Тень обиды. И прикушенная губа. Вздох. И долгий взгляд из-под ресниц.
— Ничуть.
— Другие, — Кэри вздохнула, — нравятся мне еще меньше.
— Веская причина. В таком случае, почему бы вам не заказать платья, которые бы вам нравились?
Удивление. И немой вопрос в глазах.
Кажется, стоит прояснить некоторые моменты.
— Кэри…
Она вздрагивает и роняет вилку, а потянувшись за ней, сталкивает бокал, который падает с оглушительным звоном, взрываясь осколками.
— Простите…
Кэри пытается собрать осколки.
— Все хорошо, — стол слишком велик для двоих, и Брокк не успевает ее остановить. Обходит, присаживается на корточки, перехватывает руку ее, такую неестественно хрупкую. Запястье бледное и косточки выделяются, а ладонь осколков полна.
— Я неуклюжая.
В желтых глазах стоят слезы, и Кэри часто моргает, чтобы не расплакаться.
— Уклюжая. Очень даже уклюжая, — Брокк гладит запястье.
— Опять врете?
— Приходится. Отдай, пожалуйста, пока не порезалась.
Она высыпает осколки на перчатку, и все-таки на коже вспухает красная капля. Кровь расползается по стеклу, окрашивая его розовым, а Кэри завороженно смотрит.
И пульс ее учащается.
— Сейчас, — Брокк не позволяет ей забрать руку. — Вставай.
Встает, смотрит на ладонь, на кровь, и часто-часто дышит.
— Больно?
Качает головой. Живое железо затянуло порез, но кровь осталась. И кажется, именно ее вид пугает Кэри.
Платок. Вода. И едва слышный вздох Кэри. Она не убирает руку, но отворачивается.
— Простите…
— За что?
— Я… этот запах… напоминает.
— О плохом?
— Да, — она выдыхает.
Бледна. Напугана.
Ее память полна чудовищ… и кажется, после войны не осталось никого, кто бы мог заснуть спокойно. Хотя Кэри и не была на тойвойне, ее собственная оказалась не менее кровавой.
Но она молода, а раны заживут.
— Сверр… иногда уходил охотиться… он так называл. А когда возвращался, от него пахло кровью. Ему это нравилось. Я ни о чем не спрашивала. Ему опасно было задавать вопросы. Но однажды он сам рассказал и… и показал. Мы поссорились и… и он сказал, что если я попробую сбежать от него, то он сделает так со мной.
Она подносит ладонь к лицу, пальцы растопыривает, разглядывает руку.
— Его больше нет, — Брокк не способен защитить ее от памяти и самое себя.
Кэри кивает, но, кажется, не верит.
Молчит.
Молчание становится тяжелым.
Она близка. И просто — руку протянуть. Коснуться, утешая. Обнять. Пообещать, что все дурное, что было в ее жизни, осталось позади… Кэри поверит. Ей хочется верить.
Непозволительная близость желтых глаз.
Непозволительная.
Близость.
— Извините, — она первой обрывает нить взгляда и отстраняется.
Правильно.
Нельзя пересекать границу, им же вычерченную.
И снова стол. Белая скатерть. Серебро. Стекло. Высокая ваза. И темные тепличные ирисы. Пурпур лепестков, теплый багрянец зева. Мягкая зелень толстых стеблей.
Кэри разглядывает цветы, чтобы не смотреть на него. А он поворачивается к окну, и морщится от головной боли. И забывшись, трет виски пальцами, пытаясь отогнать мигрень.
— Вам плохо, — Кэри встает, она идет.
Три шага всего. Глухой звук — каблучки ее туфель соприкасаются с паркетом. Блестят на полу осколки стекла, словно драгоценные камни…
— Это пройдет, — Брокк жмурится.
Нельзя отвернуться.
И сбегать глупо.
— Закройте глаза, пожалуйста, — рукав ее платья касается щеки. Холодный шелк. Темно-лиловое кружево, жесткое, словно вырезанное из бумаги. А пальцы мягкие. — Расслабьтесь.
Когда она рядом?
Вчерашний вечер вдруг все изменил. Но Брокк послушно закрывает глаза.
— У Сверра тоже случались головные боли… и раньше, когда он… — Кэри замолкает, но дрогнувший голос выдает ее волнение. — Ему помогало, когда я… хотя, возможно, Сверр и лгал. Ему просто нравилось, когда я рядом.
Печаль. Терпкая, как вчерашнее вино, которое так и осталось недопитым.
Но боль и вправду отступает.
Кэри массирует виски, касается волос, но прикосновения эти легки, едва ощутимы. От рук ее пахнет травой, и еще, пожалуй, весенним дождем, что плавит слежавшиеся за зиму снега, омывает каменные щеки дома, стекла… и самую малость — железом. Пряный аромат. И тянет прижаться к раскрытой ее ладони, пальцы губами поймать…
…друзья так не поступают.
