Одиночество бегуна на длинные дистанции (сборник) - Алан Силлитоу 9 стр.


– Неплохая картинка, да? – помнится, ответил я. – Хорошо, когда на стене висят картины, не для того, чтобы специально на них смотреть, а чтобы просто не скучать. Даже если их не рассматриваешь, всегда знаешь, что они рядом. Но эту можешь взять, если хочешь.

– Серьезно? – спросила она таким голосом, что мне впервые стало ее жаль.

– Конечно. Забирай. Мне она ни к чему. В любом разе я могу купить другую, если захочу, или повешу карту военных действий.

Это была единственная картина на стене, за исключением нашей свадебной фотографии, стоявшей внизу на буфете. Но о фотографии я не хотел ей напоминать, боясь, что она вызовет у нее неприятные воспоминания. Оставил я ее не из-за сантиментов, так что, может, лучше было бы ее выкинуть.

– У тебя есть дети? – спросил я.

– Нет, – равнодушно ответила она. – Но я не хочу вот так просто забирать у тебя картину, и, наверное, не надо бы, если она тебе дорога.

Мы долго сидели, глядя куда-то в пустоту. И тут я подумал: что же за эти десять лет случилось такого, что она с такой грустью говорит о картине? На улице темнело. Отчего бы ей не заткнуться и не взять эту чертову мазню? Я снова предложил ей забрать ее и, чтобы покончить с этим делом, снял пейзаж с гвоздя, смахнул тряпкой пыль, завернул в коричневую бумагу и перевязал сверток прочной бечевкой.

– Вот, держи, – сказал я, отодвинув в сторону кастрюли и положив картину на стол рядом с ней.

– Ты очень добр ко мне, Гарри.

– Добр, во как! Какая разница – есть в доме картина или нет? И что я в ней вообще нашел?

Теперь-то я понимаю, что мы с ней обменивались ударами, да такими сильными, каких в нашей совместной жизни и не видали. Я включил лампочку под потолком. Но мне показалось, что ей стало не по себе, когда в комнате все так ярко высветилось, так что я предложил выключить ее.

– Нет, не надо. – Она встала и взяла со стола сверток. – По-моему, мне пора идти. Может, как-нибудь еще увидимся.

– Заходи, когда захочешь. – Почему бы и нет? Мы же с ней не враги. Она расстегнула две верхние пуговицы пальто, словно это могло придать ей раскованности и уверенности, после чего помахала мне рукой:

– Пока.

– Спокойной ночи, Кэти.

Меня поразило то, что она ни разу не улыбнулась и не рассмеялась за все то время, что пробыла у меня, и поэтому я сам улыбнулся ей, когда она стояла в дверях. Ответом мне стала не широкая и открытая улыбка, когда-то мне знакомая, а кривое, неловкое движение губ, дежурная дань вежливости. «Да уж, поломала ее жизнь, – подумал я. – К тому же ей уже за сорок».

Вот она и ушла. А я, недолго думая, вернулся к своей книге.

Через несколько дней я шел по улице Святой Анны и разносил письма. Дело не спорилось, потому что мне приходилось задерживаться чуть ли не у каждого заведения. Моросил мелкий дождь, с плаща стекала вода, брюки промокли почти до колен. Я хотел поскорей вернуться, заскочить в столовую, чтобы выпить кружку горячего чая, и надеялся, что они хорошенько растопили печку. Если бы я так не припозднился на участке, то зашел бы в кафе и пропустил чашечку чего-нибудь согревающего.

Я занес пачку писем бакалейщику и, выходя на улицу, заметил в витрине стоявшего по соседству ломбарда пейзаж с рыбацкой лодкой, тот самый, который я отдал Кэти несколько дней назад. Это точно был он, притулившийся среди древних ватерпасов, моделей самолетов с обломанными винтами, ржавых молотков, мастерков и футляра для скрипки с оборванным ремешком. Я узнал картину по сколу в левом нижнем углу деревянной позолоченной рамки.

