- Любовь Львовна, я зайду?
- Конечно, милый, - ответит Любовь Львовна, - конечно... - но уже не поднимется, чтобы встретить. Потому что расположится к этому времени в кресле и немного театрально сделает легкий жест рукой. - Проходи, Генечка, присядь сюда, посиди со старухой...
Никто в жизни и никогда не посмел бы назвать ее старухой. И никому в жизни и никогда не назвалась бы так она сама. Даже в шутку. Кроме Генриха случайно, по пьяному делу прибившегося к ее жизни художника, отца Любы Маленькой - дочери нынешней ее невестки. И это они тоже знали оба - это была их маленькая тайна.
Дальше обычно все происходило по плану, а чаще - без него.
- Скажи, Генечка, - на полном серьезе обращалась к нему бабка, - а что происходит сегодня в искусстве?
- В изобразительном? - пытался уточнить вопрос Генька, зная, что все равно бесполезно.
Старуху сбить с толку было невозможно. Она снисходительно улыбалась и доходчиво уточняла:
- Генечка, я имею в виду, гораздо шире, чем изображательство. Вообще в искусстве, в целом. Кроме писательского - там мне удается следить за процессом.
Геник задумывался, но так, чтобы приличествующая моменту пауза не была раздражительна для него самого и не стала обременительной для мадам.
- Искусство по-прежнему принадлежит народу... - кидал он пробный шар в кресло напротив. - Но не всё и не всему...
Этого для затравки разговора оказывалось вполне достаточно, дальше полагалось слушать. Он слушал и понимал, что на этот раз угадал - старуха светилась счастьем изнутри:
- Вот-вот, Генечка, вот именно, что не всем. Когда Илья закончил "Рассветы", никто и представить себе не мог, что это самое высокое искусство когда и про кровь, и про любовь сразу. А у него ведь там и то, и другое, и ранение в грудь у самого.
- И играют отлично... - угодливо добавил Геня.
- Ты в каком театре последний раз видел? - заинтересовалась Любовь Львовна. - Когда?
Генрих смутился:
- Ну-у-у... это уже довольно давно было, года два тому...
Дурново подскочила на месте:
- Как, два года??? У меня с восемьдесят пятого последнее поступление было по авторским, а сейчас девяносто первый! - она упала обратно в кресло и откинулась на спинку. - Сволочи!.. Вот, сволочи!!! Так в каком, говоришь, театре-то?..
Странно, но его тянуло туда снова и снова. Для чего он терял время в спальне Дурново, Геник понял гораздо позже, уже сидя в крытке новомосковского образца. Отбывал он срок там, а не на зоне, куда не был переведен по желанию начальника тюрьмы, которому искусство графического портрета пришлось по вкусу, и он взял Геньку под свое крыло, пристроив работать художником в тюремную обслугу. Трудился он в специальном хозблоке для избранных начальством счастливчиков, где и спал. Там же художник понял, точнее сказать, осознал вещь, которая удивила его своей незамысловатой простотой. Осознал и согласился. А изложил ему эту теорию в тюремной общаге как-то раз авторитетный бугор из простых мужиков:
- Семья, брат, - сообщил он Геньке, - это шестеренчатый редуктор, в котором много разных шестеренок и передач. Все они подогнаны друг под друга, обточены и отшлифованы: сначала инструментом, а потом еще и временем. И шестеренки эти не могут войти во вращение без нужной передачи, а если и завращаются, то все равно занадобится регулярная профилактика. А если нету ее, то редуктор этот - говно окажется и встанет. А не остановился чтоб, тогда хоть смазать надо самую главную в нем часть - большую зубчатую шестерню. От нее после само растечется. Понял, паря?
- Друг мой, - задумчиво ответил ему художник-график, сосед по койке, - ты и представить себе не можешь, насколько ты тонок...