Не стоит забываться.
— Вам лучше? — она отстраняется, вновь задевая его рукавом.
— Намного.
Уйдет.
И вновь наступит тяжелое молчание, которое Брокк не умеет заполнить. Ему не хочется отпускать Кэри, она же, словно ощущая это нежелание, медлит.
— Быть может… — бросив взгляд в окно, он подал руку. — Вы не откажетесь от небольшой прогулки? Дом я, полагаю, вы уже изучили, но есть еще парк и оранжерея…
— С радостью.
Радовать ее легко. И желтые глаза темнеют, обретая медвяный оттенок…
Брокк отворачивается.
Прогулка. Он целую вечность не выбирался из дому, чтобы не по делу, а просто так… день солнечный, ясный, пусть бы и холодный. Ветер пробирается сквозь тонкую ткань пальто, и Брокк ежится, поднимает воротник.
— Тебе не холодно?
Он не знает, как к ней обращаться, сбивается то на вежливое «вы», которое помогает держать дистанцию, то вдруг эта церемонность начинает казаться ему нарочитой, и Брокк отступает.
Путается.
И вновь возвращается к началу. Кэри же словно и не замечает его смятения. А может и вправду не замечает. Для нее здесь все внове.
— Отсюда дом похож на замок, — она прячет руки в меховой муфте, и ей к лицу и муфта, и пальто, и рыжая лисья горжетка, и маленькая смешная шапочка, украшенная вышивкой.
Здание из красного кирпича. Два крыла, две башни и острая крыша с медным флюгером. Ветра дуют западные, холодные, и на щеках Кэри горит румянец.
— Он очень старый?
Ей интересен этот дом, его потемневшие от воды и возраста стены, на которых распластались темные побеги винограда. Лишенные листвы, они глядятся трещинами, разрывами на красной ткани.
— Он начался с западной башни, правда, теперь от нее остался лишь фундамент. Ну и подвалы.
Вне дома просто.
Идти рядом, близко, но не настолько, чтобы близость эта ее смутила.
Дорожка. Лужи, в которых отражается солнце и кривые ветки кленов. Деревья тянутся друг другу, сплетаются в странное кружево, сквозь которое проглядывает блеклое осеннее небо.
— Весной здесь красиво…
Кэри кивает, останавливается и, подобрав юбки — становятся видны сапожки и тонкие щиколотки, обтянутые шерстяным чулками — перепрыгивает через лужицу.
— Леди так не делают, да? — она наклоняет голову, и шапочка съезжает на ухо…
Ребенок.
Она просто-напросто ребенок, которому нужен… кто?
Не муж точно.
— Не знаю, — Брокк, примерившись, перешагивает лужу. — У меня не так уж много знакомых леди.
Кэри отвечает важным кивком.
Дорожка вьется, то исчезая под толстой шубой листвы, которая в дождях утратила осеннее золото свое, побурела, слиплась, то выглядывая, пробираясь под зеркалами луж.
Белые статуи, отмытые дождем, следят за Брокком с каменных постаментов.
— Их привез мой прадед, он работал на Побережье…
…статуи нуждались в реставрации, а парк — в хорошем садовнике.
— А вам доводилось бывать на Побережье?
— Да.
Она замирает перед фигурой шута. Белый мрамор некогда был расписан цветной эмалью, но многие дожди лишили шута красок. Поблекла алая эмаль колпака, стерлась позолота, и кургузый пиджачок, задравшийся на спине, гляделся грязным. Шут же склонился перед Кэри в поклоне, вытянув руку, словно просил подаяние. Лягушачье лицо его с непомерно большим ртом было уродливо и меж тем очаровательно в своем уродстве.
— И море видели?
Кэри рассматривает шута, а он глядит на Кэри, и в мраморных глазах Брокку видится насмешка.
— Видел.
— Какое оно? — Кэри, высвободив руку из мехового плена муфты, касается облупившихся мраморных пальцев с кривоватыми ногтями.
— Бескрайнее, — Брокк не умел рассказывать, да и сейчас вдруг понял, что у него не хватит слов, чтобы описать увиденное.
…ломаная линия берега. Каменные юбки гор, что уходят под водяное покрывало. И белые башни крепости, которая слишком стара, чтобы и вправду служить защитой. Ветра давно взяли преграду ее стен, а дикий хмель обжился на камне, привязывая крепость к скале.
Тень драконьих крыл, лиловая, полупрозрачная, как кисея, накрывает и скалы, и крепость, и берег, ложится на море, которое словно прогибается под тяжестью этой ноши. И волны отступают.
Дракон скользит.
Синева.
