– Конечно я, – обиделся Блондин.
– Чистая ложь! – раздался голос от дверей палаты.
Мэн и Блондин повернули головы. В дверях палаты стоял Брюнет с таким же, как и у Блондина, бланшем. Блондин привстал и попытался выдернуть шприц из вены. Очевидно, судьба мнимых чисел четвертого порядка требовала немедленного решения.
– Стоп! – заорал Мэн и свободной рукой удержал Блондина на кровати. – Вы оба правы!
– Как это? – завозмущались оппоненты.
– А так, – сказал Мэн, – у вас абсолютно идентичные бланши. Значит, ваш сугубо научный спор завершился со счетом один-один. Ничья, чистая математика.
Ученые замолчали, а потом Блондин прошептал:
– Это же новая наука… Математическая биология…
– Верно, коллега. Но я бы уточнил: не математическая биология, а биологическая математика.
– Ну уж нет! – возразил Блондин и снова попытался выдернуть шприц из вены.
Но тут в палату внесли третью капельницу, Брюнет был уложен на третью кровать и почти немедленно подключен к капельнице. А еще через десять минут все трое спокойно заснули.
А когда проснулись, наступило время обеда. Давали суп вермишелевый вегетарианский, курицу с рисом и компот. Все было вполне съедобно. (Кстати, курицу с рисом давали через день, так что Мэн сделал вывод, что санаторное отделение было непосредственно подключено к какой-то подмосковной птицефабрике.)
После обеда Мэна позвали на собеседование с Добродушным. Мэн добросовестно изложил Добродушному извилистый путь прихода к алкоголизму, не забыв упомянуть, что действия человека наполовину состоят из генотипа и наполовину фенотипа. То есть от наследственности и внешних обстоятельств. Которые, к несчастью, сложились не в пользу Мэна. Короче говоря, смесь имманентного и трансцендентного и привели Мэна к его нынешнему печальному состоянию. А в конце добавил для убедительности:
– Водка проклятая довела. Несчастный я человек. И что делать, не знаю. За что наказываешь, Господи? – и пустил неискреннюю слезу.
– Очень вы, алкоголики, любите жалеть себя. Все виноваты, а вы чисты. Так?
– А как же? Болезнь, она и есть болезнь. Неизлечимая.
– Это да. А скажите, вообще не пить вы не можете?
– Как так, как так? – возмутился Мэн. – А как без водки справиться с суровыми мерзостями бытия?
– А вот тут мы вам поможем. Соответствующие лекарства подберем. Физиотерапия, правильное питание, прогулки на свежем воздухе, благотворное влияние семьи. У вас, насколько мне известно, трое детей и пятеро внуков. Есть работа. Вы уважаемый человек. Чего вам еще надо? Вам вообще незачем пить.
Мэн смахнул свою неискреннюю слезу и гордо выпрямился:
– Без алкоголя я теряю одну из степеней свободы! И это мне, как Человеку, очень обидно.
– А с алкоголем вы свободны?.. Вы же целиком зависите от него. И грош цена вашей свободе. Вы – раб. Причем по доброй воле. С каких лет вы пьете?
– С тринадцати.
– Так вот, при вашей кажущейся свободе вы – раб уже более пятидесяти лет. И не чей-либо, а чего-либо. Водку в вас насильно не вливали?
– Вроде нет, – не сразу припомнил Мэн.
– Вот так вот… – подытожил Добродушный. – Вы – сам себе раб. И нечего рассуждать о генотипе и фенотипе, имманентности и трансцендентности. Вы просто оказались слабым человеком. Как, впрочем, и многие сильные люди. Но тут я уж ничего не могу поделать. Подлечить мы вас подлечим, а там… Все зависит от вас. – И он отпустил Мэна.
