— Любопытно, — заметил Никита, — чрезвычайно любопытно. А вы сами-то, когда в психиатрической больнице работали, искать эти алмазные копи не пробовали, а, Михаил Платонович? Только честно, а?
Волков улыбнулся.
— Я ценю ваш тонкий милицейский юмор, — сказал он, — но… видите ли, в чем дело. Я замечаю, что вас эта тема сильно интересует. Не скрою, меня она когда-то тоже очень интересовала. Даже в чисто профессиональном плане.
— С точки зрения психиатрии? Считаете всех потенциальных охотников за сокровищами своими потенциальными клиентами, что ли?
— Нет, мой дорогой, не поэтому. Если хотите, я расскажу вам одну историю, непосредственным участником и очевидцем которой я был, — Волков помолчал. — Только это займет некоторое время. Быть может, я задерживаю вас, вы торопитесь?
— Я не тороплюсь. Я весь внимание, — Никита не лукавил: этот вкрадчивый врач-говорун его заинтриговал.
— Вы, наверное, уже слышали об убийстве доктора Луговского в стенах больницы? Эту историю здесь тоже любят рассказывать — каждый по-своему.
— Да, я в курсе: Даже наш архив запросил по этому делу, факты проверил. Но это было двадцать лет назад.
— Да, это было давно. Я только начинал делать свои первые робкие шаги в клинической практике. Видите ли, я уже говорил — Луговской был другом моего отца. И — моим наставником. Когда его не стало, это был такой удар для меня, такой удар… Но не буду отвлекаться, Луговского убил наш пациент, больной по фамилии Кибалко. Когда я пришел в семьдесят девятом году в клинику, он уже находился в стационаре на лечении.
— Этот Кибалко… Он ведь был судим за изнасилование, — сказал Никита.
— Да, и какое-то время находился в стационаре закрытого типа. Но там у него наступило сильное обострение, и его перевели к нам. Диагноз у него был маниакально-депрессивный психоз. То есть больной полностью нашего профиля. Именно к таким пациентам Луговской наряду с обычными в таких случаях препаратами активно применял гипноз и снолечение. Спустя примерно месяца четыре интенсивной снотерапии в состоянии больного Кибалко наметились признаки улучшения. Я наблюдал его в это время, поэтому все так хорошо помню, — Волков рассказывал неторопливо, а смотрел по-прежнему в сторону усадьбы — на то, что прежде было больничными корпусами. — Помню даже, что семнадцатая палата, где он лежал, находилась во-он там, в правом флигеле, где теперь живут… Кибалко стало лучше, это была; конечно же, временная ремиссия, но тогда мы думали, что добились стойких, впечатляющих результатов. А потом произошел этот жуткий случай. Подробности я узнал уже позже от коллег. В тот трагический день меня не было в больнице, я отвозил в роддом жену… Как мне позже рассказали, после обычного утреннего обхода в тот день Луговской забрал больного Кибалко к себе в кабинет.
Он в то время готовил к публикации научную статью и разбирал там в качестве примера этот случай. В ходе терапевтического сеанса он записывал на магнитофон рассказы больного о его самочувствии, о его снах и его ощущениях. Ну и в тот день все было как всегда — они сидели в кабинете главврача, а потом оттуда послышался крик Луговского. Когда в кабинет вбежали медсестра и наш санитар Федор, все уже было кончено. Луговской был мертв. Я до сих пор не знаю, где Кибалко взял тот железный штырь, возможно, нашел на территорий больничного парка во время прогулки. Каким-то образом он отточил его и…
Одним словом, картина, как мне ее описывали коллеги, в кабинете была ужасная: стол, ковер на полу стены — все забрызгано кровью. Кибалко нанес Луговскому больше десятка ран этим железным заточенным штырем, буквально проткнул его насквозь! Когда его попытались скрутить и обезоружить, он бросился и на санитара Федора. Ранил и его. Затем он схватил медсестру и угрожал прикончить ее, если не откроют входную дверь лечебного корпуса и не дадут ему возможность уйти. Таким образом, с заложницей ему удалось вырваться из стен больницы и бежать. К счастью, медсестра не пострадала, только страха натерпелась, бедняжка. А Луговскому уже ничем нельзя было помочь — почти половина из нанесенных ему проникающих ран была смертельной. Но я, наверное, наскучил вам своим долгим рассказом?