Действительно, все было именно так. Генрих ухватил это сразу. Бабка Дурново была главной несмазанной шестерней семьи Казарновских. А он, Генька, должен был смазывать и делать ей профилактику, иначе аэропортовский редуктор без этого рассыплется на шестеренки. Все было ясно - бабка нуждалась в любви так же, как и все нормальные люди, но принимать ее не умела. Нуждалась, но не научилась. Исключением был Мурзилка. И теперь, если бы не это досадное недоразумение - арест и заключение под стражу, - Геник, обойдя ближайших конкурентов, окончательно смог бы занять место зверя, почившего за год до августовского путча, а попутно и разобраться с редким, но легким покалыванием в недовостребованной области творения добрых дел. Однако непосредственно к Генькиной совести это отношения не имело: та была хорошо защищена от попыток преодолеть возведенные проспиртованным Генриховым организмом защитные рубежи, и если удавалось пробиться к ней чему-либо особенно неугомонному, то это и служило причиной игольчатых волнений: совсем пустяковых и не очень надоедных...
"И все-таки вовремя я предложил ей мудацкую свою любовь, - подумал он. Если б тогда не напился, ни хера б мы не подружились. Не встретились бы даже..." - он улыбнулся своему совместному с авторитетным соседом открытию и приступил к наброску на бумаге первого варианта редуктора, начав с главной шестерни...
...Звонок прозвенел как раз в тот момент, когда Геник подсушивал оттиск печати, только что нанесенный им на доверенность с правом продажи BMW-735 от гражданина Семкина Германа Валериановича, проживающего по адресу: г. Новомосковск, ул. Ленина, 22-11, гражданину Глотову Анатолию Эрастовичу. Подделка на этот раз оказалась несложной: бумага была достаточно потертой и естественных шероховатостей хватило для воссоединения их с искусственно нанесенными Геником потертостями вокруг имени будущего владельца. Следы художественного своего преступления на рабочем столе он даже не удосужился прикрыть листком бумаги. А загасить дымящийся дуревой косячок ему просто не пришло в голову. Он славно затянулся и пошел открывать...
На пороге стояли пятеро: двое в форме и трое в штатском: четверо из Тулы, один - из Москвы.
- Простите, вы Генрих? - поинтересовался главный в форме с капитанскими погонами.
- Ну конечно, мой друг, - ответил ничего не подозревающий художник, - я Генрих.
Удивиться он успел лишь после того, как его ловко оттеснили к стене и привычным движением прохлопали карманы. Группа захвата прошла в квартиру и осмотрелась. Штатский заметил лежащий на видном месте паспорт, открыл, пролистал:
- Как же так получается, Генрих Юрьевич? - нехорошо по-ментовски улыбнувшись, поинтересовался он у хозяина. - Работаете, работаете, а на обстановочку нормальную никак не заработаете? - он брезгливо кивнул на поллитровую банку с окурками. - Недоплачивает Глотов?
Геник поднес дотлевающую папиросу к губам и сделал последнюю конопляную затяжку. Он уже отчетливо понимал, что - последнюю.
- Какой Глотов? - удивленно переспросил он мента. - Никакого Глотова не знаю, дружочек.
- Вот этот вот Глотов, - прояснил ситуацию другой в штатском и протянул Геньке недоделанную доверенность на Толиково имя, - Анатолий Эрастович, затем достал из кармана другой листок. - А это ордер на обыск.
Генрих поправил очки и близоруко опустил глаза на бумагу:
- А-а-а-а, этот... Сейчас... - он поднял глаза и уставился в потолок. Немного помолчал, обмысливая что-то свое, и твердо произнес: - Этого Глотова я не знаю. И никакого другого тоже не имею чести.
Второй в погонах, московский, самый незаметный, в это время вытаскивал из ящика упаковку травы в полиэтилене. Он внимательно взглянул на Геника и шепнул первому:
- Увозите в Тулу. Бесполезно. Этот не расколется...
Раздался телефонный звонок. Крайний в штатском взял трубку, послушал.
- Тебя, художник, - сказал он и протянул ее Генриху.
В трубке была Люба Маленькая:
- Пап, а ты за гэчепэ или против?
