Восьмерка - Захар Прилепин 10 стр.


— Может, лучше научить его хокку? — спросил отец у матери, просто веселя себя и ничего не имея в виду против задуманного матерью. Мать не поняла вопроса.

Мне купили коньки и клюшку. Меня привели к мастеру. Мастер, поддавшись на материнские уговоры, взял меня в команду.

На занятия со мной ходил отец.

Он сидел на трибуне и покуривал, хотя курить там было нельзя. У него с собой всегда была газетка или пара газет — причем, кажется, не очень новых. Ему было все равно — он читал старые новости и дымил.

Другие отцы стояли возле борта и заходились в припадках, крича и скрежеща на своих отпрысков:

— Пасуй! Пасуй, я сказал!

— Скорость! Где твоя скорость! Гони, леший!

— Ты что, сдох? Ты что, сдох там? Встал быстро, гадина! Какая «нога»! Чего ты там ушиб? Встал быстро!

Я мог не заметить вывиха ноги и кататься, скрежеща зубами от боли, а мог ползать по льду, как тифозный больной, — у отца ни первое, ни второе не вызывало интереса. Иногда, чтоб снова прикурить, он отвлекался от газеты и ласково взмахивал мне рукой с задымившейся сигареткой.

К нему как-то подошел охранник, попросил выбросить сигарету, отец покивал головой, охранник ушел, отец снова закурил — в этом не было особого вызова, он просто забыл про замечание.

Летом в тот год мы поехали к морю — отец в юности работал здесь в стройбригадах и знал места недалекие от какого-то приморского городка, зато с пустынными пляжами.

Мать даже в тех краях исхитрялась находить магазины, которые ей нужно было подробно исследовать, и мы подолгу лежали на берегу вдвоем — я и отец.

Чаще всего он молчал.

После обеда отец через какие-то плантации шел ее встречать — мать боялась змей и ящериц, сторожей на плантациях да и вообще рисковала потеряться. С собой она приносила пакеты с покупками. В том домике, что мы сняли, мать не решалась оставить приобретения: а вдруг их украдут хозяева.

Отец посмеивался в ответ.

Раскрыв пакеты, мать показывала отцу свои находки, он посматривал и одобрительно помаргивал, дымя цигаркой. Думаю, что если б она однажды его обманула и показала вместо обнов вырез старой ткани, или найденную чужую и рваную панамку, или еще что-нибудь — он не заметил бы.

— Пап, тебя обижали в школе? — спросил я у него, когда мать зашла в воду и стояла там, по пояс, в волнах — заплывать без отца она опасалась.

Отец сдул пепел с груди и равнодушно ответил:

— Это было бы сложно, наверное…

То был единственный раз, когда у него что-то перещелкнуло в голове, и он, подумав, сказал:

— Давай-ка я поучу тебя боксу.

Мы поднялись, отряхнули песок, он показал мне стойку.

— Так, да. Вот так.

Выставил мне навстречу свои большие раскрытые ладони.

— Бей! Бей по моим ладоням! Левой-правой. Левой-правой. Нет, не так. Смотри.

Сам он двигался прекрасно — удар зарождался где-то у него в пятке, стремительной спиралью раскручивался по ноге, к животу, и, рванувшись сквозь сердце, давал искру в плечо — движение его кисти напоминало удар тока в чужой лоб.

Он показал мне, как нырять и уходить от удара, как двигаться и легко переносить свое тело вокруг противника — мы танцевали минут пятнадцать на песке.

Потом отец сказал:

— Ладно, когда-нибудь все получится обязательно, — и лег на свое место, накрыв голову старой газетой.

Хоть бы чему меня научил.

Обратно мы ехали на каком-то муторном и пропахшем прелой человечиной автобусе. Места, к тому же, достались нам разные — мать сидела впереди, ее всегда укачивало в транспорте, а мы с отцом пригрелись на парных сиденьях ближе к концу салона.

Часа три я терпел, потом волна с оставленного нами моря нагнала меня и ударила в спину.

Я мог бы догадаться попросить отца скрутить из газеты кулек для меня, но застеснялся и стал ждать следующей волны.

Та явилась и, вдарив мне по затылку, разом вывалила из меня под соседнее сиденье утренний творожок, дюжину абрикосов, щедрый стакан квасу.

Отец не выказал никакого удивления или раздраженья по поводу случившегося — вытащил середину из своей газеты и накрыл ей все, что я наделал.

Еще одним смятым листом протер мне лицо.

Напротив, через проход, сидел хохол, с щеками, с усами, большой, сальный, шея у него была как свиная — огромная, только белая, и по шее непрестанно текло.

