - семьи с Любашей, и другая - неожиданная для всех, легкомысленная и чудаковатая - Геника с Любовью Львовной, вдовой классика-драматурга...
Любаша с Лёвой были одногодками, более того, - одноклассниками. Когда в ответственный и волнующий момент вручения аттестатов зрелости выпускникам десятилетки в актовом зале школы завуч с легким недоумением произнесла удлиннившуюся ни с того ни с сего вдвое Лёвину фамилию, все грохнули. По новому документу выходило, что Лёвка, оказывается, всегда был Дурново, знаменитой же частью фамилии - Казарновский - только прикрывался, а истинную правду тщательно скрывал.
- По мне так лучше еврейцем быть, чем в таком Дурново ходить, - толкнул его тогда в бок одноклассник. - А теперь получается, ты - и евреец, и Дурново одновременно. Через палочку...
Лёва побагровел, встал и под нестихающий хохот покинул актовый зал. Вслед за Лёвой поднялась Любаша, скромница, серая мышка, и без тени улыбки последовала за ним, не дожидаясь вручения аттестата. Это был поступок.
Дома распространяться о том, как начался его новый жизненный отсчет, Лёва не стал. Ему нужно было крепко подумать, но много времени это, как выяснилось, не заняло. Он просто вычеркнул из памяти ненавистную школу со всеми ее кримпленовыми учительницами, комсомольскими понуканиями и по случайности застрявшими в голове двумя не пригодившимися лично ему формулами: товар-деньги-товар - из обществоведения и - омыления жиров - из органической химии. Вместе с последней из них ему достался довесок в виде химической отличницы. Это и была верная Любаша, смело последовавшая за ним из зала вон...
В ночь после фамильного позора привиделся грек Глотов. Он был весел и куда-то спешил.
- Братец, - грек взял Лёву за руку и одновременно скрипнул протезом. Послушай меня внимательно... Все это для тебя чепуха настоящая, - он сделал в воздухе оборот пальцем и неопределенно ткнул им в направлении окна. - Здесь мы остановки делать не будем. Для тебя здесь нет... м-м-м... нет материи совершенно никакой.
- Вы про какую материю, простите? - искренне не понял Лёва. - Где нет?
Глотов помолчал и улыбнулся:
- В поступке. В том, как ты поступил. И - как с тобой...
- Ну и что? - снова не понял он.
- А то... - Глотов снова скрипнул протезом, поднялся, подхватил по пути костыль и засобирался исчезать в воздухе. Лёва уже знал, что и как произойдет с ночным гостем, но хотел успеть прояснить головоломку. Грек подвел итог незваного визита. - В этом нет любви ни с чьей стороны. Так, филия, может, небольшая проскочит. Не более...
- Кто? - Лёва окончательно запутался и собрался переспросить грека, но тот растаял в аэропортовском полумраке вместе с костылем и протезом быстрее, чем успел бросить напоследок: - Потом у другого Глотова узнаешь. Он куда надо направит...
Других, правда, поступков, равных аттестатскому, кроме преданности бесконечной и рыбьей покорности, Лёве выявить за Любашей не удалось. Тем не менее, они поженились в семидесятом, когда Лёва успел привыкнуть к ней настолько, что это совершенно не отвлекало его от учебы на втором курсе филфака. Любаша же после второй неудачной попытки поступления на химический факультет педагогического продолжала трудиться там же лаборантом, перемывая бесчисленные пробирки в лаборатории органической химии. Денег молодой семье не хватало категорически, но замечать этого Любовь Львовна не желала. Червонцы иногда им подсовывал Илья Лазаревич из тех случайных гонораров, что удавалось заныкать от бдящей супруги. Проследить к тому времени денежный поток из восьмидесяти раскиданных по необъятной стране точек было делом весьма непростым. Шел восьмой год беспрерывного накопления благосостояния семейством живого классика Казарновского, точнее говоря, его жены, превращавшей бесчисленные ленинские профили в ограненные кусочки твердого углерода в минимальной оправе. Камни были разные: от высокой чистоты старинных голландцев до новых примовых якутов. Других, без тончайшей огранки и высочайшей дисперсии света, Любовь Львовна не признавала. Однажды, правда, Илья Лазаревич сделал робкую попытку притормозить страсть супруги к ювелирным алмазам, но потерпел, несмотря на занимаемое в семье величие, провальное поражение по всем статьям. В финале выговора мужу Любовь Львовна сменила гнев на милость:
- Ты лучше пиши, Илюша, пиши что-нибудь. Или с Горюновым еще раз поговори, пригласи его в гости, что ли. Посидите... Повспоминаете... А с этим делом я сама управлюсь. Как-нибудь уж...
