Меня обыскивают быстро, скорей ради проформы, не дотрагиваясь до определенных мест. Шутки про эротический массаж – для нас пройденный этап, но могу точно сказать, что запах секса – секса без секса – примешивается к запаху любой тюрьмы.
Хотя здесь он не бывает таким сильным, как в мужских тюрьмах. Здесь – парфюмерное амбре в дни свиданий. Принарядиться и все такое. В меру возможностей.
Вроде моих клиенток – по крайней мере некоторых. Сигнальные волны аромата. Рита сперва оценивает женщин обонянием, потом взглядом, потом впускает ко мне. И никуда не деться от вопросов, которых вслух не задаешь, но (они это знают) задаешь мысленно и порой – порой на удивление быстро – получаешь ответы.
Вы по-прежнему спите с мужем? Когда последний раз?.. Значит, до сих пор близки с ним сексуально, но знаете по тому, как он...
То же самое, когда тебя здесь щупают надзирательницы: бесшумная стайка молчаливых вопросов.
Последний раз? Не было и первого.
Они смотрят на тебя. Что ж, у кого как.
А ты все еще не выдохнул.
Мою сегодняшнюю зовут Бриджет (я знаю некоторых по именам). Лет сорок, крепко сбитая, похожа на опытную дзюдоистку. Наверняка есть мужчины, падкие на тюремщиц. Как есть мужчины (я знавал кое-кого), падкие на женщин-полицейских. Женщины в форме, надзорки. Дисциплинирующий момент.
Я-то? Я последнее время больше по училкам.
Бриджет говорит:
– Привет, Джордж. Как дела?
Охлопывает меня, я поднимаю руки. Мы уже прошли стадию молчаливых вопросов. Сейчас она смотрит на меня с каким-то даже уважением.
– Денек-то какой красивый, – говорит она.
На секунду задумываюсь: знает или нет? Может, все тут знают, может, ведут особый журнальчик дат?
– Но холодно, – отвечаю.
Шаг всего. Но уже другая страна, другой мир. И если тебе тут жить, стараешься выжить. Есть разные способы, и один из них – принимать это, изо всех сил этого желать: где еще тебе место? Ты сделала нехорошее дело (худшее из нехороших дел) и должна понести наказание. Раньше – не так уж давно—тебя даже не оставили бы в живых.
Желание быть запертой. Желание забыть, что раньше ты разгуливала в том мире, другом, далеком, по ту сторону стены. Его никогда не было, ты никогда в нем не жила.
Вначале она меня ненавидела. Я это видел – это было ужасно – по глазам. Незваный гость, живое напоминание, пришелец, вторгшийся в ее пространство. Первые три месяца вообще отказывалась от свиданий и не звонила, хотя они могут звонить. Заключенный решает, приглашать или нет, в этом одном он властен. Прошу, дескать, к моему шалашу.
И конечно же я боялся. Такое преступление – тебя возьмут под пристальный надзор.
Боялся и сомневался? Хотел на попятный? «Не в своем уме», – так Марш сказал. Боялся и не мог поверить. А она – могла? Что это с ней происходит. Я, старый полицейский, думал, как будто не знал закона: ей – пожизненное? Нет, не дадут. Быть этого не может.
Только письма, мои безответные письма. Письма в немоту. Потом вдруг ответ. Я вытаращился на него. Потом однажды чудо. Уступка. Ее заявка на свидание. Но даже когда мы свиделись, когда она мне позволила, – ее глаза! Как будто и я для нее мертв, и она для меня.
Он перестанет, сдастся, я его заставлю. Потом буду одна, потом совсем окаменею.
Я сказал себе: продолжать, держаться. Чего ты ждал? Что тебя примут как родного, вознаградят, обласкают?
Мне не нужна твоя жалость, Джордж, мне не нужна твоя благотворительность, черт тебя подери.
Я тебе этого и не предлагаю, черт тебя подери.