Он закосил искаженным судорогой лицом на мою оплошность и, дрожа усами, сказал, обращаясь в сторону отца, но как бы и не к нему:

— Еб-ты вас! Сейчас самого вырвет, на вас глядючи!

Отец скрутил крепкий кулек из газеты и дал его хохлу.

— На, — сказал. — Вот туда плюй, — и показал пальцем внутрь кулька.

— Как он? — спросила обо мне мать на ближайшей остановке, сама бледно-зеленая.

— М? — спросил отец, прикуривая. — Ничего… Отлично едем! Недолго еще.

Хохол в то время терзался у ближайшей колонки — ему хотелось полить себе на голову, — но для этого нужно было одновременно жать рукой на ржавую рукоятку. Получалось все это у него кое-как. Либо он жал на рукоять, либо злобно растирал голову.

— Давай помогу, — предложил ему отец.

Отцу не то чтоб хотелось пособить обиженному человеку, просто он сам стремился похлебать водички и ополоснуть плечи.

В руках отец держал подобранную с земли толстую проволоку, которую гнул пальцами.

Хохол, тряхнув недовольной шеей, согласился…

Все это, как умел, своими нехитрыми словами рассказывал мне мой командир отделенья — «комод» — после зачистки.

У него это была седьмая командировка — подкурившись травой, он любил потрепаться один на один. Кажется, я очень грамотно молчал, слушая его.

Во всех иных состояниях «комод» был он молчалив и насмешлив. Его опасались. Впрочем, в мужском сообществе страх — это почти уваженье, поэтому вместо «его опасались» вполне можно сказать «им любовались».

— Когда мне было четырнадцать, — досказал «комод», оглаживая свое грубое, словно присыпанное грязным песком, но правильное и умное лицо, — отец забрел на ночку к какой-то соседской бабе, и мать его выгнала из дома.


Пацан проснулся от грохота.

Мать кричала как зарезанная — не одно слово пацану не запомнилось, хотя мать произнесла их тогда, наверное, тысячу.

Кажется, она одно за другим произносила жуткие оскорбленья и еще неясную фразу «Пусть! Пусть все увидят!».

Отец был очень пьян, он все пытался войти в дом, а мать выталкивала его.

Потом у матери оказался в руке сапог, и она била его сапогом по лицу, которое уже в нескольких местах кровоточило. Кровь текла не из носа, а откуда-то с губ и со лба.

Отец был в одном сапоге — это его сапогом и били его.

Он ничего не говорил и не прикрывал лицо, а только пытался раз за разом все-таки пройти в квартиру, чтоб, наверное, где-нибудь там затаиться.

Мать оказалась сильнее, она вытолкала его в подъезд и столкнула с лестницы.

Пацан выбежал вослед и видел, как отец, не совладав со своими ногами, загрохотал вниз и там, внизу, размашисто падая, ударился головой о железную решетку.

У него так и остался шрам, некрасиво заросший.

— Мы и не видимся толком с тех пор, — помолчав, добавил «комод». — Он приходит иногда, опойка… глухой на оба уха… А чего мне с ним делать… Что я ему скажу?

Только что мы зачищали дом в Старых Промыслах — дверь нам не открыли, и тогда «комод», изловчившись, высадил ее первым же ударом ноги.

Удар был такой силы, что дверь, словно вырванная взрывной волной, сшибла и накрыла человека, стоявшего за ней.

— Ствол! — заорал кто-то. — У него ствол!

У человека под дверью был в руке автомат. Сам человек был накрыт по грудь — одна борода, засыпанная известкой, топорщилась — зато рука с автоматом была зрима, он силился этот автомат поднять, и пальцы его шевелились на рукояти.

Все мы прянули в стороны, чтоб не принять ожидаемую очередь в себя, один «комод» резво прыгнул прямо на дверь — ну, то есть на грудь бородатому — и, еще несколько раз подпрыгнув, затоптал его желанье и стрелять, и вообще смотреть по сторонам.

Потом «комод» ногой выбил автомат из руки закатившего глаза и погребенного под дверью несчастного и, не забыв крикнуть нам, спрятавшимся за косяками: «На кухню бегом, блядь!», — скрылся в ближайшей комнате — нет ли там еще кого.

Теперь «комод» разделся по пояс — был он загорелый и красивый, как большой, обветренный камень, — и полез под колонку помыться.

Подцепил с земли кусок проволоки, свернул из нее хитрый крючок. Прихватил одной стороной крючка рукоять колонки, другую сторону приладил к крану — в итоге вода полилась непрестанно, пенная и ледяная.

Обветренный камень под водой радовался и рычал.

Допрос

Они встретились у памятника, как договаривались. Никогда тут раньше не забивали стрелку, но с этой площади оказалось совсем близко до староплесецкой бани, которую они еще не посещали.