С Любашей у Лёвы стало разлаживаться года через два, когда он основательно укрепился в кругу филфаковских интеллектуалок. В результате к началу четвертого курса разовые приключения писательского сына в общаге потихоньку начали перерастать в легкие романы, не затяжные, но с приятным ароматом, с коньяком, лимоном и умными разговорами. Любаша закусывала губу, но по обыкновению молчала. Она продолжала неистово штурмовать химический учебник для очередного поступления на педагогический, несмотря на то, что уже знала его внутреннее устройство вдоль и поперек. И все равно в момент экзамена ее просто сводило от страха судорогой и отпускало лишь после очередного неуда. Свекровь эти неудачи бесили как никого другого. Она понимала, конечно, что Любаша не виновата, что просто она - такая, ну... несмелая, что ли, робкая, одним словом, размазня. Такое отсутствие в невестке нужного огнеупорства вызывало в ней против всякой логики и здравого смысла не желание помочь и защитить, а, наоборот, - дополнительно подавить и еще добавить. Лёва со своей стороны уже особенно и не переживал: ни за свои измены, ни за Любашин институт. К чему дело шло - не было известно лишь Илье Лазаревичу, мало понимавшему в семейной паутине и вообще - в устройстве жизни внутри реальных границ, без призрачной ее драматургии. Когда Любовь Львовна с окончательной ясностью поняла, что брак этот - промежуточный, она на время ослабила семейные вожжи, чтобы дать невестке возможность все обдумать и сделать выводы самой.
- Ты лучше пиши, Илюша, пиши что-нибудь. Или с Горюновым еще раз поговори, пригласи его в гости, что ли. Посидите... Повспоминаете... А с этим делом я сама управлюсь. Как-нибудь уж...
С Любашей у Лёвы стало разлаживаться года через два, когда он основательно укрепился в кругу филфаковских интеллектуалок. В результате к началу четвертого курса разовые приключения писательского сына в общаге потихоньку начали перерастать в легкие романы, не затяжные, но с приятным ароматом, с коньяком, лимоном и умными разговорами. Любаша закусывала губу, но по обыкновению молчала. Она продолжала неистово штурмовать химический учебник для очередного поступления на педагогический, несмотря на то, что уже знала его внутреннее устройство вдоль и поперек. И все равно в момент экзамена ее просто сводило от страха судорогой и отпускало лишь после очередного неуда. Свекровь эти неудачи бесили как никого другого. Она понимала, конечно, что Любаша не виновата, что просто она - такая, ну... несмелая, что ли, робкая, одним словом, размазня. Такое отсутствие в невестке нужного огнеупорства вызывало в ней против всякой логики и здравого смысла не желание помочь и защитить, а, наоборот, - дополнительно подавить и еще добавить. Лёва со своей стороны уже особенно и не переживал: ни за свои измены, ни за Любашин институт. К чему дело шло - не было известно лишь Илье Лазаревичу, мало понимавшему в семейной паутине и вообще - в устройстве жизни внутри реальных границ, без призрачной ее драматургии. Когда Любовь Львовна с окончательной ясностью поняла, что брак этот - промежуточный, она на время ослабила семейные вожжи, чтобы дать невестке возможность все обдумать и сделать выводы самой.
Так и случилось. Любаша ушла тихо и благодарно. Когда через пару дней Лёва вернулся домой после очередной романтической встречи, дома ее уже не было. На столе в их комнате было оставлено письмо: "Лёвушка! Виновата во всем я одна. Тебе будет лучше не со мной. Поблагодари за все папу и маму. Любаша". Он тогда не огорчился и не удивился. Как филолог он удивился другому: она сама себя назвала Любашей. Лёва попробовал прочитать вслух:
- Лю-ба-ша! - все равно резало ухо.
В комнате возникла Любовь Львовна. Настроение у нее было отличным, слегка даже игривым:
- Папа принес котенка. Мы решили назвать его Мурзилкой. Как тебе, Лёвочка? - и весело подмигнула сыну...
Разводилась Любаша одна, без Лёвы. Просто попросила прислать заявление почтой, что он и сделал. Как раз в день первого экзамена на Высшие курсы сценаристов и режиссеров...
Розовая благодать, та самая, которая получалась, когда небо над валентиновскими дачами густо загоралось почти с такой же пронзительной и быстрой силой, как и по вечерам, повторялась и утром. Но только в эти минуты солнце наваливалось на небо не сверху, а, наоборот, выталкивало его снизу. И не с востока, не с глотовской стороны, а с запада, от поселкового пожарного пруда. С той стороны никакие соседи к Казарновским не примыкали, там вместо высокого штакетника была ячеистая металлическая сетка, пропускавшая природные виды практически без каких-либо существенных потерь. На этом, набравшись отваги, настоял в свое время Илья Лазаревич. Наверное, пожарный пруд после определенных творческих свершений в жизни автора знаменитой пьесы стал напоминать ему Ладожское озеро в миниатюре. Пруд был небольшим и неглубоким. Поэтому, когда зима получалась ядреной, он промерзал почти до дна, и поселковый бульдозер смело пересекал его по диагонали, выкладывая трассу, которая в течение всех морозных недель надежно держалась, укорачивая пеший путь от станции до поселка. Но зимний пейзаж с западной стороны по понятным причинам никак не мог быть связан с рассветом. Летом, однако, если очень хотеть, отловить это состояние было можно. Особенно в конце июня, как было сейчас. Один раз Лев Ильич устроил себе подобный праздник: разрешил снять у себя на даче эпизод из своего сценария в режимное утреннее время. Денег им так и не заплатили, вороватый директор съемочной группы исчез и больше не объявился, а потом выяснилось, что картину вообще не планировали доснимать, и в прокат она, само собой, не вышла. Воровское кино было в то время в самом разгаре, стояло лето девяносто первого, следующее после Мурзилкиной смерти, ровно год как раз, день в день, незадолго до путча. И Любовь Львовна, желая отметить таким образом годовщину памяти любимого зверя, тоже дала согласие на дачные съемки, рассчитывая на всякий случай укрепить и собственные материальные позиции, потому что "Рассветы" закатились безвозвратно лет шесть тому назад, и уже никто толком не вспоминал ни героических ладожан, ни их создателя, ни его законную вдову. Тогда-то, в пятом предутреннем часу, он и засек этот момент, когда над прудом полыхнуло густо-розовым и растеклось над всей Валентиновкой и еще шире, с краю по край. И не знал Лев Ильич, где начинаются эти края и где кончаются: розовым поначалу, потом - бледно-розовым, чуть погодя - просто бледным, а уж после него утекал этот свет и начинался другой, тоже постепенный, но все ж - другой, дневной, совсем на рассветный не похожий...
