Конечно, наша любовь прошла испытания, и самым страшным из них стало искушение телесное. Когда по окончании восьмого класса мы встретились после двухмесячного расставания, по привычке пошли на пляж на «наше тайное место», по привычке разделись для купания, оглядели друг друга, и вдруг нас будто током ударило! Мы смутились своей наготы, как Ева и Адам после грехопадения. Оказывается за лето мы так долго не виделись и настолько повзрослели, и нас неудержимо потянуло друг к другу, как парня и девушку – и самое страшное – это было взаимно.
Мы отводили глаза друг от друга, мы смущенно смеялись и брызгались водой, изображая веселье, но я‑то чувствовал, как наши отношения повисли над пропастью полного разрыва. Маша также знала, дай она волю нахлынувшим желаниям, нашей дружбе конец, мы предадим нашу чистую любовь, ту самую, которая начинается на земле и не кончается никогда. Вода ближе к закату стала ощутимо прохладной, поэтому мы подсознательно погрузили разгоряченные тела в холод, и вдруг моё оцепенение спало, и в голову пришла простая и спасительная мысль, которую я высказал вслух: «Эврика! Маша, мы же брат и сестра! А это выше, чем мужчина и женщина», – а Маша, как это случалось и прежде, подхватила мысль и закончила фразу месте со мной: «…выше, чем мужчина и женщина». А потом на обратном пути, когда стемнело, и мы шли мимо целующихся парочек под звездами, мы заключили Пакт о Взаимном Целомудрии, который обязались хранить до смерти.
Да разве «от человеков было сие» – никак! Ангелы нас охраняли, чтобы защитить нашу вечную божественную любовь. Мы с Машей просто подчинились им, как проводникам воли Божией.
Вероятно, как следствие приобретенной в детстве mental handicap (душевная ущербность (англ.)), для меня средоточие всего прекрасного размещалось в географическом треугольнике:
«Скамейка в углу дома – Кресло в маминой комнате – Балкон, выходящий во двор». Отсюда я не только изучал вселенную, но и пропускал через сердце величие её красоты. Этот вроде бы крохотный треугольник на годы и годы стал для меня наблюдательным пунктом комбата, обсерваторией астронома, перископом командира подлодки, мастерской художника и кунсткамерой собственных переживаний. Здесь довелось пережечь в груди боль обид и позора, беспричинную радость детства от ерунды, мимолетное счастье и тоску юности, а чуть позже – мудрый светлый покой откровений.
Небо отсюда походило на карту мира, изуродованную примерным двоечником или спятившим фантастом: изъеденное по краям крышами в антеннах, потраченное кронами тополей, изрезанное лезвиями проводов. Небо выглядело линялым от пекла искусственных аргоновых солнц, разбавленное сизым удушливым смогом – но это небо! И оно таково, каково оно есть, и что толку пытаться очистить зеркальную бирюзу от бурой ржавчины цивилизации. Это моё небо и небо моих близких, соседей и родичей – наше…
Двор наш утопал в зеленых кудрях листвы, возлежал на травяном ложе. Двор наш гостеприимно распахивал объятия лавок, дорожек, спортивных площадок, пропахших бензином чрева гаражей; лабиринты кустарника – любителям уединения и асфальтовых дорог – путешественникам.
Никогда мною не овладевала «охота к перемене мест», больше свойственная натурам одержимым отчаянной скукой. Мне же и в собственном треугольном мирке жилось как в раю, словно вернувшимся на землю из древнего блаженного прошлого или занесенного свежими ветрами небесного будущего.
Конечно, и мне доводилось по велению свыше покидать лучащийся радостью след моего детства и удаляться в дикие джунгли неведомого, манящие неверным отсветом мечты и отравляющие в конце концов ядовитыми испарениями лживых наветов. Впрочем, случались изредка и там, извне, дивные секунды причастия к величию красоты вселенной, скорей всего унесенной в сердце отсюда, из детского рая и привитую на дикую землю чужбины.
Как еще объяснить те наши путешествия с братом Вадькой за три моря, вернее, за три горы, каждой из которых принадлежало своё неповторимое первозданное море.
Ему, аборигену, давно опостылили эти горы, море, крутые тропы средь колючих южных кустов, скалистые площадки на вершинах холмов, откуда открываются морские дали. Да и что ему сегодняшний цвет моря – глубокий изумруд или прохладная бирюза в серебристых чешуйках солнечных блесток, жемчужная пена по сапфировой волне или бежевый мрамор послештормового покоя! «Якби ти мені сало показав, ковбасу або вареники зі сметаною… А цього добра я вже і так багато бачив» (Реплика ленивого бандита из фильма «Служили два товарища»,1968г.).