Я с полминуты стоял, не в силах в это поверить, я не мог сообразить, как этой пейзаж туда попал, а потом вспомнил первый день семейной жизни и буфет с грудой подарков, среди которых выделялся этот единственный уцелевший из комплекта пейзажик, теперь глядевший на меня из-за осколков чужих жизней. «Вот, – подумал я, – картина превратилась в хлам». Скорее всего, она продала ее в тот же вечер по пути домой: по пятницам ломбарды всегда открыты допоздна, чтобы женщины могли выкупить костюмы мужей из залога на выходные. Или же она могла продать пейзаж сегодня утром и опередила меня всего на полчаса, пока я обходил свой участок. Наверное, она и вправду на мели. «Бедная Кэти, – подумал я. – Почему она не попросила у меня взаймы пару шиллингов?»

Я не очень-то раздумывал над тем, что собираюсь сделать дальше, как и всегда. Я вошел внутрь и встал у прилавка, дожидаясь, пока седой трясущийся скряга разбирает какие-то узлы в присутствии двух женщин с изможденными лицами, нависших над ним и пытавшихся убедить его, что принесли закладывать превосходные вещи. Я начал терять терпение. После свежего дождичка мне в нос ударила вонь старой одежды и заплесневелого барахла, к тому же я жутко выбился из графика обхода. Столовая закроется до моего возвращения, и я останусь без чая.

Наконец, старикашка приковылял ко мне, протянув руку.

– Мне письмо?

– Вовсе нет, папаша. Я хотел бы взглянуть на картину, что стоит у вас в витрине, ту, с кораблем.

Женщины вышли, пересчитывая несколько шиллингов, которые он им дал, а сам старик вернулся, неся картину с такой осторожностью, словно она стоила пять фунтов.

То, что она и вправду продала пейзаж, было для меня потрясением, но во мне еще жили остатки веры, так что я хорошенько рассмотрел картину, чтобы убедиться, что это действительно она. Цена на обратной стороне читалась не очень хорошо.

– Сколько вы за нее хотите?

– Отдам за четыре шиллинга.

Прямо сама щедрость. Но я не люблю торговаться. Я мог бы сбавить цену, но лучше переплатить шиллинг, чем потратить пять минут на пустую перебранку. Так что я отдал деньги и сказал, что зайду за картиной попозже.

Четыре жалких шиллинга, говорил я себе, продираясь сквозь дождь. Вот гад. Он наверняка дал за нее бедной Кэти не больше полутора шиллингов. Три пинты пива за пейзаж с рыбацкой лодкой.

Не знаю почему, но на следующей неделе я ждал, что она зайдет снова. Она появилась в четверг в то же самое время и одета была так же: в летнее платье под синим пальто, пуговицы которого она все время теребила, по чему я понял, что она сильно нервничает. По дороге она пропустила пару рюмочек, и прежде чем войти в дом, зашла в туалет на улице. В тот день я припозднился с работы и еще не допил чай, поэтому и предложил ей чашечку.

– Что-то не хочется, – последовал ответ. – Я недавно уже пила.

Я высыпал в камин уголь из ведерка.

– Садись поближе к огню. Нынче что-то подморозило.

Она согласилась, а потом посмотрела на висевший на стене пейзаж с рыбацкой лодкой. Я ждал этого и все гадал, что же она скажет, когда его увидит, но она не удивилась, обнаружив его на прежнем месте, что немного сбило меня с толку.

– Я ненадолго, – всего-то и сказала она. – У меня еще встреча в восемь.

Ни слова о картине.

– Да ничего. Как дела на работе?

– Хуже некуда, – равнодушно ответила она, словно мой вопрос пришелся не к месту. – Меня уволили за то, что сказала бригадирше, куда ей уматывать.

– Ой! – сказал я, что делаю всегда, когда хочу скрыть свои чувства, однако в большинстве случаев «Ой!» вырывается у меня тогда, когда больше сказать-то и нечего.