— Нет, что вы, это очень интересно. Только я пока не совсем понимаю, где же тут…
— Связь? Тогда слушайте, что было дальше. Примерно через месяц больного Кибалко поймали. Милиция задержала его здесь же, в этом же районе, возле какой-то колхозной фермы. Он был в ужасном состоянии — сильно истощен, кроме того, у него были все признаки тяжелой простуды — жар, кашель. Из изолятора при милиции его пришлось доставить снова к нам в больницу. И он находился у нас все время, пока решался вопрос о помещении его в спецстационар на продолжение принудительного лечения. Но я перехожу к самому главному. За те недели, пока больной Кибалко находился у нас, я имел с ним несколько бесед. Нет, я не пытался установить причину убийства им Луговского. У психически больных причинная связь между их поступками крайне нелогична, извращена; Однако долг лечащего врача заставлял меня разбирать этот трагический случай. Мне было необходимо выяснить, почему после столь успешного, как нам казалось, лечения сном и значительной ремиссии у больного внезапно наступил такой регресс, такой эмоциональный срыв. Я вел журнал наблюдений за больным Кибалко, пытался заново установить с ним контакт. Это было нелегко. Он после убийства, побега и задержания находился в тяжелейшей депрессии. Твердил, что ему страшно. Что страх приходит к нему по ночам, во сне…
— А этот ваш метод снолечения, в чем он заключался? — спросил Никита. — Вы что — пациентов снотворными накачивали?
— Мы применяли целую серию седативных препаратов в комплексе. Методика предполагала и использование гипноза в некоторых случаях, — уклончиво ответил Волков. — Спешу вас заверить, что методика эта была одобрена тогдашним Минздравом, вызывала большой интерес у наших коллег за рубежом. Сон у наших пациентов был— всегда спокойный, глубокий, ровный. Это был целебный сон, и в целом ряде случаев нашим больным становилось гораздо лучше после сеансов снотерапии. Но в случае с Кибалко эта методика дала совершенно обратный результат. На сеансах Кибалко рассказывал мне о своих страхах: страшно ему было, по его словам, именно во сне, его мучили кошмары. Особенно часто повторялся один и тот же навязчивый сон. Он говорил мне, что ему снилось всегда одно и то же: он просыпается у себя в палате в полной темноте. Просыпается от ощущения, будто бы рядом с ним кто-то есть. Кто-то смотрит на него. Затем, по его словам, появлялось мерцание и блеск. Кибалко употреблял, насколько мне помнится, очень необычное сравнение: казалось, что это одновременно и блеск драгоценных камней, «самоцветов», как он выражался, и блеск глаз хищного зверя.
Потом из мрака возникала какая-то бесформенная тень, которая приводила его в особенный ужас, и когда ему казалось, что он вот-вот умрет от страха, тень эта внезапно оборачивалась грудой сокровищ. Немалую роль в этом кошмаре играли и голоса. Кибалко, по его словам, всегда слышал два голоса. Один всегда был женский, певший какую-то заунывную песню без слов. Второй — больной описывал его коротким словом «нечеловеческий» — обращался к нему, внушал, что он может стать несметно богатым, свободным. Что буквально под ногами у него лежит сокровище, которое он может взять. Больной Кибалко был уверен, что во сне ему являлся, — Волков внимательно посмотрел на Никиту, — клад, спрятанный в земле. И этот клад, принимавший разные путающие обличья, разговаривал с ним по ночам и давал указания, как собой завладеть. Из того, что путано и бессвязно далее рассказывал мне больной, я понял, что и убийство доктора Луговского было совершено им под влиянием этого навязчивого маниакального бреда. Голос «клада» приказывал ему убивать. Жертв, по-видимому, должно было быть несколько. Я помню, что в речи больного очень часто повторялось слово «мастер». Причем смысл в него вкладывался больным, я бы сказал, самый что ни на есть булгаковский. По словам Кибалко, клад во сне приказывал ему напоить землю кровью мастера, в качестве первого условия открытия себя, завладения собой. Кибалко отождествил этого самого «мастера» с доктором Луговским. Увы, в нашей практике такие случаи нередки, когда больные переносят свои негативные ассоциации именно на лечащего врача, делая его объектом агрессивного посягательства.
— А Кибалко что-то конкретное про этого «мастера» говорил? — спросил Никита. Слово «мастер» его встревожило и как-то зацепило. Он ведь уже слышал его раньше… Только вот где, от кого?
— Нет, к сожалению, его состояние было таково, что какой-то конкретизации от него добиться было просто невозможно, — Волков печально усмехнулся. — Да и кто попытается конкретизировать маниакальный бред? Вообще, я должен сказать, что во всей этой истории, с точки зрения чистой психиатрии, ничего из ряда вон выходящего не было. Такие вещи случаются с маниакально-депрессивными больными. Почти каждый третий из них твердит нам, врачам, про голоса. Но меня тогда смутила сама причудливая форма бреда… Та форма, в которую облеклись эти его болезненные фантазии, — клад, разговаривающий с ним во сне… Думаю, нелишним будет сказать, что в то время какие-либо разговоры о слухах, ходящих среди местных жителей про усадьбу Лесное, полностью исключались в стенах больницы. Откуда же у больного могли возникнуть подобные фантазии? Я сам узнал об истории бестужевского клада, — Волков снова посмотрел на Никиту, — гораздо позже, когда стал специально интересоваться этой темой и расспрашивать здешних старожилов.
