Повесть о кружевнице Насте и о великом русском актёре Фёдоре Волкове - Могилевская Софья Абрамовна 6 стр.


И теперь без него, без его советов и указаний, казалось, никто шагу не может ступить.

Наделённый тонким и острым умом, он обдумал всё оборудование сцены — подъёмный занавес, отодвигающиеся в стороны боковые кулисы, освещение и, наконец, машины для разных сценических эффектов.

...Как-то, уставшие после рабочего дня, все уселись на сцене. И здесь, как в горенке после репетиций, один из них предложил:

— Споём, братцы, что ли?

И запели.

И вдруг Фёдору Григорьевичу показалось — словно чего-то не хватает в их хоре. Нет той тонкой звуковой окраски, к которой привыкло ухо.

Вспомнил: где же Настя? Почему её не видно последнее время?

В сутолоке этих дней было не до неё. А вот сейчас как-то пусто... Привык он видеть её милое лицо, ясную улыбку, её весёлую готовность каждому помочь.

— Что это Насти нет? — опросил он, когда кончилась песня. — Может, не знает, где мы теперь сбираемся?

— Знает, — ответил Гаврила. — Намедни повстречал её. Спросил о том же. Говорит, сейчас никак вырваться не может.

— Да ведь какой с неё опрос, — прибавил Иконников. — Крепостная!

Волков задумался. И снова пришло на ум то, что знал давно: да, подневольная Настя, крепостная. Что хотят господа, то с ней и сделают. Их воля — не её...

Святки

На святках к Сухаревым понаехал полон дом гостей. Из дальнего поместья приехала сестра Никиты Петровича, Мария Петровна. Приехала в тяжёлой колымаге, лошади цугом. При Марии Петровне в колымаге муж, дети. А в кибитке — приживалки, няньки, мамки, две дворовые девки да баринов слуга.

Явилась из Углича и сватья Лизаветы Перфильев-ны — старая барыня Головина. Та привезла с собой пять кошек, и при каждой кошке по дворовой девке для ухода.

Стряпуха Варвара на людской кухне совсем с ног сбилась — легко ли накормить этакую ораву! Тут и своей-то дворни, слава богу, хватает, а с гостями сколько прибыло...

Готовка шла от зари до зари.

И на барской кухне тоже — готовить начинали с раннего утра, лишь к ночи еле управлялись.

Из деревень пришли обозы с морожеными гусями, утками, курами, индейками. С копчёной, вяленой и сушёной рыбой. Из кладовых то и дело выкатывали бочонками солонину и свинину. Вытаскивали кулями муку, крупу.

Обедать садилось человек до сорока. Обедали не меньше трёх часов. На обед подавали пять перемен, а сколько блюд в каждой перемене — и сосчитать трудно.

На святках в Ярославле так было почти в каждом помещичьем доме. Пиры шли за пирами. Вечерами маскарады, балы да ещё всякие другие увеселения.

Ярославцы хвалились: «У нас, как в Москве или в Санкт-Петербурге! Понимаем, как нужно время проводить...»

А Настя всё таскала и таскала воду. Для неё праздник был не праздник. Какое там! Сколько народу надо накормить, напоить, в бане помыть. И везде и всюду та водица, что таскает она с Волги.

Ввезёт во двор салазки с кадкой, перельёт воду в бочку, что стоит в сенях людской избы, или в другую, что при барской кухне, или в третью, что в бане, чуть переведёт дух — и снова по воду.

Насте в подмогу отрядили Груньку, скотницы Натальи дочку. Наталья слёзно просила: «Ты не замай мою Грунюшку, смотри, какая из себя хиленькая и годков ей мало»... У Насти — добрая душа. Пообещала беречь Груньку. Воду из проруби сама вытаскивала. Груне не давала. А Груня только салазки толкала, когда в гору тянули, да приглядывала, чтобы кадка с водой не свернулась набок.

А вода в проруби темна, холодна... Опустишь ведро, а его словно кто за дно ухватил и держит. Не похоже, чтоб в этой тёмной, студёной воде жила прекрасная царевна с глазами, как небесные звёзды. Небось на зиму уплыла далеко-далеко, в тёплые края. А сейчас подо льдом злые чудища подводные. Они и держат вёдра с водой, никак от них не вытянешь!

На седьмой день святок, как раз под Новый год, дед Архип поднялся с лежанки и сказал:

— Вы, девоньки, как проклятые... Вот уж истинно говорят: в чём кошке веселье, в том мышке слёзы. Сходите на ярмарку, погуляйте. Ныне я повожу за вас воду.

И дал Насте и Груне по копейке, чтобы купили себе чего-нибудь ради праздника. Или орехов, или стручков цареградских сладких, или сушёных груш, что ли...