Лёве так и не удалось убедить мать не судиться с киношниками, он не хотел позориться среди своих. Мать долго колебалась, мучая сына бесконечными сомнениями, но, тем не менее, решила на киношников подавать и уже было совсем настроилась. Но когда на следующий день, девятнадцатого августа, она начала причепуриваться в юридическую консультацию, то с утра же и узнала, что грянул путч. Тогда она ничего сразу понять не сумела - хорошо это для них с Лёвочкой или плохо: по телевизору говорили, что коммунисты вернулись, и тогда она сразу подумала, что "Рассветы" можно быстро пристроить по новой. Но по радио кто-то молодой, но хриплый объявил, что все это временно и новых чекистов вот-вот посадят, как только вернется Горбачев. В любом случае в город вошли танки и, забыв о судебной затее, Любовь Львовна на всякий случай перепугалась, но не насмерть, а вполне по-деловому, и понеслась перепрятывать сокровенную коробочку, не соблюдя заведенного графика перемены мест сохранения драгоценностей.
- Генечка знает? - было первое, что спросила она у домашних, обеспечив безопасность наследной упаковки.
- А при чем здесь папа? - удивилась Люба Маленькая, собираясь в школу. Папа - художник, ему коммунисты не указ. Они теперь никому не указ, да, Лёв? Вы с папой против будете гэчепэ или за?...
- Уймись, - оборвала дочку Люба. - Сейчас не время для балагана. А отца сама спросить можешь, не вовлекай всю семью в свои прихоти.
- И спрошу! - девочка ушла к телефону и через минуту вернулась растерянная. - А папу в тюрьму забирают, он сказал. Прямо сейчас, с милицией...
Когда утром в дверь позвонили, Геник уже не спал. Работа была срочная и оплачивалась хорошо настолько, что со вчерашнего дня он планировал завязать до сегодняшнего вечера, чтобы сосредоточиться на выполнении задания и успеть в срок. А после двадцатого, ему сказали, у него будет дня четыре, так что короткий перерыв от творчества будет иметь место.
Надо к своим заехать, - подумал он, забивая утренний косячок, самый сладкий.
Самыми своими уже давно для него стала семья Казарновских-Дурново, и когда он о них вспоминал, то начиналось приятное это воспоминание не с дочки, Любы Маленькой, и не со ставшего ему другом Лёвы, не говоря уже о бывшей жене, а, как ни странно, - с Любови Львовны, тамошней царицы и вдовой начальницы. Царица обычно определяла Генькины неплановые появления раньше других домочадцев. Какое из бабаниных чувств срабатывало всегда раньше прочих, не знал никто, включая саму ее: интуиция, чутье рода Дурново, неясный, исходивший от Генриха призыв в неопробованную неизвестность или же просто острое обоняние. Это была загадка неразгаданная, как и сам факт удивительного свойства притяжения этих совершенно разных людей. Что касается обоняния, то тому были веские причины: прокуренная насквозь всесезонная Генрихова куртка, обменянная у антикварного спекулянта Ленчика на поддельную запись в неизвестной трудовой книжке, помещалась на спинке кресла как раз напротив главной спальни, известно чьей. За годы притяжения куртка и Геник совершенно не менялись никак, разве что Геня мог иногда позволить себе в зависимости от неведомых обстоятельств слегка изменить состав личных ароматов, что, впрочем, совершенно никоим образом не отражалось на куртке. Годами уминавшийся в нее дымный запах не поддавался влиянию никаких добавок, ни в том, ни в другом направлении. Вместе с тем входную дверь, если кто-нибудь еще был дома, Дурново не открывала никогда. Не позволяла дворянская сословность. Но в дверях спальни стоять наготове ей было самой себе разрешено. Генька, как заведено, целовал ей руку, вежливо здоровался и проходил к ребятам. Оба они знали: через какое-то время он деликатно постучит в ее дверь и скажет:
- Любовь Львовна, я зайду?