Мэн побрел в курилку. Контингент курящих оказался принципиально другим, нежели в других отделениях дурдома. Во-первых, на курящих не было фланелевых пижам, из-под которых выглядывало белое солдатское белье. Все были одеты либо в тренировочные костюмы самых разных расцветок и фирм, либо в джинсы и футболки. У одного, джентльмена лет пятидесяти, была майка университета города Беркли 62-го года. Во-вторых, сама курилка была отделена от уборной. В ней стояли столы с пепельницами, широкие скамьи со спинками. Так что курить можно было со всем возможным комфортом. Лица у всех были интеллигентные и не обнаруживали видимых следов алкоголизма. Вымазанный зеленкой Мэн, хотя на нем и были «Ливайсы» и майка с портретом Леонардо да Винчи, выглядел зеленой вороной. Тем не менее он раскланялся и, чтобы произвести благоприятное впечатление, сказал:
– Здравствуйте, господа!
И тут он понял, что действительно находится в санаторном отделении. Никто из присутствоваших не счел это обращение за издевательство, а, наоборот, ответили Мэну вежливым кивком головы. А Берклианец даже дал словесный ответ:
– Приветствуем вас, сэр. Какими судьбами?
– Вообще-то, я не по этому делу, – застеснялся Мэн.
– В первый день мы все здесь не по этому делу. Но ничего, здесь стесняться нечего и некому. Через…
На этих словах в курилку вошли двое бланшированных ученых соседей Мэна по палате.
– О! – обрадовался Берклианец. – Профессора! Сколько лет, сколько зим!
– Если быть точным, – обрадовался Берклианцу Блондин, – два лета.
– Точнее, два лета и один месяц, – буркнул Брюнет.
– И конечно, не по этому делу?
– Ну, в общем… – отвел взгляд Блондин.
– В общем, ну… – отвел взгляд в другую сторону Брюнет.
– Вот видите, – обратился Берклианец к Мэну, – вот уже в третий раз мы здесь встречаемся, а они все – не по этому делу. Восхитительное постоянство. В том числе и бланши у каждого под одним и тем же глазом. А у вас, простите, травмы какого происхождения?
Мэн чуть было не ощерился, но, натолкнувшись на благожелательный взгляд Берклианца, со всей прямотой ответил:
– Столкнулся с реальной действительностью в виде дверцы книжного шкафа.
Берклианец удовлетворенно кивнул, а куривший невдалеке Углубленный в себя человек, не принимавший участие в предыдущей беседе, встрепенулся:
– Извините за вторжение в частную жизнь, а какие книги стояли за стеклом?
Мэн стал вспоминать:
– Значит, в том месте, куда я шарахнулся в стекло правым плечом, стоял Лосский. «Бог и мировое зло». Носом я попал в «Сто лет одиночества», лбом – между Бродским и Дао Дэ Цзин, а потом всей мордой ткнулся в восьмитомник Чехова.
От окна оторвался Босоголовый человек с нежными чертами лица и вцепился в Мэна:
– Вот-вот, ну разве это не пародия?
– Что именно? – попытался робко уточнить Мэн.
– А вот это: «Мы увидим небо в алмазах», «Труд, только труд», «Я хочу стать птицей»… А?
– Ну, я не знаю… – стушевался Мэн, – весь мир ставит…
– Мир сошел с ума! – взорвался Босоголовый. – А Чехов издевается над ним.
Мэн не счел возможным для себя спорить с Босоголовым, потому что никогда не задумывался о природе чеховских пьес. А Босоголовый выскочил из курилки, оставив Мэна в глубокой задумчивости.
– Не обращайте на него внимания, – сказал Берклианец, – у него раз в два года наступают алкогольные обострения на почве Чехова. Артист. Большой. Мастерская Мэтра. Все чеховские роли переиграл: от Вершинина до Лопахина. Весь мир объездил. С чеховскими пьесами. И все пытается понять, что он играет. А потом не выдерживает собственного непонимания и запивает.
– И как он выходит из этого состояния?
– Год снимается в сериалах, приходит в себя, а потом снова начинает играть Чехова и еще через год опять запивает. И так уже десять лет.