Дед — он богатый! Ему за лапти иной раз копейку дадут, иной раз и полторы копейки за пару.

Дедову копейку Настя спрятала.

Как же, будет она сласти себе накупать! Не маленькая, обойдётся и без орехов... А вот люди говорят, будто за смотренье в новом театре на Никольской улице деньги придётся платить. За какие места по шести копеек будут брать, за какие — только одну копейку.

И Настя низко, в пояс, поклонилась деду:

— Спасибо, дедушка! Вечерком тебе рубаху постираю. Где надо и заплаты положу...

На праздничном гулянье

На площади возле гостиного двора уже с неделю стоят балаганы. Там и есть главное веселье. Туда и кинулись Настя с Груней.

Пришли — и сразу у обеих глаза разбежались. И то хочется поглядеть, и это. А глядеть и правда есть чего!

Тут и катальные горы стоят. И карусели крутятся. И мужик с учёным медведем разные фокусы показывает. А музыканты на чём только не играют — и на дудках, и на гуслях, и на домрах!

Балагуры надрываются, зазывают народ на представление:

— Ой, Настя! — шепчет Грунька, цепляясь за Настин рукав. Боязно ей в такой сутолоке от Насти отстать. — Давай в балаганы сходим? Чего там посмотрим?

Настя объясняет: как же они пойдут? Деньги платить надо за смотрение.

— Так у нас с тобой припасены копеечки, — не отстаёт Грунька. — Дед ведь дал...

— Моя копеечка — заветная! На одно дело отложенная...

А навстречу идёт пирожник. Горячие пироги тащит. И этот народ зазывает, кричит на всю площадь:

Груньке и пирогов охота отведать.

— Ой, Настенька, давай на мою копеечку купим? Тебе — пирог, мне — пирог... Может, они с зайчатиной?!

Но Настя тянет Груню дальше.

— Глядите-ка, глядите! Куклы какие — вот умора!

Они остановились перед высокой ширмой и глаз не могут отвести.

А из-за ширмы видно — поверху Петрушка со своей женой Пегасьей пляшут. На нём кафтан полосатый, колпак с бубенцами... А нос — что твой огурец, только красный.

Вот где веселье так веселье!

А Петрушка кончил плясать и давай гнусавить на всю площадь тонким-претонким голосом;.

Потом Пегасья прыгнула вниз, а вместо нее — цыган с лошадью. Тут совсем потеха пошла. Петрушка начал с цыганом за лошадь торговаться...

Настя до упаду смеялась. Мороз стоит трескучий, а ей впору хоть платок с себя скинуть — до того жарко.

Вдруг она увидела Фёдора Григорьевича. Он стоял неподалёку. Тоже смотрел на Петрушку, а веселился больше всех. И в ладоши хлопал. И что-то подсказывал Петрушке. И подначивал:

— Так его, так его, жулика! Кнутом, кнутом...

Тут Насте стало уже не до Петрушки — с Фёдора Григорьевича глаз она не сводит. Ишь ты, разрумянился! Да, никак, сам пойдёт плясать с Петрушкой!

А она-то думала, что ему, умному, учёному, Петрушкино озорство и вовсе ни к чему. Оказывается...

Неужто не обернётся? Хоть разок неужто на неё не глянет?

Почувствовал ли Волков Настин взгляд или просто так повернул голову в ту сторону, но только увидел Настю. А увидев, тотчас заспешил к ней:

— Настя... Ты ли? Здравствуй!

Настя вся зарделась. И любо же ей, что Фёдор Григорьевич подошёл и заговорил с ней.

Улыбнувшись, поклонилась ему в пояс:

— Здравствуй, батюшка мой, Фёдор Григорьевич!

А Волков остановился рядом и стал показывать Насте на Петрушку:

— Видала, как с Пегасьей отплясывал? Понравилось тебе, Настя? Я с малых лет пристрастен к этим забавам. Люблю глядеть! Хлёстко, весело...

Настя молча смотрела на Волкова. Глаза у неё сияли, как звёзды.

— Нет, ты глянь, глянь, как он их лупит! — продолжал веселиться Волков. — Ну и ловкач! Так их, так их...

И вдруг, отвернувшись от ширмы, над которой Петрушка теперь расправлялся с квартальными, спросил Настю совсем другим голосом:

— Сколько времени не была, Настя. Или забыла нас?

— Что вы, Фёдор Григорьевич! Мне ли забыть? Только... — Настя опустила голову и тихо обронила: — разве моя воля... я же господская.

— Что вы, Фёдор Григорьевич! Мне ли забыть? Только... — Настя опустила голову и тихо обронила: — разве моя воля... я же господская.

И замолчала.

А потом еле слышно промолвила:

— Коли проведает барыня... плохо мне будет.