Сверху — неба. Снизу — моря. И Брокк в какой-то момент чувствует себя потерявшимся в этой безоглядной синеве. Солнце слепит, разливая по поверхности воды озерца света, и он закрывает глаза рукавом…
— Если хотите, — Брокк поднимает взгляд. Нынешнее солнце ослабело, обрюзгло, сделавшись странным образом и больше, и тусклее, — я покажу вам море.
— Очень хочу.
Кэри принимает его руку и, проведя пальчиками по шву перчатки, задает новый неудобный вопрос.
— Она вам не мешает?
— Я привык.
— Но мешает, да?
— Немного.
Стесняет движения. Железные пальцы и без того не отличаются чувствительностью, а кожа, пусть бы и тонкой выделки, вовсе делает их неуклюжими.
— Тогда зачем вы ее носите? — Кэри не улыбается, смотрит в глаза, и ныне цвет ее собственных вновь меняется, яркие, как первые одуванчики.
— Затем, что многим неприятно видеть мое уродство.
Ей это странно. И Кэри теряется, она оглядывается на шута, будто он способен помочь, подсказать, но шут молчит, и Кэри пожимает плечами:
— Она не уродлива…
Не ложь.
Но и не правда.
— Странно, да… но не уродливо. Я вас обидела?
— Ничуть.
— Врете, — со вздохом говорит она и хмурится. — Почему вы все время мне врете? Думаете, что я ребенок?
Ребенок. Забавный и наивный.
— Думаю, — Брокк с трудом удержался, чтобы не прикоснуться к ней, — что многие с вами не согласятся.
— Но…
— Давайте сменим тему.
Подрастет — поймет, что мир — не то место, где все друг к другу добры… уже понимает, но ей пока кажется, что собственная ее жизнь — скорее исключение, нежели правило.
— Как вам будет угодно, — Кэри слегка наклонила голову. — Тогда расскажите о себе.
— Что рассказать?
— Что-нибудь, — она шла по дорожке, которая вдруг стала слишком узкой, и юбки Кэри, темные, тяжелые, касались ног. — Нам ведь следует получше узнать друг друга.
— Пожалуй.
Наивная детская хитрость.
И слишком взрослый взгляд, в котором, хвала руде, нет жалости.
— Что ж… — Брокк коснулся подбородка, не зная, с чего начать. — Мне тридцать лет и я Мастер-Оружейник. Вот и все.
— Тридцать, — задумчиво произнесла Кэри.
Много? С высоты ее почти-шестнадцати, Брокк — глубокий старик. И это тоже повод держаться подальше, не мешать ей жить.
— Вы не любите говорить о себе.
— Просто говорить нечего.
— А ваша семья?
Дорожка привела к ограде. Узоры серого железа, и тонкие пряди плюща. Он сохранил часть листвы, глянцевая зелень которой была слишком яркой, какой-то искусственной.
— Осталась лишь сестра.
— Вы ее любите? — Кэри потянулась к ограде, но у Брокка получилось перехватить ее руку.
— Осторожно, плющ ядовит.
Ее пальцы побелели от холода. А на кромке запястья лежит тень рукава, прикрывая бледную кожу с тонкими венами.
— И да, я люблю сестру, — Брокк, наклонившись, дохнул на руку. — Вы замерзли. Возможно, стоит вернуться?
— Чтобы вы спрятались в мастерской? Нет уж.
Легкая улыбка, светлая.
Друг.
Он всего-навсего друг. И не следует забывать об этом.
— Вы не хотите со мной расставаться?
Кэри не отводит взгляд. И снова глаза темные, не мед, но теплый янтарь…
…его было много на побережье. И поутру, после отлива, на песчаный пляж приходили люди. Они бродили, зыбкие фигуры в предрассветном мареве. Отсветы факелов в морской воде. Ненастоящий призрачный мир, гротескный, изломанный.
Фигуры то и дело замирали, наклонялись, резко, неестественно выгибаясь, хватали куски янтаря, которые складывали в корзины. И совокупное их движение, неторопливое, но меж тем постоянное, казалось Брокку танцем…
— Не хочу, — призналась Кэри. — Но если я вам мешаю…
Она замолкает и убирает руку, прячет в меховое нутро муфты, взгляд отводит, стараясь показаться безразличной. Уступает предлог.
Чего проще, сослаться на занятость и уйти, в конце концов, Брокка и вправду ждут дела.
— Ничуть. А семья… пожалуй, она была самой обыкновенной, — слова заполнят внезапную неловкую пустоту, да и нет ничего тайного в семейной истории. — До определенного момента. Признаться, отца я помню плохо, он погиб, когда мне было четыре.
Тропинка вьется вдоль ограды, пробирается мимо кустов одичавшей малины, которая переплелась с колючими же стеблями шиповника.
— Я на него мало похож… он был принят в род. Так уж вышло, что у деда не было сыновей…
— А ваша мать…
— Вышла замуж, едва ей исполнилась пятнадцать.