- А кто это? - переспросил он, но сам же не дал ответить. - Маленькая, передай Лёве, что меня арестовали и увезли, - и выдернул шнур из розетки.
Суд над бригадой в составе шестерых автомобильных злоумышленников, включая организатора дела Анатолия Глотова, четверых его подельников разных воровских направлений и несчастного верного Геньки, смутно догадывавшегося о дальнейшей судьбе своих графических произведений, но не вникавшего в состав не им налаженного рисовального преступления, состоялся в Новомосковске, по месту обнаружения преступного замысла.
Лев Ильич, как только начался процесс, прибыл в Новомосковск с кучей придуманных им бумаг от кучи творческих союзов, характеризующих Геника с самой творческой стороны.
- Свидетель Казарновский-Дурнев Лев Ильич! - объявил судья. - Что вы можете показать по делу?
- Дурново, - поправил Лёва судью, - а не Дурнев.
- Кого? - не понял судья. - Я говорю, по делу что?
Лёва внутренне махнул рукой и приступил к свидетельским показаниям:
- Представьте себе, - обратился он больше к залу, чем к суду, - 1981 год. Разгар брежневского правления. Международный конкурс плаката в Греции, посвященный инвалидам, - он по-доброму посмотрел в сторону завсегдатаев старичков и старушек. - Обвиняемый, Генрих Юрьевич, - участник от нашей страны. И этот человек, - Лёва с гордостью посмотрел на Геньку, - придумывает следующее: четыре кисти рук, спаянные в замок. И одна из них - протез. И название - "ВСЕ ВМЕСТЕ!". А еще ниже - "ЛЮБОВЬ!", - он перевел дыхание и взволнованно закончил доклад: - Четыре кисти - четыре руки - четыре любви человека к человеку. Греки такого еще не видели. И он ПО-БЕ-ДИЛ! Этот плакат висит сейчас в общественной приемной ЦК профсоюза работников культуры. И каждый раз, когда я прохожу мимо этого произведения, я горжусь, что этот человек - обвиняемый! - тут он смутился и быстро поправился: - Э-э-э... То есть я хотел сказать... что обвиняемый - этот самый человек!
- Кого? - не понял судья. - Я говорю, по делу что?
Лёва внутренне махнул рукой и приступил к свидетельским показаниям:
- Представьте себе, - обратился он больше к залу, чем к суду, - 1981 год. Разгар брежневского правления. Международный конкурс плаката в Греции, посвященный инвалидам, - он по-доброму посмотрел в сторону завсегдатаев старичков и старушек. - Обвиняемый, Генрих Юрьевич, - участник от нашей страны. И этот человек, - Лёва с гордостью посмотрел на Геньку, - придумывает следующее: четыре кисти рук, спаянные в замок. И одна из них - протез. И название - "ВСЕ ВМЕСТЕ!". А еще ниже - "ЛЮБОВЬ!", - он перевел дыхание и взволнованно закончил доклад: - Четыре кисти - четыре руки - четыре любви человека к человеку. Греки такого еще не видели. И он ПО-БЕ-ДИЛ! Этот плакат висит сейчас в общественной приемной ЦК профсоюза работников культуры. И каждый раз, когда я прохожу мимо этого произведения, я горжусь, что этот человек - обвиняемый! - тут он смутился и быстро поправился: - Э-э-э... То есть я хотел сказать... что обвиняемый - этот самый человек!
Лёвка прощально посмотрел на друга и сел на место. Почти все из сказанного было импровизацией, но выстроенной на основе частично правдивых и при иных совершенно обстоятельствах имевших место фактах. Зал зааплодировал...
- Две-е-е, - наполовину шепнул - наполовину губами показал ему Генька, пока судья призывал зал к порядку. Лёва не понял и вопросительно кивнул в обратном направлении. - Две любви, а не четы-ы-ы-ы-ре, - губами по-верблюжьи уточнил автомобильный художник, продемонстрировав кисти рук, - руки - четыре, человека - два...