Входил с полными легкими воздуха, входил чуть не лопаясь. Входил с единственным сообщением, которого она не хотела слышать: что бы ни произошло, что бы ни происходило, ты – все равно ты.
Продолжай, держись.
И я не был слепым. Я знал, что делает с человеком тюрьма. Превращает его в то, чем он и вообразить себя не мог. Получив приговор, он отправляется в тюремную больницу. Оцепенелость в ее глазах: отчасти – шок в чистом виде. Сердце мое. Я не был наивным. Раньше это была моя работа, обязанность – отправлять людей в тюрьму. А теперь полюбуйтесь на меня: сам стучусь в тюремную дверь.
Я вспоминал, как навещал Пателя в больнице. Жизнь его была уже вне опасности. Мне нужно было прощение. Словно я сам пырнул его ножом.
Не сдавайся. Это пройдет, пройдет. Это вполне естественно. Что может быть естественней: убить человека, которого любишь (любишь? любила?), а потом желать смерти себе.
Не тюрьма – могила. Как будто она лежала с ним в одном гробу. Я не мог ее вытащить. Я не мог тайком выносить наружу землю – мог только вносить воздух. Сколько его надо было внести – целую камеру? – прежде чем ненависть начала отступать? Прежде чем Сара вернулась ко мне. И к себе.
Прежде чем ты стала опять ты.
Бывают часы, дни – и всегда будут, – когда тебе по-прежнему хочется, чтобы ты не была ты. Никогда не была, с самого рождения. Или хочется верить, что это сделал кто-то другой, – как это могла быть я? Что кто-то другой совершил поступок, который приписали тебе.
Но в этот день, в особый, в годовщину дня, когда ты его совершила, ты знаешь, что поверить такому нельзя.
41
«Сааб» выехал из туннеля. Боб выбрал ряд, ведущий ко второму терминалу. Между нами было три машины. Перестраиваясь в тот же ряд, я уменьшил интервал до двух машин. Пять минут седьмого. Аэропорт с его внезапной спешкой.
«Сааб» повернул к автостоянке краткого пребывания второго терминала. Краткого? Небольшое замедление, потом мы оба въехали в здание многоэтажной стоянки и начали подъем по спирали. На четвертом этаже были свободные места, и когда «сааб» занял одно из них, я проехал мимо до конца, развернулся и встал там, откуда мог наблюдать.
Почти минуту никто из «сааба» не выходил. Последняя возможность изменить план? Принять сердцем другое решение? Ключ зажигания по-прежнему торчал в замке. Кристина по-прежнему сидела рядом с Бобом.
Хотя каким он, собственно, был – первоначальный план? «Краткое пребывание» может растянуться надолго. Машина может стоять там и стоять, пока кто-нибудь не заинтересуется, пока Саре не придется с ней разбираться – с ней тоже. Отвод глаз, недешевая бутафория, «сааб» самой лучшей модели, если план именно такой, – но все равно лишь малая часть того, что он готов бросить.
Делаешь шаг, переступаешь черту.
Но люди вытворяют и более странные вещи. А некоторым, мог он подумать, как, например, той, что пока еще была рядом с ним, выбора не остается. Отворачиваются на секунду – и жизнь за спиной взрывается.
Его самооправдание? Он взял с нее пример? Зачем избегать риска – мир не избегает.
Она сидела рядом с ним в машине и, похоже, ждала. Смотрела, как он колеблется, как он психует. Все зависело от него.
Отблески и тени мешали мне их разглядеть. «Сааб» стоял ко мне задом. Можно было бы вообразить, что машина пуста, но (колеблясь, психуя?) он еще не выключил фары.
Исчезнувшие люди... Это часто начинается с брошенной машины. На многоэтажной стоянке, к примеру. Пункт отбытия. Пункт, где по той или иной причине человек пытается стать кем-то другим, выйти из собственной жизни.
Исчезнувшие люди: тоже мой хлеб сейчас. Исчезнувшие люди и супружеские проблемы. Порой одно сводится к другому.