— А Кибалко что-то конкретное про этого «мастера» говорил? — спросил Никита. Слово «мастер» его встревожило и как-то зацепило. Он ведь уже слышал его раньше… Только вот где, от кого?
— Нет, к сожалению, его состояние было таково, что какой-то конкретизации от него добиться было просто невозможно, — Волков печально усмехнулся. — Да и кто попытается конкретизировать маниакальный бред? Вообще, я должен сказать, что во всей этой истории, с точки зрения чистой психиатрии, ничего из ряда вон выходящего не было. Такие вещи случаются с маниакально-депрессивными больными. Почти каждый третий из них твердит нам, врачам, про голоса. Но меня тогда смутила сама причудливая форма бреда… Та форма, в которую облеклись эти его болезненные фантазии, — клад, разговаривающий с ним во сне… Думаю, нелишним будет сказать, что в то время какие-либо разговоры о слухах, ходящих среди местных жителей про усадьбу Лесное, полностью исключались в стенах больницы. Откуда же у больного могли возникнуть подобные фантазии? Я сам узнал об истории бестужевского клада, — Волков снова посмотрел на Никиту, — гораздо позже, когда стал специально интересоваться этой темой и расспрашивать здешних старожилов.
— А что вас подвигло на эти расспросы, Михаил Платонович? Убийство Луговского, бред вашего больного?
— И то, и это, и простое человеческое любопытство, — Волков снова усмехнулся, на этот раз как-то загадочно. — Самое обычное любопытство. Вы ведь вот тоже не удержались.
— А сейчас вами тоже движет просто любопытство? — в упор спросил Никита.
Волков помолчал секунду, смотря вдаль.
— Нет, я бы так не сказал. Сейчас, как бы это не слукавить… Я ищу объяснений, ищу выхода. Мне как-то дискомфортно, тревожно. И, что скрывать, очень и очень неспокойно на душе. Когда убили отца Дмитрия, я… я горевал о нем, но я думал — это трагическая случайность. Сейчас, когда следующей жертвой стала эта бедная женщина, талантливый ученый, искусствовед, я… невольно стал сомневаться в случайности этих смертей.
— Мы тоже сомневаемся в их случайности, — съязвил Никита, — Но все равно я не вижу связи.
— Ну, возможно, ее и нет, этой связи, — Волков пожал плечами. — Я просто рассказал вам случай, которому был очевидцем. И потом здесь у нас разное болтают на эту тему.
— Например?
— Ну, например, говорят — для чего, по-вашему, проводятся все эти грандиозные по здешним меркам ирригационные работы вон там, на берегу? — Волков изящным кивком указал в сторону парка.
— Малявин говорил про ремонт дренажной системы и проблему отвода грунтовых вод.
— Да, да, конечно, фунтовые воды. Отвод… Часть берега с давних пор сильно заболочена. Пострадали фундаменты парковых павильонов. Один вроде как и совсем затоплен. Полностью. А двести лет назад, во времена Бестужевой, все здесь было совершенно иначе. И пруды были меньше по площади. И береговая линия другой. И сами павильоны были целы, а под ними, возможно, имелись и какие-то подземные сооружения, ходы, например… Если что-то кем-то в те времена здесь в окрестностях и было зарыто, спрятано, — Волков усмехнулся, — то искать это что-то, как у нас тут некоторые говорят, нужно, сверяясь именно с той, давней топографией местности и с первоначальными планами застройки территории усадьбы. И, конечно же, не в воде, а на сухом грунте…
«Где есть толк от электронного металлоискателя с химическим анализатором и спектрографом, — мысленно закончил Никита. — А этот, психиатр дока в таких делах. Только вот куда он все же клонит?»
— Тогда с отцом Дмитрием точно был Алексей Изумрудов? Вы не ошиблись? — спросил он Волкова.
Тот явно не ожидал возвращения разговора к прежней теме:
— Да, совершенно точно: Это был он. Очень красивый парень Я бы сказал — преступно красивый для нашего развращенного века.
Фразой этой Волков невольно проговорился. И Никита еще сильнее укрепился в догадке о том, что Волков с самого начала знал, что в день убийства к отцу Дмитрию приходил именно Изумрудов (а кем еще мог быть некий Алексей из Лесного?), но почему-то скрывая это до поры до времени, отговариваясь на первом своем допросе «неузнаванием».
«Что-то темнит он, этот психиатр, — думал Никита по дороге в Москву, когда вежливо распрощался с Волковым, — темнит. Хотя историю про этого Помешанного Кибалко он рассказал мне явно неспроста».