В курилку опять вошел Босоголовый и нервно закурил в окно. А потом ловко кинул окурок в пепельницу и вопросил окружение:
– И как мне теперь быть? Невозможно так мучиться. Каждые два года – запой, каждые два года – развод, пятеро детей растут без отца. И все из-за Чехова.
Окружение молчало. Босоголовый заметался по курилке.
– Черт знает что! Любит одного, спит с другим, первый стреляется, другой спит с другой, попутно, походя, подстрелив первую. Купец платит за вишневый сад значительно больше того, что он стоит. Милые люди гробят себя, чтобы прокормить старого университетского пижона, и благодарны ему за то, что он снисходит до их кормежки. И самой большой сволочью оказываются интеллигентные люди. Ну как тут не запить интеллигентному человеку?
Все по-прежнему молчали. На их памяти этот вопрос возникал не впервые. Причем большинство считало запой раз в два года вполне приемлемым. Мэн тоже не считал такую периодичность большой проблемой, о чем и не преминул высказаться. И получил обескураживающий ответ:
– А до Чехова я пил, как все люди.
«Так, – подумал Мэн, – теперь Чехов виноват». Как-то у русского человека всегда находится кто-то виноватый. Чем бы он ни занимался, в чем бы он ни прокалывался, какую бы пакость ни сочинял, сколько бы жизней ни перепортил, всегда виноват кто-то другой. Вот и вся загадочность русской души на самом деле. Вот он, Мэн – еврей, а потому никогда никого не винил в своем алкоголизме. Ну разве что некоторые мелочи. Социалку, Первую Жену, Советскую власть. Постсоветскую власть. Отсутствие денег. Наличие денег. Несоответствие Желаемого и Действительного. Соответствие Желаемого с Действительным, когда просто невозможно не напиться от счастья. Горе. Радость. Ни то ни се, когда, чтобы добиться либо горя, либо радости, просто необходимо принять на грудь. И конечно же, проблемы с Чеховым. А в остальном за собственный алкоголизм Мэн целиком и полностью брал ответственность на себя и только на себя. Очередная разница в русском и еврейском менталитете.
И вдруг с ужасом понял, что эти слова, за исключением собственной ответственности, думает не он, а говорит Берклианец. И обращается он с этими словами к Мэну, поясняя причины русского алкоголизма и не понимая, почему запивает еврей Мэн.
– Все потому же, – вздохнул Мэн. – Только у меня не Чехов, а Шекспир. – И встретив не шибко понимающие взгляды, невразумительно пояснил: – Все никак не могу понять, быть или не быть.
И вдруг Босоголовый бросился на шею Мэна:
– Благодарю вас, мой родной! Вы меня спасли! Шекспир, и только Шекспир. У него, по крайней мере, все в конце концов помирают и перестают мучиться. И гори синим пламенем Антон Павлович Чехов. – И Босоголовый вылетел из курилки. (Через три дня его выписали, а еще через три года он прославился в шекспировских ролях – от Отелло до черепа Йорика. И с тех пор выпивал весьма умеренно, как в дочеховские времена. Так Мэн впервые доказал, что алкоголизм излечим.)
Потом в курилку вошли три юных интеллигента с пивными бутылками «Хайникен». Мэн удивился. Пиво в антиалкогольном отделении?.. Но, как пояснил Мэну Берклианец, юные интеллигенты страдали пивным алкоголизмом, происходили из весьма обеспеченных семей, учились в МГИМО, и пивной алкоголизм мог повредить их будущей карьере в дипломатии или шоу-бизнесе. Поэтому их за хорошие башли и определили в это санаторное отделение, а чтобы сделать лечение психологически приемлемым, пивные бутылки оставили, заменив пиво в них на кофе. Один из них сел на подоконник и стал мило беседовать со скопившимися под окном молодыми дамами. Мат струился буйными потоками сверху и снизу. Как это и принято среди интеллигенции. Сначала Мэн, долгое время избегающий сквернословия, не мог понять, о чем идет речь, но понемногу родовая память возвращалась к нему, и он понял, что речь идет о предстоящем половом сношении юных интеллигентов с молодыми дамами ближе к вечеру.