Допрос

Они встретились у памятника, как договаривались. Никогда тут раньше не забивали стрелку, но с этой площади оказалось совсем близко до староплесецкой бани, которую они еще не посещали.

Когда Новиков выходил из метро, Алексей уже стоял там — он высокий, его заметно.

Лешка иногда делал такое движение левым плечом, будто там сидит попугай и хохолком щекочет ухо. Двинет плечом — и попугай чуть переступает, унося щекотный хохолок.

Пока Новиков шел, Лешка два раза дрогнул плечом, глядя куда-то в сторону.

На скамейках, разнообразно и бессмысленно, как обезьяны, сидели молодые люди — кто на самом краешке, кто раскачиваясь на спинке, кто примостился прямо на брусчатке, прислонясь к сиденьям спиной… один, с длинными ногами, лежал, занимая почти всю скамейку, головой на девушкиных коленях — девушка копошилась в его многочисленных разноцветных волосах…

Новиков тоже так когда-то делал и в те дни нравился себе. Сейчас так не делал и оттого нравился себе еще больше. Зато все похожие на него юного — уже не очень нравились Новикову.

Закурив на ходу, он успел задаться вопросом, а понравилось бы ему, если б не этот длинный, а он сейчас лежал на скамейке, и, скажем, три девушки трогали бы его волосы, и тихо щипали уши, и принюхивались к темени…

Пока разрешал эту задачу, дошел до Лешки — тот оглянулся. Они обнялись — и сразу же их потащило в разные стороны, причем Новикова очень больно сжимали сразу и за шею, и за локти и туго зацепили куда-то под живот… подпрыгнули огромные буквы “Samsung”, памятник повалился в сторону, и птицы с его плеча взлетели не вверх, а вбок.

Мельком Новиков взглянул на Лешку и понял, что с ним происходит то же самое. Три здоровых, как мясорубки, мужика, волокли их обоих, но в разные стороны — к припарковавшимся неподалеку машинам…

Машина для Новикова уже раскрыла заднюю дверцу. Водитель, прищурившись, смотрел на приближающихся людей, левой рукой похлопывая по своей двери, а правой крепко держа руль. Машина уже была заведена.

Когда Новикова, согнутого, волочили мимо лавочек, он еще успел заметить того самого длинного, с волосами, у которого девушка… копошила в темечке… Привстав, слегка ухмыляясь, длинный заглянул Новикову в лицо. Новиков вдруг понял, что это не девушка рыскала в его голове — а такой же волосатый тип мужеского пола. Девушек на лавочках вообще не было.

Новиков попытался хоть немного выпрямиться — так, у всех на виду, идти, семеня в такт со свистом дышащим мясорубкам, было унизительно и гадко.

На долю секунды ему это удалось.

— Ну-ка, на хер отсюда! — сказал волосатым один из державших в своих тисках Новикова.

Тот, к кому он обращался, сделал шаг в сторону и двумя пальцами отдал издевательскую честь, коснувшись бритого виска накрашенным длинным ногтем на среднем пальце.

Новикова снова пригнули и ловко вбросили в машину. Затем, как костыли, покидали внутрь его оставшиеся снаружи неловкие ноги и уселись сами. Машина неспешно тронулась.

Почему-то в глазах у Новикова стоял этот длинный ноготь и мельтешили голуби, взлетевшие с плеча памятника вбок.

Новиков даже оглянулся, чтоб убедиться, что памятник стоит ровно.

Его слегка тошнило.

Он поискал глазами Лешку: куда его? туда же, куда и меня? а меня куда?

— Вы с ума, что ли, сошли? — спросил Новиков, глядя поочередно на всех своих спутников.

— Падла какая — руку прожег мне бычком, — сказал, ни к кому конкретно не обращаясь, сидевший справа и лизнул свою руку мясистым, но сухим языком.

Новиков вдруг вспомнил, что действительно держал спрятанную в ладони сигарету. Ни в тюрьме он не сидел, ни в армии не служил, но часто так делал: таил никотиновый огонек в руке — это было некоторым кокетством, но неброским, ненавязчивым.

«Наверное, когда меня схватили под руки, бычок угодил в лапу этому вот…» — догадался Новиков.

— Я же не нарочно, — сказал он с такой искренностью, как будто его взяли из-за этого бычка.

Тем более что брать Новикова было, кажется, не за что.

И Лешку, кстати, тоже.

Новиков работал в книжном магазине, Леша — оператором в кино. Они дружили с детства.