Он выключил наконец фары. Она вышла первой. Его дверь открылась медленней. Да, из двоих она была лидером. Она терпеливо вела его через все это, как спотыкающегося инвалида. Она из тех, что в критической ситуации берут командование на себя.
И правда: пока она шла впереди него к багажнику, я успел разглядеть в ней что-то такое, из-за чего склонный подчиняться мужчина, оказавшийся с ней рядом, вполне мог превратиться в бессловесного, послушного пса. Темные омуты глаз. Кожа словно бы бескровная под жестким светом.
Он открыл багажник, действуя точно по молчаливому приказу. Вынул два чемодана – опять два, все те же два. Он мог бы показаться ее шофером, помогающим ей с багажом в расчете на чаевые, если бы, когда он опустил чемоданы, его руки не двинулись, как к чему-то, гораздо больше в них нуждающемуся, к ее щекам. Будто ставил на полку дорогую вазу.
Я открыл дверь машины. Струя холодного воздуха. Рев самолетов и запах, резкий и слегка тошнотворный, авиационного топлива, смешанный с запахом холодного бензина от стоящих машин. Запах экстренности (он у нее есть).
Она отвела его ладони от своего лица. Нежно-твердо. В нескольких шагах от них, около лифта, стояли багажные тележки, и она решительно двинулась туда.
Нищая студентка. В этом элегантном черном костюме, бросающемся в глаза на фоне грязного цемента? Невероятно.
Она прикатила тележку. Он ждал с ее пальто. Поставил на тележку чемоданы и ее ручную кладь. Закрыл багажник, запер машину, взялся за ручку тележки и начал толкать.
Я схватил куртку. Они направлялись к лифту, повернувшись ко мне спиной, и я пошел следом.
Соблазн, конечно, был большой. Постоять рядом, дожидаясь лифта, и войти с ними вместе. Как бы они узнали? Нет, нельзя. Нарушение правил. Никогда не рискуй оказаться замеченным. Проведи границу и не переступай.
Я схватил куртку. Они направлялись к лифту, повернувшись ко мне спиной, и я пошел следом.
Соблазн, конечно, был большой. Постоять рядом, дожидаясь лифта, и войти с ними вместе. Как бы они узнали? Нет, нельзя. Нарушение правил. Никогда не рискуй оказаться замеченным. Проведи границу и не переступай.
Но теперь я жалею. Вошел бы, на короткое время спуска, в их пространство. Засек бы все сигналы вблизи, под ярким светом лифта. Уловил бы запахи. Может, даже изобразил бы на лице ничего не значащую мимолетную улыбку незнакомца. Словно понятия ни о чем не имею.
Посмотрел бы на нее, на него. Он бы – на меня. И потом я всегда бы знал, что мы взглянули друг другу в глаза.
Я прошел мимо них и спустился пешком. Профессиональная осторожность плюс человеческий такт? Пусть наедине проведут эти несколько секунд спуска в зал отправления. Может быть, каждая из этих секунд...
Одно из слов, которые я узнал от Сары, слово, имеющее отношение к человеческой близости: аура. То ли латинское, то ли греческое – как «гинеколог». Означает – дыхание, дуновение, свечение.
Вошел бы в лифт – побывал бы в их ауре. Какая аура у Кристины?
А у Сары?
Спускался я медленно. Когда я оказался в переходе, ведущем к терминалу, они уже вышли из лифта и были на несколько шагов впереди.
Аэропорт похож на конвейер: желоба, рукава, фильтры. Громадная перемалывающая система, которая уничтожает ауру, – но она же порой выявляет ее. Столько отправлений, столько прибытий; попробуй отличи простое прощание от агонии, друзей от любовников. Людей охватывает волнение, они обнимаются, смотрят друг на друга, целуются. Что означают эти мокрые глаза? Жду тебя в субботу? Прощай навсегда?
Все эти нежности в общественном месте. Но здесь это обычное явление, здесь это в порядке вещей.