Глаза у Волкова потемнели. С горячностью начал:

— Да за что же на тебя гневаться? Что худого, если посидишь и посмотришь, как мы пьесы представляем?

Настя ещё ниже склонила голову; знала, может, ничего в том нет, что почти каждый вечер она пропадает на Пробойной улице, но тяжела будет расплата, коли дознается о том барыня Лизавета Перфильевна.

А Волков продолжал ещё горячее:

— Ну хочешь, Настя, я схожу к твоему барину? Скажу, мол, так и так...

Настя не дала ему договорить. В лице переменилась. Затрепетала вся. За рукав его схватила.

— Фёдор Григорьевич! Батюшка мой... разве можно!..

И снова замолчала.

Теперь молчал и Волков. Тяжёлое раздумье легло на его лицо.

Вокруг веселье — свист, шум, смех, какие-то выкрики. А они стоят — Фёдор Григорьевич и Настя, оба молчат, и у обоих в мыслях одно и то же.

Наконец Волков тряхнул головой, словно отгоняя от себя эти невесёлые думы. Сказал:

— Ладно, Настя! Тебе виднее — коли нельзя, то и не пойду... Тут другое надо придумать... А что, пока не знаю. Одно помни — я тебе заступник во всём.

И сразу, точно не было между ними этого разговора, начал он о другом и снова совсем другим голосом:

— Слыхала, мы сразу после крещения открываем наш театр? Хотим седьмого января...

— А как же! Про это все толкуют — малые и старые.

— Приходи, Настя! Мы будем «Титово милосердие» играть. Помнишь, читали эту пьесу?

— Приду, Фёдор Григорьевич.

— Обязательно приходи. За кулисами тебя поставим...

* * *

— Грунюшка! — воскликнула Настя, когда Фёдор Григорьевич от них отошёл. — Пирогов не хочешь ли?

— Ой, хочу!

— А давай купим?

— Каких купим? — У Груни потекли слюнки: есть ей охота незнамо как. — Каких купим? С зайчатиной? А может, лучше с потрохами?

— Хоть с зайчатиной, хоть ещё с чем... Мне всё равно.

— А копеечка твоя разве не заветная? — вспомнила вдруг Грунька. — Ведь говорила...

— Она больше мне не нужна, — засмеялась в ответ Настя.

Бывают же такие дни, когда солнце светит только для тебя!

И для тебя сверкает снег алмазами... И весёлые перелёты галок, и золотые купола церквей, и смех, и веселье, и всё на свете лишь для тебя, лишь для тебя одной...

7 января 1751 года

Ни сам Фёдор Григорьевич Волков, ни его товарищи-актёры — Нарыков, Шумской, Попов, Чулков и другие, — конечно, думать не могли, что число это войдёт знаменательной датой в историю русского театра.

В тот день, когда широко и гостеприимно распахнулись двери нового театра на Никольской улице, все они, конечно, не могли себе представить смысла происшедшего. Но они твёрдо знали: их игру, их спектакли будут смотреть не десяток-два любителей-театралов и не кучка придворной знати, а многие. Очень много людей!

Театральные афишки уже несколько дней висели и в гостином дворе, и в других людных местах города. На них было написано:

«В воскресенье 7 января в новом театре на Никольской улице, под управлением 1-й гильдии купца Фёдора Григорьевича Волкова, российскими комедиантами-охотниками представлено будет первый раз:

МИЛОСЕРДИЕ ТИТА,

лирическая трагедия в трёх действиях, сочинение аббата Петра Метастазио».

Далее шёл перечень действующих лиц и фамилии исполнителей.

Начало было назначено в 5 часов.

Но гораздо раньше, чем появились эти афишки, людская молва разнесла весть о дне и часе открытия нового театра.

Седьмого января, чуть свет, при входе в театр в особом чулане уже сидел канцелярист Яков Попов. Он не был занят сегодня на сцене и его отрядили продавать билеты.

Даже дух у него захватило, когда он глядел на гору билетов, наваленных перед ним и которые ему предстояло продать сегодня.

Да найдётся ли столько смотрельцев в Ярославле? Мало ли, что амбар на Пробойной улице бывал всегда набит до отказа. А вот сюда пойдут ли?..

Народ потянулся с самого утра. Иные, чтобы спозаранку купить билеты; другие — занять места поближе к подмосткам; некоторых томило нетерпение...

И вот уже пятаки, алтыны, копейки весело зазвенели, забряцали в руках продавца билетов — Якова Попова. А сами они, эти билеты, ну прямо таяли у него на глазах!

А люди всё шли, шли.

Теперь уже не страх, что придётся играть при пустом зале, а скорее другое приходило в голову: хоть театр большой, но зрителей ещё больше. Вместятся ли?

А люди, входя в зал, осматриваются. Переговариваются, похваливают.