Значит получается, я из своего дворового пятачка привозил детонатор, а уже здесь на море собирал местный порох, чтобы соорудить ментальную бомбу, чтобы – как громыхнуть по туземной спячке гурманов «ковбасы або вареников зi сметаною», чтобы население стряхнуло пыльную паутину с сонных вежд и вновь открыло для себя красоту окружающей нас вселенной. И каждый раз ввиду надвигающегося взрыва эти, которые «вже і так багато бачили» заунывно просили, чтобы нам «как всем порядочным»: выпить, закусить, опохмелиться, снова закусить – и пузом кверху на пляж с панамой на бордовой морде лица.
— Нет! – глаголом жёг народные сердца неугомонный приезжий с детонатором в сердце, – мы прямо сейчас возьмем огромный рюкзак с палаткой, закидаем туда овощной ассортимент – сладкий перец, розовые помидоры, огурцы пупырчатые, зелень ароматную, красный лук, плавки, полотенца, спички с фонарем и солью – и двинем во–о-он за ту гору, где нас ждет неведомое нечто.
— А может не на–а-а–до? – ныл в ответ абориген. – Ну, что там такого… А у нас в холодильнике пиво с чипсами, а у нас кино по первому… А?..
…И вот мы идем под непрестанный минорный аккомпанемент, обливаясь потом, по раскаленному асфальту поселка, по горячим камням побережья, по колючим горным тропам, забираясь ввысь, чтобы замереть на минуту на вершине, усладиться горней красою – да и низринуться вниз, по петляющим кремнистым дорожкам к желанному синему морю. А уж оно, родимое, зовет, манит пушистой белой пеной и тугой зеленоватой волной: идите, плывите, наслаждайтесь в диком безлюдье природной красы. И вот мы, смыв с горящей кожи пыль и соль, легкие и довольные, лазаем у полуразрушенного ноздреватого волнореза и срезаем пиратским кинжалом огромные пузатые мидии с ладонь.
Вадька собирает по берегу сухой пропеллер плавника, разжигает дымный, почти без пламени костер, стреляющий камнями в разные стороны. Я нахожу среди прибрежного мусора лист кровельного железа и раскладываю на хлопающей ржавчине ряды мидий, прилаживаю огромную сковороду на камнях над углями, пылающими жаром. Мидии – одна за другой – подпрыгивают, бурые мохнатые створки лопаются, беззащитно раскрывая сочную розовую мякоть. Мы хватаем моллюски и прыскаем в отверстую щель соком половинки лимона и, подцепив лезвием ножа, слизываем парящий железистой морской водой и лимонной кислотой студенистый сгусток и, почти не жуя, глотаем и глотаем упругую плоть моря и заедаем перцами и помидорами, разрывая пальцами и окуная в рассыпанную по плоскому камню крупные кристаллы соли, отхлебывая из оплетенной бутыли густую кровь изабеллы – и смеемся одними глазами. Чумазые, потные и облитые соками всех цветов, всхрапываем старыми конягами, падаем в шипящую пену прилива, кувыркаемся как дети в мелководье, набирая в уши и в нос воду, и выходим на берег, по лоснящейся влажной гальке, скинув с плеч десяток–другой, смыв печаль и суету монотонных дней – посвежевшими, молодыми, дерзкими!
Пока я, поглядывая на темнеющий полог неба, почти профессионально за пять минут ставлю палатку, брат как всегда с хитрющим взором пропащего наркомана, откуда‑то с самого дна безразмерного рюкзака, купленного в ГУМе за девятнадцать–сорок извлекает исцарапанную гитару, но с инкрустированной перламутром розеткой, и новейшими нейлоновыми струнами – и открывает концерт под открытым небом. Откуда‑то из скалистых ущелий, горных складок и колючих кустов выползают смущенно улыбающиеся парочки и, обняв облупленные плечи друг друга, поднимают глаза к фиолетовому небу, где как на фотобумаге в проявителе выступают белые пульсары звездных алмазов.