Я вдруг подумал, что она, возможно, захочет опять пожить у меня дома, потому как потеряла работу. Если бы захотела, то я бы не возражал. И она не побоялась бы попросить об этом, даже теперь. Но я не хотел заводить об этом разговор первым. Может, я тогда ошибся, хотя уже никогда не узнаю точно.

– Жаль, что тебя уволили, – вставил я.

Она опять, не отрываясь, смотрела на картину, а потом спросила:

– Ты можешь одолжить мне полкроны?

– Конечно, могу, – ответил я, выгреб из кармана мелочь, нашел полкроны и протянул ей. Пять пинт пива. Она не нашлась, что сказать, а только шаркала ногами по полу в такт какой-то звучавшей у нее в голове мелодии. Наконец, она произнесла:

– Большое спасибо.

– Не за что, – улыбнулся я и вспомнил, что купил пачку сигарет на случай, если ей захочется покурить, что говорит о том, как я ждал ее прихода.

– Закуришь? – предложил я, и она взяла сигарету и чиркнула спичкой о подошву, прежде чем я успел дать ей прикурить.

– Я отдам тебе полкроны на следующей неделе, когда мне заплатят.

«Забавно», – подумал я.

– Когда меня увольняют с одной работы, я тут же нахожу другую, – не успел я и рта раскрыть, как она добавила, словно прочитав мои мысли. – Прямо сразу. Можно на военный завод пойти, там сейчас работы много. И деньги хорошие платят.

– По-моему, скоро все фирмы перейдут на военные заказы.

Мне вдруг пришло в голову, что она могла бы потребовать у меня какие-то деньги на содержание – ведь официально мы все еще были женаты – вместо того, чтобы просить взаймы полкроны. Это ее право, и мне не было нужды ей об этом напоминать. Если бы она начала настаивать, я бы не сильно разорился. Я жил один – можно и так сказать – так много лет, что мне удалось кое-что отложить.

– Ну, мне пора, – сказала она, вставая и застегивая пальто.

– Ты точно не будешь чай?

– Нет, спасибо. Хочу успеть на троллейбус до Снейтона. – Я сказал, что провожу ее до калитки. – Не беспокойся, все нормально. – Она стояла и ждала, пока я оденусь, глядя на висевший над буфетом пейзаж. – Хорошая там у тебя картина. Она всегда мне очень нравилась.

– Да, но она последняя из флотилии, – вспомнил я старую шутку.

– Вот потому-то и нравится.

Ни слова о том, что продала ее за полтора шиллинга.

Я проводил ее, теряясь в догадках.

Она приходила ко мне каждую неделю, пока шла война, всегда вечером по четвергам примерно в одно и то же время. Мы немного болтали: о погоде, о войне, и ее работе и о моей. В общем, ни о чем. Мы часто сидели в разных концах комнаты и долго глядели на огонь, я – у камина, а Кэти – из-за стола, словно только что поужинала. Мы оба молчали, но не чувствовали никакой неловкости. Иногда я наливал ей чашку чая, иногда нет. Теперь, когда я это вспоминаю, мне кажется, что надо было бы к ее приходу брать пинту пива, но тогда мне это не приходило в голову. Да и не думаю я, что ей хотелось выпить у меня, потому что она никак не ожидала увидеть у меня в доме выпивку.

Она не пропустила ни одного раза, хотя зимой часто простужалась, и ей было бы лучше отлежаться. Затемнения и бомбежки ее тоже не останавливали. Как-то потихоньку, исподволь мы привыкли к этим радостным вечерам и оба ждали новой встречи. Возможно, в жизни каждого из нас это были лучшие времена. Эти встречи очень помогали скоротать долгие и однообразные вечера во время войны.