Помимо прочего – мечта детектива. Ты часть толпы. На тебя не обратят внимания, пусть даже ты заденешь их плечом.
Но можно и не быть детективом. Что-то в крови. Кто этого не делал – не стоял, не сидел, вглядываясь, на краю большой толчеи? Кто при этом просто так, любопытства ради, не выхватывал взглядом, точно шпион, какую-нибудь одинокую фигуру или пару, не следил за каждым их движением, не пытался читать по губам? Не задумывался, что они собой представляют?
Взять, например, вот этих двоих: редкой красоты девушка (итальянка?) и приятный на вид, но чем-то озабоченный мужчина средних лет.
Зал отправления, зал прибытия. Регистрация этажом ниже – они упустили из виду знак. Я последовал за ними вниз, увидел, как они встали в очередь. Рейс 837 в Женеву. Очередь довольно длинная.
Времени у них осталось совсем мало (если, конечно, все обстояло именно так): пока движется очередь. Кристина играла роль стабилизатора. Боб то и дело смотрел на часы. Нервозность приговоренного? Или беглеца? Он беспрерывно ее трогал – то талию, то руку, то плечо, то проводил ладонью по ее волосам от затылка до шеи.
Шаркая, они продвигались вперед. Может быть, это было ужасней, чем оба предполагали. Она была стабилизатором, жестким, почти жестоким. Может быть, думала: хоть одному из двоих надо проявить твердость. Он сказал, что выдержит, но теперь, у барьера, начал оползать, отставать, рассыпаться.
Если все обстояло именно так.
Разве гинеколог не должен уметь сохранять спокойствие?
Два билета или один? Я все еще не был уверен. Для отвода глаз они могли ограничиться ее чемоданами. Люди иногда уходят в другую жизнь ни с чем, кроме одежды, которая на них. Его ладонь у нее на шее.
Теряешь, чтобы не разлучаться с любимым человеком. Любовь – это не значит иметь, владеть.
Я все еще не знал.
42
Ее глаза сегодня глядят сквозь меня, точно на кого-то другого, дальнего.
Спрашивает:
– Ты был?
– Конечно. И цветы положил. Розы. Роскошный день выдался.
И это, конечно, кажется ошибкой. Вдвойне: и сказать такое, и сам факт. Роскошный день, как по заказу.
Как она его переживет?
На лбу желвачок, тугой, как вопросительный знак. Она всматривается в мое лицо. При этом в глазах какая-то стеснительность, уголок рта стыдливо поджат, как будто она хочет сказать: знаю, Джордж, что это нелепость, знаю, что я дура, но...
И, может быть, она думает то же, что и я: примерно так было и два года назад. Она дала мне поручение и хотела знать, как я его выполнил.
Что мне сказать? Депеши от него нет, я пришел не как его посланник. Просто пришел к тебе на свидание, как в обычный день.
– Выглядело все... нормально. Выглядело... так же.
Что мне сказать? Что он остался на месте? Что он никуда оттуда не собирается? Что он заверил меня: мол, буду тоже вечно ждать?
И я знаю, что она не верит в призраков. По крайней мере в обычные дни.
Однажды сказала: «Преследует? Одержима? Нет, это слишком простые слова. Что-то другое со мной...»
Но она бывает с ним в сновидениях – я знаю, она мне говорила. С Бобом, хотя он мертв, хотя она сама же его и убила. Это, пока она не проснулась, кажется несущественным обстоятельством.
А я бываю в сновидениях с Сарой – в моих сновидениях и в ее (она мне говорила), – хотя она здесь, в тюрьме, что тоже кажется несущественным. Здесь мы едва можем коснуться друг друга.
В сновидениях нет запертых дверей.
Говорю:
– Я там стоял, сердце мое. Я не могу за него ничего сказать. И сам он не может.
Это чуть ли не жестоко – как объяснять что-то страшное ребенку. Обычно, наоборот, она моя учительница, а я ребенок, мальчик, посещающий эту специальную школу.
– Я довольно долго там простоял.