Последний раз товарищи нарушили закон, наверное, год назад, когда в случайной компании кто-то предложил пустить по кругу косячок — ну и пустили. Леша травку любил, но сам, кажется, никогда не покупал — Новиков, напротив, был к траве равнодушен — он и водку-то перестал пить с какого-то времени. Так, пивка, винца, рюмку коньяка…

Предположить, что Леша мог что-то эдакое натворить, было сложно — они созванивались почти каждый день, Новиков знал все его доходы и расходы, круг общения и набор привычек. Никакого зазора для тайного порока в жизни Леши Новиков не видел при всем желании.

Леша был улыбчивый, ласковый, немного безалаберный, очень незлобивый человек. Всю юность увлекался фотографией, и читал те книжки, что ему подсовывал Новиков. Если б книжки ему не подсовывали — он бы про них за что не узнал. Но предложенное прочитывал всегда и все там понимал и помнил. У Леши время от времени появлялись какие-то девушки, однако и расставался он с ними всегда под стать своему характеру — безалаберно, мягко, улыбчиво, неприметно.

Что до Новикова, то у него была постоянная подруга, они встречались два года, уже год ей не изменял; а через год они собирались пожениться.

Будущую жену звали Лара. Лара была трезвым и спокойным существом и к Леше, кстати, относилась терпимо. Например, то, что старые друзья по выходным — с тех пор как у обоих появились какие-никакие деньги — ходили в баню, пропадая на весь день, не вызывало ее нареканий.

В общем, предположить было нечего.

— Может быть, мне кто-нибудь объяснит?.. — спросил Новиков, чуть улыбаясь.

Тошнить его перестало, он почти успокоился.

Десять секунд ему никто не отвечал. Но так бывает иногда, что заданный вопрос не исчезает, а продолжает физически ощущаться, словно он завис в воздухе и неприятно зудит даже не в ухе, а где-то в области переносицы.

— Может быть кто-нибудь, — как будто с трудом произнес сидевший впереди.

Доехали они быстро.

По коридору Новиков шел, совсем уже освоившись. Думал он понятно что: сейчас все выяснится. В течение пяти, ну, десяти минут. И они пойдут и выпьют с Лешкой даже не по пиву, а по водочке. Чего это он, действительно, стал от водки отказываться.

Ничего плохого случиться не может, был уверен Новиков.

Тем более что в коридоре сидели разнообразные посетители — правда, все достаточно насупленные и озабоченные, но не напуганные, нет… ну и вообще — когда рядом глубоко посторонние люди — это всегда обнадеживает. Посторонние люди не дадут свершиться ужасному злу, ведь всякое зверство стремится избегнуть свидетелей.

Прошли они, правда, чуть дальше по коридору, чем хотелось бы, а потом миновали крашенную голубым решетку, дверь которой первый из провожатых Новикова вскрыл при помощи пластиковой карточки. Замок приветливо попиликал.

«В любом случае меня запомнили», — уговаривал себя Новиков и даже оглянулся, чтоб напоследок встретиться глазами с крайним сидевшим в коридоре человеком.

Это был черноволосый мужчина с огромным животом — похожий на одного режиссера, что в свое время снимал волшебные, полные светлой иронии киноленты, а потом, как водится, сошел с ума и стал создавать что-то, напоминающее старческие анализы: желчь, щелочь, лейкоциты, тромбоциты, чего-то еще там вечно шипело в пробирках, словно карбид в воде…

Мужчина как раз провожал Новикова взглядом — их глаза встретились. Новиков подмигнул, мужчина отвернулся.

Новикова весьма небрежно втолкнули в следующий коридорный отсек — и за спиной его с неприятным, но мягким звуком захлопнулась голубая решетка.

Кабинет, впрочем, располагался почти тут же, в двадцати метрах от решетки.

Новиков зашел туда, следом один из оперов, другие будто растворились. На Новикова опер не смотрел, что настораживало и даже раздражало. Зато на столах был очевидный беспорядок: бумаги, маркеры, календари, карандаши, все вперемешку, — и это снова успокоило Новикова. Вряд ли его будут бить в такой почти домашней обстановке.

— Садитесь, — сказал Новикову опер.

Слово «садитесь» он произнес так, будто в нем было два длинных «с» и какой-то один не очень приятный гласный призвук посередине.

И тем более, решил Новиков, его не будут бить потому, что в кабинете остался всего лишь один человек.

А Новиков без наручников.

А ведь он может оказать сопротивление. По крайней мере, он сам так себе сказал.

«Хотели бы применять насилие — осталось бы двое, и наручники бы надели», — совершенно деревянными словами и длинными предложениями, мысленно проговаривая их целиком, размышлял Новиков.

Как почти всякий не служивший в армии и не сидевший в тюрьме человек, он очень боялся физической боли.

Назад Дальше