Она всегда одевалась в то же коричневое пальто, становившееся все более потрепанным. И она не уходила, не заняв несколько шиллингов. Вставая, она просила: «Э-э… одолжи полдоллара, Гарри». Я давал, иногда подшучивая: «Только не напивайся, ладно?» Она никак не реагировала, как будто шутить на эту тему невежливо. Обратно я, конечно, ничего не получал, но не очень-то и жалел об этой мелочи. Я ни разу не отказал ей в просьбе, а когда пиво поднялось в цене, «пособие» выросло до трех шиллингов, потом до трех с половиной и, наконец, незадолго до ее смерти, до четырех. Я радовался, что могу ей помочь. «К тому же, – говорил я себе, – у нее никого нет». Я никогда не спрашивал, где она живет, хотя она пару раз и обмолвилась, что по-прежнему где-то в Снейтоне. И я ни разу не видел ее рядом с пабом или кинотеатром, ведь Ноттингем – во всех смыслах большой город.

Приходя ко мне, она каждый раз время от времени поглядывала на висевший над буфетом пейзаж с рыбацкой лодкой, последней из флотилии. Она частенько говорила, какая это замечательная картина, как она мне дорога, как здорово на ней сочетаются восход, лодка, женщина и море. Через несколько минут начинались намеки, как бы хорошо ей получить эту картину, но, зная, что она отправится в ломбард, я делал вид, что намеков не понимаю. Я лучше бы одолжил ей пять шиллингов вместо полукроны, чем отдал бы картину, но ей в первые годы, казалось, вполне хватало этой полукроны. Я как-то предложил, что мог бы давать ей больше, если она захочет, но она не ответила. Мне казалось, что картина нужна ей не для того, чтобы продать и получить деньги, а лишь затем, чтобы получить удовольствие от ее заклада, чтобы ее купил кто-то еще, и она больше не принадлежала бы никому из нас.

Но, в конце концов, она прямым текстом попросила у меня пейзаж, и я не видел причины ей отказывать, раз уж ей так хотелось его заполучить. Как и шесть лет назад, когда она впервые пришла ко мне, я вытер с картины пыль, аккуратно завернул ее в несколько слоев коричневой бумаги, перевязал почтовой бечевкой и вручил Кэти. Взяв ее под мышку, она сделалась такой счастливой, ей словно не терпелось поскорей от меня уйти.

И тут повторилась старая история, потому что через несколько дней я снова в витрине ломбарда увидел пейзаж, стоявший посреди годами пылившегося там хлама. На этот раз я не стал заходить и пытаться выкупить его. Мне по-своему жаль, что я этого не сделал, потому что тогда Кэти, возможно, избежала бы несчастья, случившегося с ней через несколько дней. Хотя – как знать. Если не это, то что-то другое обязательно бы произошло.

Живой я больше ее не видел. В шесть вечера ее сбил грузовик, и когда полицейские доставили меня в центральную больницу, она уже умерла. Ее всю перекорежило, и она практически истекла кровью еще до того, как ее довезли до больницы. Врач сказал мне, что на момент происшествия она была не совсем трезва. Среди прочих ее вещей мне показали пейзаж с рыбацкой лодкой, но картина была настолько изорвана и заляпана кровью, что я едва ее узнал. В тот же вечер я сжег ее в жарко пылавшем камине.

Когда ушли два ее брата с женами и детьми и унесли с собой витавшее в воздухе чувство вины за смерть Кэти, которую они относили на мой счет, я стоял у края могилы, думая, что я один, в надежде, что хоть тут-то выплачусь. Но как бы не так. Подняв голову, я вдруг заметил человека, которого раньше никогда не видел. Стоял солнечный зимний день, очень холодный, и первое, что смогло отвлечь меня от раздумий о Кэти, была мысль о том, что это бедняга-могильщик, которому пришлось вгрызаться в окаменевшую землю, чтобы вырыть яму, где она теперь покоилась. И тут появился этот незнакомец. Слезы текли по щекам мужчины лет за пятьдесят, одетого в хороший серый костюм с черной повязкой на рукаве. Он шевельнулся только тогда, когда вконец измученный могильщик положил ему руку на плечо (а потом и мне) и сказал, что церемония окончена.