Вадька, заполучивший благодарную аудиторию, распелся, размял пальцы и глотку – и давай изливать в онемевшее со страху пространство ностальгические вокально–инструментальные перлы от шестидесятых прошлого до нулевых нынешнего столетия. Пошли вперемежку Битлз, Пламя, Лед Зеппелин, Красные Маки, Демис Руссос, Цветы, Шокин Блю, Алла Пугачева, Криденс, Юрий Лоза, Металлика, Интеграл, Юрий Антонов, Аэросмит, Беликов, Нирвана, Джо Дассен, Высоцкий, Браззавиль, Аквариум, Иглз Эйр, Окуджава, Пинк Флойд, Воскресение, Абба, Тухманов…
Мы, ошеломленные свидетели могучего таланта исполнителя, смотрим на фосфоресцирующее серебром тихое море, черно–фиолетовый небесный вельвет в звездных стразах, на рыжее пламя костра, стреляющее кремнистыми пулями, на зеленоватые трассеры летающих светлячков, на собственные блаженные рожицы, на пузатые оплетенные бутыли, пущенные по кругу, на неугомонного певца, наотмашь бьющего ногтями по струнам и орущего на изумленно притихшую вселенную свирепым баритоном, срывающимся в фальцет…
Мы, ошеломленные свидетели могучего таланта исполнителя, смотрим на фосфоресцирующее серебром тихое море, черно–фиолетовый небесный вельвет в звездных стразах, на рыжее пламя костра, стреляющее кремнистыми пулями, на зеленоватые трассеры летающих светлячков, на собственные блаженные рожицы, на пузатые оплетенные бутыли, пущенные по кругу, на неугомонного певца, наотмашь бьющего ногтями по струнам и орущего на изумленно притихшую вселенную свирепым баритоном, срывающимся в фальцет…
…Но повторяю: ничего этого не было, если бы я не привез с собой детонатор, прихваченный из стратегического арсенала моего дворового треугольника. А чуть позже и этот чудесный день и эту ночь до рассвета я положу на полку моей домашней кунсткамеры, на ребра пылкой груди, на миокард сердца, на излучину правого полушария мозга, отвечающего за удачный исход именно такого рода предприятий.
Ноги несут меня по дорогам странствий, а разум сквозь молитвенное биение сердца, сквозь пространство и щелкающее секундной стрелкой время… мой неусыпный разум погружается в глубокие пласты памяти.
Итак я выхожу из своего треугольника и оказываюсь за границей двора.
Домашние запахи еды, травы и цветов растворяются в испарениях асфальта, дымах смога, пыльной травы и больной пожелтевшей пятнами листвы. Родные лица соседей и друзей сменяют лица незнакомцев. А вот тихий бульвар в старых липах, редкие прохожие огибают фонтаны, присаживаются на длинных скамейках под плакучими ивами, я же сворачиваю на проспект, откуда раздаются призывные шипящие звуки. Красавец–проспект течет потоками людей, огнями автомобилей, мерцает неоном реклам. Здесь свои потоки с островами и стремнинами, омутами и утесами.
Если свернуть направо и пройти мимо гастронома и ресторана, можно приблизиться к реке, от ее большой воды пахнёт тиной, влажной прохладой, бензином и рыбой. Я же сворачиваю в переулок, мои шаги эхом раздаются по тихому каменному лабиринту, еще поворот, еще тихая вечерняя улочка, а дальше словно раскрывает череду барханов пустыня. Никого и ничего. Здесь веет духом отчуждения человека от земли, от дома, родины и народа – дух выжженной солнцем степи, пустыни, камня, песка.
И вдруг за следующим барханом балки с ручьем по дну из лиловой темноты вырастает чащоба малых домов, полудач, полудворцов. Из‑за высоких заборов, как из‑за тюремной стены, долетают запахи жареного лука, цветов, собачьих меток, а так же приглушенные звуки: бормотанье телевизора и пьяных разговоров на крыльце, рыдания старенького магнитофона и ворчание собак.
Мне приходилось бывать в этих домах в качестве нежданного гостя. Куда только не заносило нас с Борисом после спонтанных знакомств в ресторане. Что происходит, когда пересекаешь границу частной собственности в виде калитки в заборе? Прежде, чем добраться до уюта обжитой комнаты, необходимо пройти сквозь пелену запахов мочи, навоза, кислятины, гнилья. Потом тебя непременно познакомят с душой дома, где немного зависти, чуть–чуть высокомерия по отношению к пленникам камня и асфальта, мелкая жадность («рюмочку своего домашнего, а на закуску только соленые огурцы, мы, простите, небогаты»), лукавство и настороженность, недоверие ко всем, особенно к трезвым и вежливым, хорошо одетым горожанам «из центра».
Бывали и другие дома с другой душой: мещанские и купеческие, ветхие, десятилетиями без ремонта, с удобствами во дворе. В таких заповедниках старины, отбывала земные сроки разной длительности «прожженная» интеллигенция, одряхлевшие хиппи, спившиеся, опустившиеся, но с обязательным «понтом»: стихи, картины, старинные часы с боем, печь с изразцами, старинная Библия, древние потемневшие иконы по стенам с отставшими обоями. Нищета с апломбом и заискивающее высокомерие: авось перепадет от денег в карманах чужаков, но и брезгливое отношение к достатку других, пусть и заработанному тяжким трудом. За рекой в соснах и березах селились нувориши, с этими всё просто: хвастовство, жадность и хищное отношение к любым ценностям: взять и присвоить, а где‑то рядом свои в доску бандиты, воры и мошенники, помогающие им в осуществлении стяжательства.