Глава 18 МЕРИЛО ВЕРЫ
То, что у мужчин на все есть собственное мнение и своя логика, Катя знала всегда. Знала она и то, что порой спорить с этой логикой трудно — мужчины считают себя во всем абсолютно правыми. Они «бронзовеют» в своей правоте и непогрешимости, воображая себя истиной в последней инстанции.
Исключением (приятным) из этого правила был, Пожалуй, только Сергей Мещерский. Он был чересчур хорошо воспитан, чтобы «бронзоветь» и принимать себя всерьез. Но логикой был болен и он, правда, весьма оригинальной. Логикой Мещерского было… полное отрицание всякой логики во всех проявлениях материального мира. Особенно же в делах человеческих. Мещерский верил в созидающий мир Хаос. А еще он верил в так называемые импульсы — эмоциональные, активно влияющие на реальную действительность. Он считал, что так, как должно быть по логике вещей, не бывает никогда. А поэтому…
Поэтому, наверное, суждения и выводы его часто бывали парадоксальны. И — вот странно, но Катя нередко убеждалась в этом лично — совсем недалеки от истины. И лото", ей всегда нравилось то, что Мещерский, даже если и настаивал на своем понимании вещей, и спорил, и делал это всегда так мягко и деликатно, что спорить с ним было просто одно удовольствие.
С Никитой Колосовым все в этом плане было гораздо сложнее. Никита был мужчиной до мозга костей. Как часто Кате хотелось подчинить его, переубедить в чем-то, заставить его взглянуть на тот или иной факт другими глазами — чаше всего ее собственными! Иногда — очень редко — это ей удавалось. В основном же нет…Они спорили, и каждый оставался при своем. А потом проходило время, и они точно по мановению волшебной палочки «менялись», по меткому выражению Колосова, местами и… Опять спорили, не соглашались друг с другом. Доказывали, искали… И тайна, загадка, уголовное дело, убийство шаг за шагом постепенно поддавались пониманию, раскрытию.
Ну а Вадим Кравченко, «драгоценный В А.», тоже был настоящим мужчиной. И от этих двоих отличался кардинально. У него было мнение свое собственное, непогрешимое по любому вопросу, и логика своя, железная. Но с ним — и опять же вот странно-то! — Кате совсем не хотелось спорить, не хотелось и настаивать на своем, переубеждать. А если это и случалось (а случалось это очень часто, почти каждый день), она всегда в глубине души очень переживала и горько корила себя за несдержанность; за неуступчивость, за длинный язык. Корила, упрекала, но никогда не давала обожаемому «драгоценному» заметить эти свои переживания. Так подсказывала ей ее собственная логика, женский инстинкт.
Вышло так, что Никита Колосов зашел к ней в пресс-центр уже под конец рабочего дня — со всеми своими новостями. А потом, пока они говорили, позвонил и Мещерский — со своими. Был он ими встревожен и обескуражен до крайности.
— Чего такие дела по телефону обсуждать? — объявил он. — Приезжайте лучше с Никитой ко мне.
— Нет, нет, я не могу, — запротестовала Катя. — Мне сегодня надо домой. У меня дел полно. Вадик сегодня работает. Я убраться должна генерально. И потом, мне надо обед готовить, точнее, ужин… Точнее, завтрак, когда он утром с суток вернется.
— Да ты успеешь, Катюша! Мы на часок всего соберемся. Я тут в Южном порту до сих пор торчу, в баре завис. Миленький такой бар. Приезжайте, все обсудим не спеша. Я Никиту сто лет не видел. И потом, в конце-то концов, ты меня втянула в это дело! Передай трубку Никите, я скажу ему, как доехать.
И конечно, на этот раз вышло все по-ихнему.
— Сережа иногда чересчур увлекается, — заметила Катя в сердцах, когда они мчались в Южный порт. — Он, кажется, выпил лишнего.
Колосов улыбнулся. Лично он, Кажется, не имел ничего против того, чтобы после насыщенного оперативными мероприятиями дня в Воздвиженском скоротать вечер в баре с друзьями. Встрече с Мещерским он был чертовски рад.
А потом они сидели в той же самой тесной кабинке на «поплавке», где до этого ночь напролет пил Иван Лыков. Мещерский и Колосов, сильно окрылившиеся после трех бокалов пльзеньского пива, говорили, говорили. А Катя украдкой, как вор, поглядывала на свои наручные часики: сколько же времени? Неужели уже девять вечера?! Дома у нее все брошено на произвол судьбы — пылесос, стиральная машина, рубашки и футболки «драгоценного», «книга о вкусной и здоровой пище», отбивные в морозилке. А она сидит в какой-то подозрительной портовой пивнушке и обсуждает (причем на полном серьезе) животрепещущие темы, одни из которых кладоискательство, а другая — навязчивый бред пациента психиатрической больницы, умершего более двадцати лет назад.