Геня никого не сдал и ни в чем не признался, и поэтому по 196-й статье за изготовление фальшивых документов - получалось при максимальном сроке меньше, чем по 224-й - за хранение и распространение наркотических веществ. Распространение при помощи следака притянули, расфасовав Генькину дурман-траву по дозовым упаковкам, и получился законный семерик. Но с учетом такого неслыханного для Новомосковского суда Лёвкиного вмешательства с применением инвалидного человеколюбия Генрих получил не семь положенных лет, а шесть и без конфискации. Четырем глотовским быкам тоже дали срока немалые, на них еще висела куча разного плюс рецидив, но на Глотова они работали не впрямую. Плакат с инвалидной любовью, спиритически выпрошенной Лёвой из спертого воздуха судебного зала, пролетел над головами присутствующих, плавно перекочевал в зону конвоя, чиркнул краем крыла по председательствующему, по обоим заседателям и, сократив Генику год отсидки, вылетел вон.
Вина же организатора преступных деяний Анатолия Эрастовича Глотова доказана не была, и прямо в зале суда он был отпущен на свободу сразу по оглашении приговора.
- Сукин сын... - подумал Генрих. Но подумал он о соседе Казарновских не мстительно и без презрения. Скорее, с легкой завистью провального художника к успешному...
О Генькином аресте стало известно в тот же день. К вечеру об этом узнала и Любовь Львовна. Она тихо ахнула и сползла со стула. Люба бросилась к свекрови и с удовольствием отвесила ей оздоровительную пощечину. Маленькая взвизгнула от восторга:
- Лёв, а можно мне тоже?
- Исчезни, - шикнула на нее Люба, - кому я сказала?
- А тебе понравилось, я видела, - сказала Маленькая и пристально посмотрела матери в глаза.
- Нет! - твердо ответил Лёва. - Тебе нельзя. И бабушка здесь ни при чем. Генрих сам виноват. Его самого надо как следует стукнуть, хоть он тебе и отец.
Баба Люба открыла глаза, встала и, ни слова не произнеся, ушла к себе. С этой минуты путч перестал ее волновать вне зависимости от результата - как получится, так и будет. Но коробку и сопроводительную бумажку она все же перед сном поменяла местами - по короткой теперь уже сохранной схеме...
Когда стало окончательно ясно, что Генрих у Казарновских в ближайшие шесть лет не появится, в доме начали происходить зримые изменения семейной атмосферы. Часть из них носила быстрый и решительный характер, как, например, резкое снижение терпимости Любови Львовны в отношении Любы Маленькой и заметное, но не категорическое охлаждение к Любе. Другая часть касалась положительных сдвигов, основанием для которых стала зачастившая на "Аэропорт" Любаша. С ней по неведомым Льву Ильичу причинам его жена сближалась все усердней и, как ему казалось, не без доверительной взаимности.
С Маленькой Любой все было более-менее ясно: Любовь Львовну просто бесило проявленное девочкой равнодушие к аресту и последующему заключению отца в тюрьму. И не то чтобы даже равнодушие: просто ничего, казалось, для нее не изменилось особенно: ну, был, приходил, теперь посадили - сидит. Жалко папу, конечно, но папа ведь сам виноват, Лёва говорил, его самого как следует надо было стукнуть. В отличие от всех прочих Любовь Львовна поверить в Генечкину вину не хотела совершенно.
- Он человек искусства, - повторяла она сыну первые пару лет Генриховой отсидки. - Именно за него и пострадал. Он человек безотказный и бескорыстный. Он принадлежит народу, как и твой отец...
- Вот и занимался бы искусством, мам, а не лез в криминал, - раздраженно реагировал сын, не улавливая никак эту странную тягу матери в сторону Геника.
Мать пропускала встречные аргументы мимо ушей:
- А падчерица твоя, Любовь, безжалостная и бессердечная дочь. Она лишний раз никогда не поинтересуется, что там у отца в заключении. Как ему там? Сколько осталось?