Всё это разнообразие большого и мелкого зла походило на яд, растворенный в самой атмосфере той части города, которая поставила себя вне церкви, то есть мирской, – там царит зло, которого необходимо «устраниться», чтобы в церковной среде «создать благо», хранимое Богом для вечности, недосягаемое для липких пальцев стяжателей наличности любым путем. Эта потребность защитить все самое светлое в себе самом от всепроникающего мирского зла – вполне естественна, и нет иного пути как через обретение церковного покрова, сквозь очистительный покаянный огонь благодати. Наверное, как благодать смирения, так и зло гордости, похожи на радиацию, которую считают в полученных рентгенах через облучение – эти лучи невидимы, без запаха и цвета. Насколько облучишься черной гордостью или светлой благодатью – настолько суров или милостив суд, как, скажем, при защите диссертации белые и черные шары. Только те шары имеют зримую форму, а духовное облучение не имеет чувственных значений, а ощущаются только последствия: выздоровление или смертельное заболевание.
Поэтому ищу незримое в зримом, духовное – в чувственном, благодать в реальном земном храме с живыми священниками, которые обычными словами раскрывают мистику смысла жизни через реальные дела: молитву, исповедь, Причастие.
Проходя круги восхождения через опыт падений и восстаний, радость и тоску, контрастных ощущений духовной чистоты или скверны – нащупываю свои приемы устранения от зла. Словно тает глыба мирского стяжания и обесцениваются удовольствия мирской жизни. И те праздники с юбилеями и символы достатка (дачи, автомобили, поездки заграницу, рестораны и власть, деньги и драгоценности) – всё становится в тягость, от всей этой суеты веет смертью. А жизнь – она словно таится в простоте поста, вольной нищеты, скромности, уединения, тишины – и тут, в пустой келье аскета творится спасение души, не только твоей, но и тех близких, за которых молишься, которых учишься любить, не смотря на их агрессию к тебе, вплоть до желания уничтожить тебя, спасителя своего. О, в этой любви к врагам – великое искусство прощения, данного по благодати Бога Любви.
Ближе к лету мой треугольный мирок накрывала жара. Липкое душное пекло полдня к вечеру сменялось приятной прохладой, текущей с большой речной воды. Люди в легких светлых облачениях выходили из домов и, степенно шагая по мягкому жаркому асфальту, лишь кое–где политому из шлангов заботливыми дворниками, заполняли тенистые парки, фонтанные улицы, песчаный берег реки, до глубокой ночи блаженствуя в музыкально–винно–пищевых волнах летнего пиршества.
После томной ленивой жары вдруг налетят дожди, следом из далекой Арктики доползут гигантские языки холода и, не успеешь насладиться акварельными красками золотой осени, как всё замирает в предчувствии самой печальной поры: природа умирает, растительная жизнь впадает в летаргический сон, в коматозный провал. Воздух, еще неделю назад кристально чистый, наполняется горечью тлеющей листвы, перечным дымом костров, пожирающих малиновым пламенем растительных мертвецов. А какие ароматы застывают под космами плакучих ив, таятся в лабиринтах улочек, поднимаются от влажной хвои, берегового песка и густых туманов реки – они заполняют грудь пронзительной сладкой болью, которую ты будешь носить под сердцем до самой весны!
Этот переполненный тревогой воздух каждым вздохом проникает в легкие, потом, покалывая в солнечном сплетении, опускается до низа живота и растекается по ногам, по рукам, ударяя в затылок – и ты замираешь в предсмертном параличе, ощущая на языке горькую ядовитую сладость сиротских слёз. …Это когда девочка еще только вчера таяла в материнской нежности, а сегодня тупо стоит на кладбище, не понимая, почему все называют мамой ту белую неподвижную куклу в ящике, терпеливо ожидая, когда же придет мама настоящая, теплая, веселая, ласковая. А завтра малышку отправят в детдом, к злой чужой тетке–воспиталке, которая станет издеваться, бить, кричать, отнимать «рационные» мясо, масло, сахар; а окружат сиротку мальчики с уркаганскими ужимками и девочки с холодными глазками и кулачками, готовыми в любой миг избить новенькую, такую нежную, домашнюю, балованную, мамину…
Очень долго можно стоять в предсмертной оторопи, пережигая в себе тонкую тоску по тающей на твоих глазах жизни, пока не выпадет первый снег и не укроет черную землю белым накрахмаленным покрывалом, пока бодрый морозец не освежит гортань и не пахнёт от овощных рядов детским запахом мандарин, а от ёлочных базаров – праздничным духом хвои, пока не замигают на лесных красавицах гирлянды радужных огоньков, а в небо не взовьются, разлетаясь цветными фонтанами, яркие вспышки салютов.