(Дал ему время, дал ему шанс.)
Я очень хорошо знаю, какое слово она хочет услышать – или что-то похожее, близкое, хоть обещание, хоть намек. И она знает, очень хорошо знает, что ничего не услышит.
И видит Бог, хотя кое-кто может заявить, что она полностью исключила такую возможность (да и какое, собственно, преступление он совершил?), она его простила.
Но я не могу сказать это за него. Могу только сказать, и сказал, что сам ее простил. Тысячи людей не простили бы, а я простил. Тысячу раз.
И видит Бог, жертвы убийств всегда вызывали у меня мысль (а я немало их повидал): с какой стати, если оживет, должен когда-либо прощать? И оставшиеся в живых, покалеченные, но способные говорить: с какой стати должны когда-либо прощать?
С какой стати Патель должен простить Дайсона или меня?
– Это всего-навсего могила, сердце мое. Я там постоял.
Уголок рта поджимается сильнее. Чего она ожидала?
Ни решетки, ни барьера. Голый стол, привинченные к полу стулья. Можно коснуться друг друга, можно обняться. Раз в две недели – объятие. Разумеется, не наедине, в той же комнате все остальные, и за вами наблюдают. Надзорки могут видеть каждое твое движение, слышать, если захотят, каждое слово. Работает видеокамера. Но через какое-то время это перестает мешать. В общем-то похоже на посещение кого-то в больнице. Можно попросить чашку чаю. У некоторых коек оживленные разговоры, у других не знают, что сказать.
Игровая зона для детишек. Плач младенцев. Некоторые прямо здесь и живут. Больница, ясли... Можно и обознаться.
Она не сдается. Спрашивает:
– Но как по-твоему!
Что мне сказать – что, по-моему, надгробие выглядело не таким твердым, не таким каменным, не таким неумолимым?
Или сказать: «Я его ненавидел. Немножко. И даже больше чем немножко. У меня был этот... дрянной вкус во рту». Знает, что я думаю именно это. И как ей меня винить – ей, которая его убила, – за то, что я всего-навсего молча его ненавижу?
– Я подумал: жаль, что тебя тут нет. Тут, около меня.
Уголок рта расслабляется. Еле заметная улыбка. Призрак улыбки.
– Я там была. Ты это знаешь.
Вот как мы сейчас про все разговариваем. Соглашение своего рода.
– Было очень... ясно и тихо. Деревья, листва... Сущая нелепость – верить в призраков в такой солнечный, ясный день. Но я чуть ли не желал, чтобы они существовали, – тогда он мог бы явиться и сказать, как всякий уважающий себя мертвый муж, которому позволили выйти из могилы: «Все нормально, любите друг друга. Я вам не помеха».
Она может улыбаться – даже сегодня. Похоже, я унаследовал папашин талант. Кто бы мог подумать.
Не всегда, конечно, улыбалась. Место не слишком располагает. Сотри улыбку с лица. Улыбка у нее вернулась, как пульс у тяжелобольного. Однажды, вдруг, в один ошеломляющий день.
Спрашивает:
– А ты сказал что-нибудь, Джордж? Ему.
– Сказал: «Эти цветы от Сары. С любовью».
Я действительно это сказал (наряду со всем остальным, что произнес про себя).
Опять смотрит сквозь меня.
Но если бы он и вправду ожил – вот посмеялся бы! Все нормально, она твоя, действуй! Обхохочешься.
Или просто молчал бы и знал свое место. Призрак, тень, идеальный детектив. Наблюдал бы, а мы и понятия бы не имели.
Надзорки стоят вокруг, свистки наготове, как будто присматривают за детьми на детской площадке. Но это не игра. Эти свидания – эти улыбки – как щели в стене, сквозь которые просвечивает мир. Тюрьма – она ведь тоже уничтожает ауру. Мои глотки воздуха, запах холодного ослепительного ноябрьского дня от моей одежды, от моих волос. Хочешь многого – довольствуйся малым.