- Он там портреты рисует тюремному начальнику. И натюрморты, - ответил Лёва. - А тот их продает, и все довольны. За Геню вообще особо переживать не следует, мам. За него всегда все само решается. Его усилия никакого значения не имеют. В любом направлении. Он давно уже перешел в отряд созерцателей и поэтому может себе позволить паромом своим не управлять. Вынесет куда следует, по течению... - он подумал об этом с легкой завистью, зная, что обречен на управление собственным паромом весь остаток жизни... и продолжил: - Так что Геня твой - более-менее в порядке.... А Маленькая, между прочим, об этом тоже знает, спрашивала недавно. Никакая она не бессердечная, просто она современный ребенок, у нее переходный возраст.
Лев Ильич сказал это и снова представил, как Маленькая сидит в кресле в его банном халате, задрав голые ноги на подлокотник, и как незадолго до этого пронеслась она мимо Лёвиного кабинета, легкая, упругая... Другая... И он снова поймал себя на том, что воспоминание это ему определенно приятно.
Что же они имели в виду, все эти греки-то глотовские? - ему вспомнился последний ночной визит рыбака.
Мать не унималась:
- Подожди, сынок, вот перейдет она этот самый возраст и всем еще вам устроит. Вот увидите...
Что и кому Люба Маленькая должна устроить, Лев Ильич выяснять не стал, полагая, что на сегодня терапии достаточно. Матери он не ответил, взгляд его сделался рассеянным и потерял сыновью внимательность. От Любови Львовны такие мелочи ускользнуть не могли никак. Она поджала губы и притворно вздохнула, подводя обычный итог каждому случаю общения с сыном:
- Никому я в этом доме не нужна. Папа меня предупреждал перед смертью: "Не позволяй никому садиться себе на голову. Все этого только и ждут...".
Это была неправда. Об этом знал Лёва, и Любовь Львовна знала, что он знает, но значения это для нее не имело никакого. Ей важно было в отсутствие Генечки заполнить получившуюся паузу правильной смесью почитания и любви. Но нужный объект не находился...
К этому моменту в дом и зачастила Любаша. Чаще ее вызванивала Люба и зазывала на "Аэропорт" по самым несущественным поводам. Поначалу Лёва думал, что это делается женой из жалости и сострадания к его первой жене, к ее никчемности и одиночеству. Отчасти он Любку понимал - это была частичная компенсация за историю с неудавшимся сватовством. Понимал он также, что история эта сделала Любашу еще несчастней, чем она была до того, и знал, что некоторое бремя вины ощущает и его сердобольная Люба.
- Мам, а зачем она к тебе ходит, курица эта? - спросила однажды Люба Маленькая у матери. - Она же Лёвиной женой была раньше, а еще замуж за папу хотела, да?
- Она тебе не курица, - строго сказала Люба. - Никогда не называй людей обидными прозвищами.
- Она не мне курица, - не растерялась девочка, - она вообще курица, всем курица. Она что, не может другого мужа себе найти, что ли? - и, не дожидаясь ответа, уточнила: - У нее кофта дурацкая очень, у нас химичка тоже в такой ходит. Тоже очкастая, как она. Все химички одинаковые. Пусть лучше ваша Любаша кофту эту не надевает, а то от нее все мужики шарахаться будут.
Последние слова Маленькой услышала свекровь. Она вошла на кухню, где в это время Люба кормила дочь обедом, и тотчас воспользовалась ситуацией:
- Это бессовестно, Любовь, обсуждать за глаза порядочную женщину. Она тебе в матери годится, между прочим, а ты идиотничаешь, - внезапно до нее дошло, что про мать было сказано невпопад, но Любовь Львовна не смутилась, а еще энергичней продолжила воспитательный урок: - Любаша всегда была святая почти, как... - она поискала глазами предмет для сравнения, кинула быстрый взгляд на Любу, посмотрела в потолок, подумала немного и определилась: - ...Не как другие... Мой сын, твой отчим, сам ошибку совершил в свое время, расстался с хорошим человеком, - свекровь снова едва заметно скосила глаз в Любином направлении. - Мог бы и сейчас жить как все нормальные люди.