— Глядите-ка! Снаружи не очень казисто, а внутри — ничего...

— Ничего... ничего...

— А печи-то какие! И где такие красивые изразцы брал Фёдор Григорьевич? Не на заказ ли ему делали?

— Занавес, занавес как разрисован! Ай-яй-яй...

— Домá, что ли, на нём заморские? Одни столбы стоят, крыши нет...

Разноголосый гул наполняет зал. Народу много. Тесно сидеть на скамейках, ещё теснее стоять. Плечом к плечу. Вытягивают шеи, чтобы лучше видеть.

Темнеет на улице. А здесь — в фонарях, что висят на стенах и на потолке в медных паникадилах, горят сальные свечи.

— Скоро ль начнут?

— А вот как придёт время, то и начнут.

— Да ведь сказано: в пять часов...

Вроде бы и не стоило топить печей. Людей так много, что и без печей жарко. Некоторые женщины скидывают с себя платки, расстёгивают салопы. Мужчины и вовсе снимают шубы, кладут их на колени.

Занавес поднят

Настя попятилась: ох, батюшки!

Прямо на неё шёл человек в непонятной и очень смешной одежде. Белый холст, перекинутый через одно плечо, сбоку свисал у него чуть ли не до полу. Углём нарисованные брови, густые и чёрные, сходятся на переносице. Губы и щёки будто клюквой помазаны. И всё лицо набелено.

Незаметно, чтобы никто не видел, Настя перекрестилась. А человек усмехнулся и спросил голосом Миши Чулкова:

— Ты чего? Никак испугалась? — Он поднял вверх правую руку и торжественно произнёс: — Римский сенатор Публий!

Тут и Настя засмеялась. Хотела было спросить, зачем это Миша так сильно нарумянился. И, может, он не знает, а у него по всему носу чёрная полоса идёт. А уж брови-то! Не пожалел он, видно, сажи.

Но в это время через сцену, тоже в длинной белой хламиде, большими мальчишескими скачками пронеслась девушка. Подол своего платья она подобрала, чтобы ловчее было бежать.

Чулков крикнул ей:

— Ваня, ты куда?

Девушка, с чёрными, как у Миши Чулкова, бровями и тоже сильно накрашенная, слегка оборотила голову:

— Да вот тут Федор Григорьевич велел...

И исчезла за боковым полотном кулис.

— Ванюшку Нарыкова признала? — спросил у Насти Чулков. — Римская матрона Виттелия!

— А как же! — бойко ответила Настя. — А почему же не признать?

Но правду говоря, с той самой минуты, как она очутилась здесь (Фёдор Григорьевич показал ей, где стоять на сцене за кулисами), всё для неё обёртывалось чудесами и колдовством.

Вон дерево. Зелёное, пышное. Всё в листьях. Кое-где с желтизной, как бывает к концу лета.

Подошла ближе...

Что за диво! Ни тебе листьев, ни тебе зелени! На холсте бог знает что намалёвано. Вперемешку все краски — и синяя, и жёлтая, и зелёная, и чёрная...

Отошла вдаль. Опять зелёное, пышное дерево.

Приблизилась — и снова невесть что!

А тут ещё Миша Чулков напугал... А Ваня? Вырядился во всё бабье, а скачет ровно мальчишка, когда тащит за пазухой репу с чужого огорода...

— Настя, — негромко окликнул Настю Иконников.

А этот полез зачем-то вниз, в дыру, что прорезана между половиц недалеко от занавеса. Одна лишь лохматая его голова торчит оттуда.

Настя подошла к Иконникову.

— Помоги Степану огни засветить, — попросил он. — Скоро начнём... Эй, братец, — обратился он к Степану, — дай Насте свечу!

С опаской Настя взяла тоненькую восковую свечку из рук Степана. Кто её знает, свечку-то? Может, издали свеча, как свеча, а возьмёшь в руки...

Однако свеча была настоящей. Тёплый оранжевый огонёк легонько затрепетал от Настиного дыхания.

— Я пойду перед занавесом зажгу плошки, — сказал Степан. Это был один из волковских рабочих с купоросного завода. — А ты тут, ладно?

Настя кивнула и принялась осторожно подносить свечку к фитилькам светильников, что поставлены были тут и там, в разных местах сцены.

Вышел Волков. Он тоже был в белой одежде. Только одежда его была много пышнее и богаче, чем у Миши Чулкова. «Настоящий царь...» — подумала Настя и слегка посторонилась.

Фёдор Григорьевич на неё, однако, даже не глянул. Точно её здесь не было. Он был сейчас на себя совсем непохожий — суровый, неприступный. Такому Настя словечка не посмела бы сказать... Такой и Насте слова не кинул бы!

Назад Дальше