«Всюду жизнь», – подумал Мэн и, затосковав, вышел из курилки.
Он вошел в свою палату и лег на кровать. Через некоторое время в палату вернулись высокоученые сокамерники и улеглись по обе стороны Мэна. (На свои кровати.)
На душе Мэна было паскудно. Посталкогольная депрессия вступала в свои права, отвоевывая в сознании, подсознании и индивидуальном бессознательном все новые территории. И постепенно она полностью загрузила Мэна и стала выливаться наружу, окружая его кольцом беспросветной клубящейся серости, через которую было невозможно пробиться, да и не было на то ни малейшего желания, ни сил. Мэн не пошел на ужин, не пошел курить после неужина, не стал есть раздаваемый на ночь просроченный йогурт. Он репетировал собственные похороны.
Похороны Мэна
Мэн лежал в элегантном гробу на некотором возвышении в большом ритуальном зале морга Боткинской больницы. Приближалось время гражданской панихиды. Перед этим Мэна отпели в церкви Ильи Обыденного. Все было торжественно и чинно, так что Мэн получил некоторое удовольствие. А теперь вот настало время панихиды. Мэн приподнялся в гробу, чтобы посмотреть, много ли народу пришло проститься с ним. И удовлетворенно откинулся на подушечку. Народу было человек сто двадцать. Нормально. По рангу. Он не был ни Заслуженным, ни Народным. А впрочем, если бы он ими был, его панихидили бы не здесь, а в конференц-зале Союза кинематографистов в случае Заслуженного, или в фойе Большого зала в случае Народного. Да и венков было бы поболе. Добавились бы официальные. А так всего два: от семьи и от благодарного народа России.
«Сейчас, – думал Мэн, – ритуальная чувиха предложит кому-нибудь сказать прощальные слова. Интересно, кто будет вести панихиду? В таких случаях очень много зависит от конферансье. Сможет ли он собрать публику, как следует продать очередного выступающего, чтобы похороны имели успех? А, все в порядке». У его изголовья встал шоумен, хорошо зарекомендовавший себя на презентациях фильмов, ресторанов, юбилейных вечеров, также непревзойденный тамада. Старшему он, должно быть, влетел в копеечку. Шоумен, как бы услышав посмертные мысли Мэна, наклонился к его изголовью и, сохраняя на лице профессиональную улыбку, прошептал почти не шевеля губами:
– Как ты мог подумать, Мэн? Чистая халява. По зову сердца. – И, повернувшись к собравшимся, уже профессионально начал: – Добрый день, дамы и господа. Сегодня мы прощаемся с нашим другом, товарищем, отцом, мужем и любовником.
Шоумен сделал паузу, и во время ее три женщины разных возрастов по очереди хлопнулись в обморок.
«Вторая, – подумал Мэн, – ни при чем». Ее он не мог припомнить ни в каком качестве. Тут же выяснилось, что она перепутала ритуальные залы. Ее вынесли по нужному адресу, и Шоумен продолжил:
– Покойный много сделал и многое не сделал. И неизвестно, за что ему будут благодарны потомки, – и опять сделал паузу. Собравшиеся осмыслили сказанное, и послышались сдавленные смешки. – Он много внимания уделял молодым художникам.
Еще две молодые мультипликаторши хлопнулись в обморок. А одну стошнило.
«Чего это она? – удивился Мэн. – Я же был в презервативе… К тому же прошло двадцать пять лет».
И в это время Шоумен предоставил слово Великому.
– Невозможно себе представить Мэна мертвым. Он всегда был такой живой. Живее всех живых. Его юмор всегда поддерживал нас, когда нам было плохо. Когда уже казалось, что хуже быть не может. Но после его шуток оказывалось, что может. И вот его нет среди нас. Но мы всегда будем вспоминать его незлым, тихим словом. Долгие годы он казался мне довольно-таки тупым и ограниченным человеком, с таким же тупым и ограниченным площадным юмором. И только к концу его жизни я понял, что это мне не только казалось. Таким он был на самом деле. Абсолютно цельным в своей доведенной до совершенства тупой деятельности… За что и был любим широкими кругами малолетних граждан нашей затраханной страны.