— Она была счастлива? — Кэри осторожно переступает через плети малины, выбравшиеся на дорожку. И замирает, с непонятным напряжением ожидая ответа на свой вопрос.
— Сложно сказать… я не спрашивал.
…вряд ли. В противном случае, разве ушла бы она из дому?
Брокк смутно помнил человека в черном кителе, резковатый его запах, вечно ледяные и какие-то жесткие руки, голос хрипловатый. Мама рядом с ним казалась хрупкой, нервной.
Она не плакала, но…
— Мой отец был на двадцать лет старше ее.
…и по словам деда отличался редкой сухостью нрава. Если уж сам дед, не особо склонный к проявлению эмоций, подчеркивал эту особенность Коннора из рода Высокой Меди, то, стало быть, он и вправду был сухарем.
А мама всегда горела, ей было тесно в рамках образа, который создал дед. Наверное, Брокк в нее пошел, поэтому и мается.
— После его смерти мама три года носила траур, — Брокк предложил руку, и Кэри приняла ее. Странно, он точно знает, что не способен ощутить ее прикосновение, но все же чувствует тяжесть ее ладони и тепло. — Черный цвет ей не шел.
Он уже помнит то время. И ее визиты. Бледные руки в черном кружеве перчаток. Широкие рукава, словно крылья летучей мыши. Высокий воротник и два ряда пуговиц, словно кто-то прочертил тропинку от маминого горла к широким юбкам. Слабый запах талька и перьев.
Жесткая ткань. И бледные щеки мамы. Тихий ее голос…
— Затем дед стал поговаривать о новом замужестве, она ведь была достаточно молода и… пожалуй, многие сочли бы эту партию удачной.
Кэри не перебивает.
Она просто держится рядом, и близость ее странным образом приносит успокоение.
А тропа вьется, сворачивает к старым фонтанам, которые изрядно заросли мхом. В чашах же, некогда казавшихся Брокку огромными, вода зацвела. И Кэри, поднявшись на цыпочки, всматривается в свое отражение.
— Сколь я знаю, мама и думать не хотела о том, чтобы снова выйти замуж…
…ссоры за запертой дверью, но Брокк слышит каждое слово. Он достаточно хорошо изучил дом, чтобы отыскать слабые его места.
— Но думаю, она понимала, что дед рано или поздно заставит ее.
…не из собственного желания, он все-таки любил маму, но во благо рода. И как бы все повернулось, исполни она его волю?
— И чем все закончилось? — Кэри касается зеленой воды и, подняв пальцы, позволяет каплям стекать. И по воде бегут круги, ширятся, гаснут, достигая каменного берега.
— Тем, что мама влюбилась. И сбежала из дому…
…дед пришел в ярость. Брокк и прежде побаивался его, сухого старика, казавшегося несправедливо строгим. Что бы Брокк ни делал, старик оставался недоволен. Он поджимал тонкие губы, щипал короткую свою бороду и раздраженным хрипловатым, словно простуженным голосом, произносил:
— Ты должен понимать, какая на тебя возложена ответственность…
В школе становилось легче. Брокк даже радовался, оказываясь за ее стенами. Учителя, конечно, были строги, но куда менее требовательны, чем дед. А учеба давалась легко, вот только благодарственные письма, которые Брокк привозил домой, не вызывали у деда радости. Он читал их, хмурился и говорил:
— Не позволяй себе расслабиться и поверить, что ты лучше прочих.
А вот мама радовалась… правда, радость проявляла как-то робко, отстраненно. Но то утро многое изменило. Брокк приехал накануне поздно вечером, и сразу был отправлен в свою комнату. Он привычно отдал письма, зная, что услышит, но все же спускался к завтраку, надеясь… просто надеясь, что дед, наконец, переменится, скажет, что Брокк достоин той роли, которая ему предопределена от рождения.
…чтобы заслужить похвалу надо стать самым лучшим.
И не стать, — быть.
Боясь неодобрения, Брокк одевался тщательно, долго возился с шейным платком, а камердинер хмурился, но не предлагал помощь. И это тоже было правильно.
К завтраку успел. Спустился в столовую, которая была привычно мрачна. Окна скрылись за бархатными щитами гардин, но в щели все равно проскальзывает свет, и дед, склонившийся над тарелкой, хмурится, трет виски.
— Садись, — он заметил Брокка не сразу, а заметив, указал на место, прежде принадлежавшее маме.
— А мама где?
— Нигде, — огрызнулся дед, махнул рукой, и лакей наполнил бокал вином. Брокк понял, что бокал отнюдь не первый. — Уже нигде. Бросила нас. Забудь о ней.
Забыть не получалось долго.
И та давняя обида вдруг проросла ядовитым плющом, заставила сжать кулаки, отвернуться, чтобы не видеть своего отражения в черной мутной воде.