Мне не хотелось спрашивать, кто он такой. И правильно. Когда я приехал к дому Кэти (и его тоже), он собирал вещи, а чуть позже уехал на такси, не сказав ни слова. Но вот соседи, которые всегда все знают, рассказали мне, что они с Кэти жили вместе последние шесть лет. Ничего себе, а? Я лишь надеялся, что с ним она жила счастливее, чем раньше.

Прошло уже много времени, а я так и не удосужился повесить на стену новую картину. Возможно, там появится карта военных действий. Стена пустует, и я уверен, что скоро пустота исчезнет по милости какого-нибудь правительства. Честно говоря, теперь туда вешать ничего особо не нужно. Ту часть комнаты занимает буфет, на котором все так же стоит свадебная фотография, которую она так и не надумала у меня попросить. Перебирая в памяти несколько старых картин, я начал понимать, что мне не надо было с ними расставаться, как мне не надо было отпускать Кэти. Внутренний голос говорил мне, что я был полным идиотом, что это допустил, и так уж распорядилась злодейка-судьба, что от «полного идиота» у меня в мозгу засело слово «идиот». Оно и теперь там торчит, как рыбья кость в горле, едва не сводя меня с ума, когда мне не спится по ночам, и я лежу и думаю.

Я начал верить в то, что в моей жизни нет никакого смысла, что теперь я не смогу даже удариться в религию или начать пить. Зачем я жил? Неизвестно. На ум ничего не приходило. Какой во всем этом смысл? И все же, в самые жуткие минуты, когда в полночь я чувствую страшную пустоту внутри, я думаю не о себе, а о Кэти, и убеждаюсь, что она страдала куда больше, чем я. И тут я понимаю, что цель моей жизни состояла в том, чтобы хоть как-то помочь Кэти. Но это понимание длится столько же, на сколько аспирин облегчает непроходящую головную боль.

Я неустанно твержу себе, что родился уже мертвым. Что все мертвы. Мертвы, повторяю я, вот только большинство об этом не знает, а я начинаю это понимать. И весь стыд в том, что это наконец-то начало до меня доходить тогда, когда я не могу почти ничего с этим поделать, когда уже слишком поздно, и остается лишь смириться с горькой судьбой.

И тогда из тьмы, как рыцарь в доспехах, появляется оптимизм. Если ты любил ее… (конечно же – да!)… тогда вы оба сделали единственно возможное, чтобы это можно было воспринимать как любовь. Разве не так? Рыцарь в доспехах возвращается во тьму. Да, кричу я, но никто из нас не попытался что-то изменить, вот в чем беда.

Ноев ковчег

Пока учитель Джонс раскрывал последние загадки «Крушения «Великого океана»», сидевший в классе Колин слышал шум повозок и вагончиков, медленно катившихся к просторным лужайкам Форест-парка. Перед его мысленным взором открывался широкий бульвар, по которому одна за другой ехали машины, и он, вспоминая прошлый год, ясно представлял себе ряды ярких автомобильчиков, тракторы-тягачи и передвижные зоопарки, а также фигурки «Поезда призраков» и «Ноева ковчега», надежно закрепленные на платформах и грузовиках.

Поэтому «Крушение «Великого океана»» отступило на второй план по сравнению с более приземленным и осязаемым развлечением, хотя Колин редко и с трудом отвлекался от книжек о приключениях. Яркие сопереживания и фантазии помогали ему справиться с повседневными невзгодами и превратились в некое подобие ярко наряженного заводного клоуна, всегда идущего впереди, за которым он последует и однажды все-таки увидит находящийся внутри его механизм. Он не знал, как это произойдет, и даже не пытался узнать, а тем временем учитель монотонно дочитывал последние страницы книги.

Назад Дальше