Мэн лежал и не мог понять, хорошо ли о нем говорит Великий или очень хорошо. Но все равно было приятно. А Великий, между тем, продолжал:
– И вот он умер, ни хера не оставив взамен себя семье и детям. Ибо до последних дней был сущим бессребреником. Все, что он зарабатывал непосильным трудом на ниве мультипликации, непосильным трудом пропивалось в ближайшие дни с близкими ему людьми. А также хрен знает с кем.
«Ну, это он уже чересчур, – подумал Мэн. – Я всегда выпивал только с близкими людьми. Потому что стоит с кем-нибудь выпить, как он тут же становится близким».
– Все это говорит о том, что Мэн был очень широким человеком.
– Широк русский человек, – раздалось из толпы похоронщиков, – не мешало бы сузить.
– Верно, – подтвердил мысль Великий. – Как истинно русский человек еврейской национальности, он был широк в мыслях, действиях и поступках.
– В действиях и поступках – это тавтология, – приподнявшись, поправил Великого Мэн.
– Вот видите, – радостно подхватил Великий, – даже сейчас, когда он умер, он продолжает оставаться с нами. С его друзьями, детьми, соратниками и соратницами.
На последнем слове одна из соратниц бросилась на гроб со словами:
– Миленький ты мой, возьми меня с собой! И в том краю далеком я буду тебе женой.
– Милая моя, – ответил ей Мэн, – взял бы я тебя, но в том краю далеком нет ни жен, ни мужей. Евангелие от Матфея. Так что отвали и не разрушай торжественности минуты.
Соратницу отвалили, а Великий поспешил закончить речь:
– Он создал совершенно новый стиль русской народной сказки. Как-то Александр Сергеевич Пушкин сказал о них Алексею Максимовичу Горькому: «Что за прелесть эти сказки. Каждая из них – поэма». Ну что же, Мэн, прощай. Мы допишем то, что ты не дописал, допьем то, что ты не допил, доспим тех, кого ты не доспал, – и ушел в толпу.
– Следующим номером нашей программы, – продолжил работу Шоумен, – выступит Художник, с которым Мэн сделал пять фильмов и двадцать четыре рекламных ролика. Это один из оставшихся в России четырех битлов советской карикатуры. Ринго Старр живет в Америке. Джон Леннон и Джордж Харрисон отсутствуют по уважительной причине.
– Что это за уважительная причина? – спросил кто-то из любопытных.
– Поверьте мне на слово, – проникновенно сказал Шоумен, – они сейчас готовятся к встрече Мэна, – и картинно откинул в сторону правую руку.
Присутствующие продумали сказанное Шоуменом, посмаковали и уважительно похлопали. А к изголовью вышел Художник. Мэн слегка затосковал. Он много раз общался с Художником и знал его страсть к длинным красивым тостам. Он произносил их в застолье, в сауне, в паузах в работе. Однажды он скинулся с какими-то двумя гражданами СССР на бутылку и стал говорить тост на стройплощадке. Граждане СССР набили ему морду, отбили почки, но не отбили охоту к произнесению тостов. Он бы мог даже сойти за грузина, но был безнадежно русским. Из самой глубины России из глухой туруханской деревни… Туруханской… Мать твою!!!
– Умер мой хороший дружочек. Никто больше не расскажет анекдотов. Никто больше не найдет причины, почему я не ночевал дома. Никто больше не утешит меня после неожиданного фиаско во время ночевки вне дома. Никто, кроме него, не мог доходчиво объяснить разницу между двадцатью годами и шестьюдесятью. «В двадцать лет, – говорил он, – семь пистонов за ночь, а в шестьдесят – один за семь ночей». Теперь придется с этим завязать.